Текст книги "На будущий год в Москве"
Автор книги: Вячеслав Рыбаков
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)
Зато мамино лицо… Ох, лучше было не смотреть.
– Чем ты думал, Ленька? – сокрушенно спросила она, когда он доплыл до берега своей истории. – Нет, скажи, чем ты думал?
– Головой, – прогудел Лэй, смиренно разглядывая узоры лежащей на столе клеенки.
– В наше-то время, когда никому доверять нельзя… – продолжала, почти не слушая, Маша.
– Друзья же… – удрученно гудел, почти не слушая, Лэй.
– Кассета там, на помойке, одна была? – спросил папашка.
Лэй исподлобья стрельнул на него испытующе: прикалывается? Но ни в голосе, ни во взгляде папашки не заметно было ни малейшего подвоха.
– Одна, – с нажимом, даже с некоторым вызовом сказал Лэй.
Папашка спокойно кивнул.
Это было типа странно. Не сами же собой на антресоли запрыгнули эти фильмы. Либо мама туда их когда-то кинула, либо папашка. Но никто из родаков не кололся. Версия о помойке прошла конкретно.
Лёка уже очень хотел курить – но здесь не смел. Он и прежде никогда не курил при сыне, слабо надеясь, что его положительный пример скажется и убережет ребенка от так называемых вредных привычек, уже тогда затопивших демократическую Россию; и теперь, хоть от Лэя, когда они повстречались, явственно несло табачищем, Лёка не собирался изменять себе. Кассеты – шесть штук, он помнил точно, шесть, и мог без запинки перечислить фильмы, что на них были, – на антресолях оставил он, Небошлепов, и оставил совершенно нарочно. Это была своего рода посылка в будущее, наследство фаэтонцев. Пока сын мал, на антресоли он сам не полезет; Маша древних складов, норовящих, только тронь, обрушиться на голову – боялась панически, да там и не было ничего пo-настоящему нужного, одна старая рухлядь, выбросить которую то ли не доходят, то ли не поднимаются руки; и, стало быть, лишь когда чадо войдет в более-менее осмысленный возраст, раньше или позже оно наткнется на живые свидетельства того, что у страны было вот такое прошлое и что жизнь способна быть иной. Не райской, нет – но иной. Без обыденного и нескончаемого, без альтернатив, копошения в той особенной нынешней грязи, которая сделалась нормой и про которую даже не объяснить, что она грязь, потому что сами слова «чистота» или «совесть» стали вызывать недоумение, будто они – из языка атлантов.
Но таких последствий Лёка не ожидал.
Впрочем, как можно было их ожидать… Как можно было знать, что при демократичных европейцах опять начнется такой присмотр за культурой? Они же десятилетиями Совдеп за преследование инакомыслящих по всем кочкам несли…
Но сейчас не время было рассказывать о своей давней попытке дистанционно повоспитывать взрослеющего без него сына. Не при Маше, во всяком случае.
Интересно, где остальные пять?
– Вот так, – подвел Лёка черту под выступлением Лэя. – О стукачах и впечатлениях от просмотра мы можем, если захотим, поговорить позже. Впрочем, – зачем-то добавил он, – вам, наверное, желательнее этим заняться уже без меня. А вот недвусмысленно высказанное распоряжение привести обоих родителей нам придется обсуждать вместе.
– Садюга она, – пробормотал Лэй. Рассказ дался ему нелегко; и потому «как бы» и «типа» в нем скакали вообще едва ли не через слово. Точно лягушата, рассевшиеся по краям лужи в безмятежности и неге и вдруг начавшие гроздьями сигать и шмякаться в воду, когда кто-то подошел близко.
Остальные слова приходилось обдумывать и тщательно подбирать, а эти – нет.
Маша взяла с холодильника полупустую пачку сигарет, пыхнула длинным пламенем зажигалки и небрежно закурила. Она и раньше не скрывалась от Леньки, вспомнил Небошлепов; и когда он пытался делать ей по этому поводу замечания, лишь удивленно поднимала брови.
А вот когда он пробовал отучить сына чавкать за столом, она снисходительно улыбалась и говорила: «А я вот совершенно не слышу. Даже не замечаю». – «Но ведь не все в его жизни будут его мама, – пытался аргументами возражать Лёка. – С ним же неприятно сидеть за одним столом!» – «Ребенок тебе неприятен?» – сухо спрашивала она; и он умолкал надолго.
Надо же, как все в памяти сбереглось зачем-то… Каждая мелочь.
Каждый шрам.
– В школу ходить, безусловно, надо, – сказал Лёка. – Тем более до конца учебного года осталось недели две, не больше… да, Лэй? Или нынче раньше занятия оканчиваются?
– Полторы, – уточнил Лэй. – Будущая неделя последняя.
– Тем более. Следовательно, пойти туда разбираться надлежало бы прямо завтра. Но завтра я не могу, потому что нынче получил телеграмму – тетя Люся… ты ее, может быть, помнишь, Маша, – добавил он с какой-то смутной, бесплотной, как газ, надеждой, но в глазах бывшей жены ничто не засветилось, она молча сидела с дымящейся сигаретой подле рта, утвердив локоть на столе и положив ногу на ногу. – Тетя Люся, видимо, умирает, и мне надо с утра заняться визой. А визу получить – не чих кошачий.
К великому собственному изумлению, он взял в разговоре инициативу безо всякого внутреннего усилия. Без угрызений и без трепета совершить бестактность, сказать и сделать не так. Наверное, подумал он, это потому, что я уже не стараюсь показать, что я хороший. Не боюсь обидеть. Хуже, чем теперь, она обо мне все равно думать не может, так что нечего бояться.
А может, еще и потому мне так легко, что мне обязательно надо ехать. У меня нет в том ни малейших сомнений. И потому меня не сбить.
Так что же получается: вся эта пресловутая уступчивость, которую я когда-то считал добротой, а господин Дарт, как он сам прекрасно сформулировал утром, – лишь безнадежным взмахом руки «забирайте, сволочи, только отцепитесь», она на самом-то деле – из-за отсутствия по-настоящему сильных собственных желаний?
От незнания, что делать с собой?
Но тогда, стало быть, и наша общая уступчивость…
Надо продумать.
Вот когда в Москву поеду – в поезд сяду и…
– Ну, виза, чих – и дальше? – не выдержала затянувшегося молчания Маша. Лёка вздрогнул, возвращаясь к реальности. – При чем тут мы?
– Вот и возле Универа он так, – вполголоса и немного с опаской сказал Лэй. – Я сначала думал – он типа колес перекатал… А он сказал – задумался.
– Да, правда, – усмехнулся Лёка. – Мысль пришла интересная, но с нею я разберусь попозже… Да. Виза и так далее. Но не явиться нам всем троим в школу на следующий же день после инцидента – только собак злить, правильно, Лэй? Сразу пойдет лишняя волна: почему это вы пренебрегли и столько дней откладывали…
Сын угрюмо кивнул.
Ему было не по себе. Дома, да еще при маме, да еще при виде ее отчужденно поджавшегося лица и холодных глаз – такое типа товарищеское отношение к папашке, какое возникло в машине, куда-то пропало. А может, пиво выветрилось. Лэй вдруг сообразил – вернее, вспомнил, – что, блин, папашка же чмо.
Но крутить назад тоже вроде не по-мужски. И по-любому непонятно, как вообще теперь все это разруливать.
Одно то, что папашка как ни в чем не бывало уже сидит тут опять – после пяти лет…
Нет, в голове не укладывалось.
Но баба Люся-то от нас не уходила, неожиданно подумал Лэй. Она-то не виновата!
– Вот сыну и пришла в голову гениальная мысль, – проговорил Лёка. – Изложишь? – Он повернулся к Лэю. – Или мне доверишь?
Лэй сглотнул. Поглядел на маму. Потом на папашку. Глубоко вздохнул. Набычился слегка, словно собрался лбом прошибить стену.
– Мы… типа поедем к бабе Люсе с отцом, а когда вернемся, втроем пойдем в школу и скажем, что как бы никто раньше не мог, потому что у нас в семье такие обстоятельства, – скороговоркой пробубнил он.
Маша глубоко затянулась сигаретой. Нервно стряхнула пепел.
– И кому же пришла в голову такая блестящая идея? – спросила она – вроде и не слышав Лёкиного предуведомления.
«Может, предложить ей поехать с нами, втроем?» – ни с того ни с сего подумал Лёка.
– Мне, – сказал Лэй.
– Ты же эту… бабу Люсю… не помнишь даже! – почти крикнула Маша. Сигарета в ее пальцах тряслась.
– Солнце яркое помню, – ответил Лэй. Подумал и добавил неуверенно: – Она нас пирогами кормила. И щами. Я помню, вы долго потом вспоминали, как там типа все на свежем воздухе вкусно из печи.
– Ну и что? – беспомощно произнесла Маша.
– Но ведь действительно красивый выход… – начал было Лёка, но Маша, глядевшая на сына каким-то недоверчивым, оторопелым взглядом, рывком обернулась к бывшему мужу и негромко, яростно спросила:
– На готовенькое решил спланировать?
Стало тихо.
Это, кажется, обо мне, с мозговым скрежетом сообразил Лэй. Ему стало неприятно – и чуточку стыдно.
– Мам… – пробормотал он, еще не зная, что, собственно, хочет сказать. – Ты, типа… ну…
И умолк.
Еще бы не красивый, думал он. Во-первых, свалить и не видеть голимой школы. Блин, само по себе это так красиво, что другой красоты и не надо. Да еще мир посмотреть, доехать до Москвы… столицы России… А самое главное – типа прийти потом к этой змее и сказать: раньше мы не могли, потому что ездили с папой навестить его больную тетю. И тогда Обся так заткнется, что… типа навсегда заткнется.
– У нас из-за тебя и так достаточно неприятностей! – отчеканила Маша. – Хватит мне проблем в школе! Какие еще поездки? С кем, куда?
Лэй смотрел в клеенку. Как папашка сказал? Когда близкий человек умирает, тогда все остальные дела, даже самые важные, люди обычно откладывают…
Интересно, петух еще жив?
Понятия не имею, вдруг подумал Лэй, сколько лет живут петухи. Когда их не режут, конечно…
– Мам, – сказал он негромко и решительно, – я поеду.
На кухне только ложка звенела об тарелку: молодой растущий организм с хлюпаньем дорвался до еды. Лёка потянулся открыть дверь на лестницу, и пальцы сработали сами собой; Лёка поймал себя на машинальном, давно, казалось бы, забытом движении. Тело помнило. Тело все, оказывается, помнило. Эту дверь он открывал и закрывал столько раз, столько лет он проворачивал колесико этого замка, что теперь пальцы могли бы прийти сюда хоть одни, без Лёки – и справились бы сами.
Наверное, и все остальное в этом доме, доведись ему, телу, вновь здесь бродить, оно исполняло бы так же легко и привычно.
– Доволен собой? – тихо и отчужденно спросила Маша, стоя в двух шагах от него.
– Нет, – так же тихо ответил он, – не очень.
– Что дальше? Поедешь, поиграешь с ним три дня – и сбросишь мне еще на пять лет?
Он внимательно поглядел ей в глаза. Нет, там были только холод и неприязнь.
– Ты можешь предложить что-то лучше?
Она отступила еще на полшага. Он так смотрел… «Хотела бы я, чтобы он остался тут? – честно спросила она себя. – Остался жить?» Ее передернуло.
– Нет, – сказала она. – Лучше – это чтобы ты вообще не появлялся.
– Ну что уж, – сказал он. – Так получилось.
Похоже, он совсем не почувствовал ее нанесенного изо всех сил удара.
И, не почувствовав, ушел.
А далеко за полночь Маше приснился молодой Небошлепов – и молодая она сама. И совсем маленький сын. Сверкало на весь сон то самое яркое солнце, о котором напомнил Ленька; они втроем обирали спелую духмяную смородину с пышного, огромного, словно мировое дерево, куста, подпиравшего синий простор, – и смеялись. Когда Маша проснулась, подушка оказалась мокрой.
Возврата не было.
Когда он придет за Ленькой, я скажу, что не хотела его обидеть, бессильно подумала она, глядя в стоячий сумрак квартиры. За окном тужилась вздохнуть белесая майская ночь.
Идти было тяжело, будто он нанялся в бурлаки и волок теперь за собой целую баржу, груженную даже не зерном – мертвым щебнем.
И зачем мне все это, спрашивал себя Лёка, и не мог найти ответа. Зачем мне эта лишняя головная боль? Этот геморрой? Все уже кончилось. Кончилось давно, и слава богу, что кончилось, куда ни кинь. Отмучились оба. Что за шлея под хвост попала? Что за бес попутал?
«Лучше – это чтобы ты вообще не появлялся».
Я и сам знаю, что лучше.
Он вырвался из тухлой лестничной прохлады в теплый и просторный чад улицы. «Москвич» был на месте, за него, к счастью, переживать не приходилось, никто не польстится; но Обиванкина и след простыл.
Вот и славно, трам-пам-пам, подумал Лёка. Одной тонной щебня меньше. Ушел – и ушел.
И лучше, чтобы вообще больше не появлялся!
Он прислонился к капоту машины, закурил и жадно затянулся несколько раз. Потом стало как-то неловко стоять стоймя, он влез в салон, уселся на свое место, потом утянул вниз оконное стекло слева, чтобы салон не вздумал чересчур пропитаться никотиновой горечью, и даже включил радио, чего обыкновенно не делал. Будем ждать; господин Дарт наверняка сказал бы, что я уже раб Обиванкина – мол, все вы тут рабы, и вот конкретный пример.
«…отметил, что под его руководством в стране и в ближайшем зарубежье было полностью покончено с милитаризацией науки, – с полуслова принялся напористо долбить чтец новостей. – Со времени испытания первой советской атомной бомбы, как напомнил нам главный ученый, весь мир жил под дамокловым мечом, в непрестанном страхе перед бесчеловечной деятельностью коммунистических академиков, докторов и кандидатов. Ныне человечество вздохнуло свободно…»
Ох, мне ж нынче еще писать про сабантуй в научном центре, вспомнил Лёка. В треволнениях вечера он и забыл о своих прямых обязанностях. Вот ведь тоже – праздник души, именины сердца…
А взять и не писать.
От этой мысли он вдруг ощутил неимоверную легкость, словно спрыгнул с крыши.
Ну вот взять и не писать! И провались все пропадом! Хватит уступать!!!
И совершенно не страшно взять и завести мотор и уехать, не дожидаясь ненормального Обиванкина. Ведь это – можно. Взять – и сделать, просто потому что хочется!
Только беда в том, что мне не этого хочется. Мне не хочется не дождаться его, не хочется бросить, не сказав ни слова; мне даже совестно, что я не оставил его в машине, а заставил болтаться по улицам в ожидании. А вот не писать ахинею сродни той, что звучит из динамика, – хочется.
«Мы передавали новости. Теперь немного музыки. Хит весны, девочки и мальчики, хит весны! Группа „Дети подземелья“ со своей песенкой „Кайфоломщица“!»
Выплыло квохтанье музыки, а потом и нарочито дурашливый козлиный голосок: «А говно в проруби купа!..»
Лёка поспешно выключил радио; сызнова стал слышен ровный шум улицы, воспринимаемый сейчас, будто благостная тишина, ибо он был безличен, словно шум природы, – шипение шин и визгливый гром дальнего трамвая на повороте; вроде как ветер, морской прибой, крики чаек… речи стихий. Честное слово, ну зачем людям вторая сигнальная?
«А я бы хотел, чтобы она меня позвала?» – подумал Лёка.
То был неожиданный вираж мысли. До сих пор – и во времена оны [?], и нынче вечером, во время тяжкой кухонной беседы, он переживал в основном о том, чего хочет или не хочет она. И совершенно не приходило ему в голову подумать, чего же хочет он сам. А такой подход, как удалось ему сообразить недавно, ни к черту не годится.
Но разве можно думать о собственных желаниях? Они либо есть, либо нет. Их нельзя придумать нарочно. Хуже того: если придумал себе желание нарочно, пусть самое правильное, самое справедливое, самое доброе даже – вот именно этого ты уж никогда не захочешь. Подло устроен человек: уговорить себя хотеть нельзя. Можно, коли желание появилось, впоследствии обосновать его с помощью своих работящих, безотказных извилин сотней разнообразных способов, с большей или меньшей убедительностью; можно потом доказать себе, как дважды два, и всех окружающих убедить точными и изящными пассажами, что твое желание – правильное, справедливое, доброе… Но возникло оно на самом-то деле лишь потому, что возникло. А совсем не по причине своей справедливости и правильности.
Хочу я?
Он не знал. Мысль, налетая на какую-то стенку, разваливалась на два примерно равных хвоста: с одной стороны, с другой стороны… С одной стороны – мы же любили друг друга, и у нас Ленька уже почти вырос; с другой стороны – зачем мне новый геморрой. Но это были мысли. Желаний не было.
Стало быть, так тому и быть.
Чему – тому?
Тому, что будет.
А ничего не будет. Скорее всего, даже если я завтра оформлю документы на выезд-въезд, то, приехав за Лэем, стукнусь в запертую дверь, и на звонки никто не ответит. Вот самый вероятный расклад событий.
Знаю.
Но оформлять я все буду так, будто уверен: меня ждут не дождутся и встретят с распростертыми объятиями…
Он кинул окурок в открытое окошко – и увидел Обиванкина. Ученый медленно вышел из-за угла, с отсутствующим видом глядя себе под ноги; похоже, он шел этой дорогой не в первый раз за истекшие с Лёкиного ухода час с небольшим, и путь ему изрядно осточертел. Вот он поднял голову, рассеянно махнул взглядом в сторону «Москвича» и вдруг заметил, что в кабине сидит Небошлепов. Лицо Обиванкина судорожно дернулось – и он с жалкой стариковской поспешностью, едва не падая, потому что ноги не поспевали за туловищем и его устремлениями, семенящим бегом поспешил к машине.
Лёка, наклонившись вправо, открыл перед ним дверцу и почти крикнул:
– Не торопитесь так, я не удеру!
Задыхаясь, Обиванкин ввалился в салон, складываясь, как перочинный ножик; подбородок его едва не уткнулся в колени.
– Простите великодушно, Алексей Анатольевич, – с трудом выговорил он, сипя нутром и ходя боками, точно загнанная лошадь. – Я не уходил далеко, но…
– Да я все понимаю, успокойтесь. Откуда вам было знать, когда я вернусь? Кстати, как вас все-таки по батюшке? А то вы ко мне обращаетесь чин чинарем, а я к вам то господином, то чуть ли не на имя скатываюсь… Или не было? Несколько раз себя ловил буквально в последний момент… – Он задал вопрос, чтобы успокоить старика и втянуть в самую приземленную и незамысловатую беседу – но в то же время постарался болтать подольше, чтобы у Обиванкина успело устояться дыхание, сорванное внезапным рывком к машине.
– Иван Яковлевич, – сказал Обиванкин.
Уже не задыхаясь.
Лёка провернул ключ зажигания – антиквариат послушно зачихал, зафырчал, затрясся мелкой дрожью. И поехал, помаленьку отруливая от поребрика.
Движение на улицах несколько унялось, рассосались сплошные потоки. Это было приятно.
– Где вы живете, Иван Яковлевич? – спросил Лёка.
Очередной невинный вопрос, похоже, вызвал в пожилом чародее бурю эмоций. Обиванкин вздрогнул, настороженно и даже подозрительно покосился на Лёку, потом отвернулся, пожевал губами и наконец спросил неубедительным голосом:
– А что?
Лёка удивился, но виду не подал. Пожал плечами.
– Да ничего. Прикидываю маршрут.
– Вы хотите отвезти меня домой и избавиться? – спросил Обиванкин и гордо вздернул подбородок.
«Все-таки псих, что ли?» – разочарованно подумал Лёка.
– Странно вы как-то ставите вопрос, Иван Яковлевич, – примирительно проговорил он. – Избавляются в наше время при помощи киллеров. Я просто соображаю, как мы теперь будем перемещаться и куда.
– Я доеду домой на метро, если что, – уклончиво ответил Обиванкин. – Я живу недалеко от метро.
Вопрос «какого?» едва не прыгнул кузнечиком у Лёки с языка; он успел ухватить его за голенастые задние лапки.
– Хорошо. Тогда так. Не знаю, как вы, а я не ел с утра. Все эти треволнения надо, что называется, хорошенько заесть и запить. Я сейчас еду к себе, в район бывшего Политеха, там мы ужинаем. Я, во всяком случае. Пока едем, уточняем кое-какие моменты.
– Готов, – почти как юный пионер, ответил старик; в голосе его прорезалась некая бравость. Деловитый тон последних Лёкиных реплик явно подействовал на него благотворно.
– Вероятнее всего, я поеду в Москву с сыном.
Обиванкин размашисто кивнул, вполне признавая за Лёкой такое право.
– Вы намекали относительно опасности. Меня вы не напугали, конечно, но подвергать мальчика каким-либо опасностям я никоим образом не желаю.
Обиванкин сызнова кивнул, но уже без прежней размашистости; он слегка сник.
– Я был бы вам крайне признателен, Иван Яковлевич, если бы вы меня просветили насчет ваших опасений. Ничего о них не зная, я не могу принять ни положительного, ни отрицательного решения.
Голова Обиванкина повисла ниже плеч.
– Вам и вашему сыну ничто не грозит, – тихо заверил он после долгой паузы. – Ничто. Мы доедем, расстанемся, вы поедете по своим делам, а я пойду по своим.
– Вы очень большой добряк и до тонкости все продумали, – сказал Лёка, изо всех сил стараясь не раздражаться. – Вы, может быть, не знаете, что транзитные документы оформляются в оба конца? Вы в моей подорожной, между прочим. Что я буду говорить на пропускном пункте при возвращении? Если вас со мной не будет, вас начнут искать. А меня очень даже спросят: где тот, кто ехал вместе с вами по одному с вами делу – навестить больную родственницу? Где вы его потеряли? И почему? Он что, стал невозвращенцем?
На Обиванкина было жалко смотреть.
– Поэтому, во-первых, чем бы вы таким ни занимались в Москве в то время, пока мы с сыном будем в деревне, ехать нам обратно придется вместе. А во-вторых…
– Вы знаете, – неожиданно перебил Лёку Обиванкин, – это, по-моему, преодолимо. Там такое начнется… – Он осекся. Помолчал и добавил: – Ко времени вашего возвращения им всем станет уже не до рутинного контроля на дорогах.
– То есть? – не понял Лёка. Обиванкин молчал.
– Послушайте, Иван Яковлевич, – терпеливо начал Лёка сызнова. – Вы просите меня вписать вас в подорожную, но я же ничего о вас не знаю…
– Спрашивайте, – с готовностью ответил Обиванкин.
Лёка обескураженно помолчал, выруливая тем временем на Охтинский мост. Он отнюдь не с целью проводить допрос и снимать показания начал говорить о том, что не знает ничего о нежданном попутчике. Но выхода не осталось.
– Кто вы, собственно?
– Ученый. На пенсии, конечно. Лауреат еще аж Ленинской премии, – кривовато усмехнулся Обиванкин, – но сие, конечно, к делу не относится. Имел отношение к ракетостроению, но не самое непосредственное. То есть не чушки керосиновые запускал, а, наоборот, они запускали кое-какие мои приборы. Это было, как легко догадаться, довольно давно.
– Догадываюсь. А вот в чем опасности поездки, догадаться никак не могу, – снова поинтересовался Лёка.
Обиванкин смолчал; его кустистые стариковские брови горестно заломились, словно он сам мучился своей безъязыкостью – но обета молчания нарушить не смел.
– Ну а «Буран»-то парковый на кой ляд вам сдался? В нем уж давно аттракцион какой-то!
Обиванкин молчал.
Больше мне ничего не добиться, понял Лёка. Ну и ладно. Надо принимать решение. Подумать как следует и принимать.
А что тут думать? Я хочу. Я просто уже сам хочу ему помочь.
Вот ведь идиотизм. Лучше бы захотел свозить сына на залив, чем идти у психа на поводу.
Но чует мое сердце, не псих он… А сына я не то что на залив – в Москву свожу.
И в общем-то хочу свозить.
Он глубоко вздохнул. Машина ровно катила по проспекту; то и дело ее, посверкивая парчой корпусов, обгоняли и самодовольно демонстрировали ей свои роскошные, бодро убегающие ягодицы более достойные механизмы. И пес с ними.
– Где вы жили в начале шестидесятых? – спросил Лёка.
– В Москве. Студент.
– Замечательно. – Теперь Лёка соображал очень быстро. Все вроде складывалось, подгонялось одно к другому – будто абзацы в хорошем тексте. Что-что, а дурить надзирающих чиновников мы благодаря Советской власти научились всерьез и надолго, подумал Лёка. Она дала нам в этом смысле неоценимый опыт. Можно сказать, культурообразующий… – Сейчас мы едем ко мне… то есть поужинаем сперва, потом ко мне. Там я вам вручу кое-какие бумаги и буду долго рассказывать про Рогачево. Я не знаю, какие вопросы вам будет задавать во время интервью представитель ОБСЕ в ОВИРе, так что вам надо быть во всеоружии. Версия такая: в студенческие времена вы повстречались с тетей Люсей, когда она, совсем еще молодая, приехала из деревни, скажем, Москву посмотреть, по магазинам пройтись… У вас любовь получилась. – Рот у Обиванкина слегка приоткрылся, и во взгляде начало проступать некое обалделое несогласие. – Потом тетя Люся вышла замуж, это в шестьдесят третьем было, и ваши отношения прервались. Но будем считать, что в душе вашей она до сих пор окончательно так и не изгладилась. И она вас помнит, родственники – в моем лице – это знают. И мы, родственники то есть, уверены, что она будет вас очень рада видеть. Вот такая легенда. А вам за сегодняшнюю ночь надлежит с моих слов вызубрить, как от столицы нашей Родины города-героя Москвы вы к ней добирались, через Савеловский вокзал предпочитали либо через Ленинградский, какой автобус ходил от Дмитрова, какой от Клина, какой от Лобни, как переулок назывался, на котором ее дом стоит, какой там сеновал, где вы целовались, какая конура у Шарика, что тетя Люся любила на завтрак и что на ужин…
– Послушайте, милейший! – Обиванкин, на некоторое время, казалось, вовсе утративший дар речи, взорвался. – Я… Никогда! Ни за что! Я не стану порочить честное имя пожилой женщины! Да еще в тот момент, когда она тяжко больна и не может защитить себя!
– Обиванкин, – устало сказал Лёка, с ожесточением вертя баранку; впереди обнаружился разинутый в плотоядном ожидании канализационный люк без предупредительных знаков, и все прущие по проспекту машины, внезапно замечая его чуть ли не у себя под носами, начинали ошалело метаться вправо-влево. – Может, вы думаете, что подобные маневры приятны мне? Ошибаетесь. Но предложите что-нибудь получше.
Кажется, нынче я уже произносил эту фразу, мельком подумал Лёка.
– Ну… Я не знаю. Надо подумать, но… Это недопустимо! Это аморально!
– Спасибо, что сказали, – процедил Лёка. – Вы знаете, что в случаях, подобных нашему, визы выдают только ближайшим родственникам? У нас единственный шанс, да и тот слабенький – выставить вас как теть-Люсину первую и незабытую любовь. Единственный! Дома я подберу несколько писем тети Люси – она писала отдельно маме, своей сестре, и отдельно отцу… Подберем отдельные листочки, где нет имени и где можно хоть что-то лирическое вычитать между строк, – и я их вам выдам, как бы это ее письма к вам, все, мол, что у вас сохранилось, и, если глянуть на даты, можно будет заключить, что переписка продолжалась и после замужества… всю жизнь. Листочки вы при необходимости предъявите в ОВИРе, потом вернете мне. – Он помолчал. – Это единственный шанс.
– Вы… – сказал Обиванкин и осекся. Облизнул губы. Стариковски повернувшись всем корпусом к Лёке, несколько мгновений всматривался в его лицо. Потом отвернулся. Некоторое время сидел молча, в гордом удручении.
– Я человек старой закалки, – глухо произнес он, – но даже мне всегда омерзительны были некоторые советские поговорки… «цель оправдывает средства», «лес рубят – щепки летят»… По всем своим понятиям я должен был бы сейчас отказаться от вашего предложения. – Голос его задрожал. Он сглотнул. – Но я не откажусь. Мне действительно очень нужно в Москву.
Странно: Лёка и теперь не чувствовал ни малейших угрызений совести от того, что настоял на своем. Впрочем, подумал он, это наверное, потому, что Обиванкин не предложил никакого варианта вовсе. Спора не было, столкновения правот не случилось. Не с чего тут переживать да угрызаться… А что старик малость поартачился насчет морали – так это нормально.
– А вы, Алексей Анатольевич… Я… – Старик явно расчувствовался. – Вы…
– Родина меня не забудет, я понял.
Обиванкин негодующе передернулся.
– Нет, кроме шуток. Ваше самопожертвование…
– Ох, перестаньте, Иван Яковлевич, – с досадой сказал Лёка. – А то я, не ровен час, разрыдаюсь.
Время комплексных обедов давно прошло, но в «Старом Иоффе» и по вечерам кормили сравнительно дешево. Это было как нельзя более кстати – особенно нынче, потому что в финансовых возможностях неотмирного старца Лёка сомневался еще сильнее, нежели в собственных.
Вкрадчиво, неторопливо пропитывала вечер прохлада тихонько наползающей ночи; на деревьях в парке бывшего Политеха погасла радостная зеленая дымка и стала словно темная тень, сомкнувшаяся в воздухе вокруг ветвей.
От голода желудок будто клещами выкручивали, и голова соображала уже плохо – денек выдался не из удачных, что и говорить. А еще рабочая ночь впереди… и будущий день не лучше: очередь в ОВИР надо занять на рассвете, чтобы с гарантией успеть пройти интервью завтра же. На весь район – одна точка, как и в советские времена, когда за рубеж ездили единицы; теперь волей-неволей должны толпы собираться. Легче верблюду пройти через игольное ушко… Не нужен мне берег турецкий и Африка мне не нужна. Клянусь. Но вот до подмосковной деревеньки, где родилась мама… Ох. Лучше не думать.
Лёка припарковался возле «Старого Иоффе» и сказал, ободряюще покосившись на усталого Обиванкина:
– Картина первая – ужин.
Обширный полутемный зал ресторана был почти полон, но столик все же нашелся. Обиванкин озирался затравленно, судя по всему, он не бывал здесь ни разу, а может, и еще хуже – бывал, и даже не раз, в те времена почти былинные, когда тут был физтех, а не жравня средней руки, декорированная соответственно, в стиле. У дверей, по обе стороны, торчали какие-то громадные ржавые трансформаторы, а столики были карикатурно решены в виде допотопных, первого помета, советских ламповых компьютеров (тогда их, Лёка помнил с детства, чтобы не низкопоклонничать перед Западом, называли электронно-вычислительными, или даже электронно-счетными, машинами); на их нарочито ржавых приподнятых центральных панелях, служивших подставками для стаканчиков с салфетками и наборов «соль-горчица-перец», бессмысленно, но аппетитно мигали огоньки и бросалась в глаза для кого жуткая, для кого гордая аббревиатура, для кого потешная: «СССР». Теряющиеся в дымном сумраке стены были расписаны популярными (это Лёка помнил тоже) в начале шестидесятых многочисленными модельками атома (шарик и вокруг него несколько перекрещивающихся овалов) да круговертями лозунгов одного и того же содержания:
«Наш советский мирный атом вся Европа кроет матом!»
Да, Обиванкин тосковал, нельзя было не заметить.
– Они быстро обслуживают, – как умел, подбодрил его Лёка.
Ученый лишь тяжко вздохнул.
Наскоро просмотрев меню, Лёка выбрал, что подешевле и притом посытнее: отбивную «Карачай»; и большой кофе. Обиванкин, даже не пытаясь сориентироваться в перечнях сам, повторил его заказ, но кофе аннулировал, сокрушенно потыкав себя согнутым указательным пальцем в левую сторону груди: не могу, мол, сердце.
В заведении разрешалось курить, и мерцающие дымные одеяла медлительно, будто снулые скаты, плавали в темном воздухе; Лёка закурил. Предложил Обиванкину. Тот отказался.
А вот музыка была не в стиле. Видно, владыки заведения полагали, что молодежь, составлявшая основной контингент посетителей, плохо-бедно еще будучи в состоянии уразуметь дизайн, шумовые эффекты в стиле ретро уж никак не примет; петь им «Опустела без тебя Земля» или «Долетайте до самого Солнца» – только отпугивать. На живую музыку «Старый Иоффе» не тратился даже по вечерам, однако в динамиках ревело не хуже живого: «Заколодило, но заневзгодило – но ширяться резону нет! Обезводело, обесплодело – а мне по фигу! Всем привет!»