Текст книги "Се, творю"
Автор книги: Вячеслав Рыбаков
Жанры:
Детективная фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Но все усилия Бабцева выстроить с Вовкой подобные отношения не просто остались тщетными, но завершились, увы, прямым издевательством. Какое-то время, правда, Бабцев тешил себя надеждой, что его постепенное просветительское давление, не принося видимого эффекта, все же оказывает некое внутреннее воздействие на мальца, откладывается у того в душе и скажется раньше или позже, хотя бы когда тот окончательно повзрослеет. Однако катастрофа с его причастностью к банде и судом положила иллюзиям Бабцева конец, словно ударом топора по куриной шее.
Видимо, гены биологического папы оказались сильнее. Познакомившись с Вовкиным отцом поближе, Бабцев понял, откуда ноги растут. Разговор про Марс окончательно расставил все по местам. Если бы не научная одержимость, накинувшая на Журанкова обманчивый флер интеллигентности, да не переполненность мозга всяким там логарифмированием, фактически отгородившая физика от реальности, тот, Бабцев был теперь уверен, ровно так же, как его отпрыск, погряз бы в красно-коричневом болоте. Подлые инородцы, верните нам наши тюремные решетки, которые вы украли, – без решеток дует!
Поэтому, когда где-то через полгода после переезда пасынка в Полдень Бабцев вдруг ощутил, что ему просто не хватает ребенка в доме, он сначала себе не поверил. Решил, это просто дурное настроение накатило, и утром все пройдет. Потом стал надеяться, что виной всему очередной творческий простой: большая серия статей закончена, другая работа еще не началась и даже не придумалась, а в такие унылые межсезонья всегда накатывает хандра, и какая только дрянь тогда не заводится под черепом, какой только нелепой дурью не червивеют заблажившие мозги; но стоит начать новую работу и увлечься, дурь всегда уходит – уйдет и эта.
Какое там.
Отнюдь не умного разговора с почтительно внемлющим сыном ему не хватало, нет. У них подобных разговоров и прежде не случалось, почитай, с тех пор, как Вовка, совсем еще маленький, слушал вообще все, что ему говорили, в том числе и популярные лекции Бабцева о бестолковой кровавой России. Страшно даже признаться: Бабцеву стало не хватать, например, лежащих на полу в углу ванной забытых нестираных Вовкиных носков. И чтобы сказать ему: слушай, ребенок, немедленно прекрати газовую атаку. А Вовка бы от души хлопнул себя по лбу и ответил: ух, пап, забыл! Уно моменто! И, может быть, действительно без новых напоминаний в тот же день сподобился постирать.
Да ладно, пусть не «пап»! В конце концов, он редко и только поначалу, в раннем детстве, какое-то время действительно пытался называть его папой; не прижилось. Класса с седьмого перешел на имя, а потом с фамильярностью подрастающего мужчины, ищущего хоть где возможностей для самоутверждения, стал переиначивать «Валентин» почему-то на «Валенсий»; миллион раз Бабцев говорил ему: как меня зовут? напомнить? а если я тебя начну звать не Вовкой, а, например, Вилкой, тебе понравится? В конце концов отучил отчасти – но за глаза он для пасынка продолжал оставаться дурацким Валенсием, и знал об этом; даже в разговорах с матерью, Бабцев слышал не раз, Вовка называл его так…
А вот если бы теперь в творческой тишине безлюдной квартиры вдруг прозвучало по-семейному – «Валенсий», Бабцев оказался бы, наверное, счастлив.
До Бабцева ни с того ни с сего дошло, что других детей у него нет и, скорее всего, черт возьми, уже не будет.
И тогда чисто идейное неприятие Журанкова с его отвратительной имперской ностальгией и рабьей страстью к уравниловке и даже благородное стремление помешать его темным усилиям снова вооружить дремучих русских царей (называются ли они императорами, генсеками или президентами – все равно) чем-то очередным таким, что опять вскружит им головы иллюзией всемогущества и опять поманит попытаться, пролив реки невинной крови, поставить мир на колени – все эти рыцарские чувства разом стушевались перед тупой, как мычание, ревнивой ненавистью и палящим желанием просто наносить вред.
Но поразительным образом они лишь помогали при общении с Журанковым быть внимательным, дружелюбным, добродушным…
Бабцев поражался сам себе. Оказывается, я прирожденный разведчик, думал он несколько удивленно, но – гордо. Почти самодовольно. Оказывается, чем бы он ни занимался, за что бы ни брался – у него получалось все.
И словно во что-то густое и теплое окунали его сердце всякий раз, когда во время приездов в Полдень он убеждался, что Вовка отнюдь не сторонится его, пожалуй, даже наоборот, общается охотно, болтает, как редко и дома с ним болтал. И Бабцев, махнув рукой на попытки просветить несмышленыша, просто слушал его, просто поддакивал или шутил, острил, дерзил мальчишке в тон, когда тот рассказывал смешные случаи из молодой жизни или о том, как отец водил его посмотреть на недостроенный испытательный стенд (внимание! какой такой стенд?), или о том, какую чушь иногда спрашивают в этих пресловутых экзаменационных тестах… Полвечера они провели однажды, соревнуясь, кто придумает и впрямь наиболее дурацкий тест – подначивая и подзуживая друг друга и хохоча, точно два одноклассника. Тест номер семь: крупнейшим городом Африки является: первое – Лондон, второе – Вашингтон, третье – Жмеринка. Верный с вашей точки зрения ответ пометить крестиком… Тест номер десять: большая часть атмосферных осадков выпадает из облаков в виде: первое – водки, второе – клея «Момент», третье – мочи. Тест номер одиннадцать: главной причиной безлесья степей является недостаток… Первое… Э-э… Вовка, а то же самое! Давай подставляй! Точно, Валенсий! Во колбаса! Главной причиной безлесья степей является недостаток: первое – водки, второе – клея «Момент», третье – мочи! Ох, я прусь! Мама! Мам, послушай!
Мы еще поборемся, возбужденно и мстительно думал Бабцев. Мы еще посмотрим, чья возьмет…
Мерзкая выходка жены в ноябре снова все поставила под угрозу.
Говоря откровенно, Катерина стала для Бабцева к этому времени вроде чемодана без ручки: тащить неудобно, а бросить жалко. Но он старался вести себя достойно, как культурный человек, заботливо и дружественно, тем более что необходимость ездить в Полдень становилась все более настоятельной и неотменяемой. В театр ее позвал, дурень, добыл билеты…
Даже вспоминать стыдно, как он метался, когда она пропала. Действие шло и шло – ее нет. Действие закончилось – ее нет. Театр опустел – ее нет. Ни в здании, ни в окрестностях, нигде. Домой она так и не пришла. Позвонить он ей не мог – она категорически не брала мобильник туда, где все равно приличному человеку надо его отключать; на работу – понятно, в путешествие – само собой, но в театр или, скажем, в музей либо филармонию – ни за что. До утра он чуть с ума не сошел. Обзвонил всех, кого только смог, кого только пришло в голову: морги, милицейские пункты, больницы…
А она явилась за полдень, свежа, как майская роза, и полна самодовольства и агрессии.
Он сначала еще не понял. Когда раздался звонок в дверь, метнулся, олух, точно его катапультировали раскаленным шилом.
– Катя! Господи, где ты была! Я же чуть с ума не сошел!
А она холодно, высокомерно, словно это ее предали, а не она предала:
– Я ночевала у другого мужчины.
Только тут он догадался присмотреться к рослому хмырю, скромненько так маячившему за ее спиной. Присмотрелся – и узнал.
И хмырь его узнал.
Наверное, челюсти у обоих отвалились одинаково. Только у хмыря – человека, видимо, попроще – еще и вслух вырвалось:
– Ексель-моксель!
Потом все трое некоторое время молчали, как три тополя на Плющихе.
– У вашей супруги, Валентин, случился прямо на улице сердечный приступ, – поведал затем этот… как же его… Фомичев? Да, Фомичев. Кажется, Леонид. – Так получилось, что я ее выручил. А поскольку у нее не было ни документов, ни телефона, и рассказать она ничего не могла…
Бабцев с каменным видом выслушал всю ту ахинею, которую Фомичев соблаговолил произнести. Катерина растерянно переводила взгляд с одного мужчины на другого.
– Вы что, знакомы? – тихо спросила она, когда ее спутник закончил свою печальную повесть.
– Более чем, – сухо ответил Бабцев. – Это мой, представь себе, коллега. Приятель того подонка, который меня чуть не искалечил прошлым летом перед поездкой на Байконур. Я тебе обо всем этом рассказывал, если помнишь. Что ж, заходите, господа. Будем разбираться.
Они разбирались чуть ли не до вечера. Со слезами, с криком, едва ли не с пощечинами. Оказалось, разумеется, что он же еще и виноват. Эта истеричка не стеснялась чужого человека нисколько. Фомичев, надо ему отдать должное, маялся, а вот жена после первого ошеломления закусила удила. Кончилось тем, что она собрала вещи.
– Катя, – примирительно сказал тогда Бабцев, – ну побойся бога. До ближайшего поезда еще больше суток. Где ты будешь ночевать?
– Найду, – гордо бросила она, трясущимися пальцами прикуривая очередную сигарету от предыдущей. Голос у нее звенел и лучился надменным сиянием, будто она отдавала завершающие распоряжения в победоносной, уже практически выигранной битве. Гвардия, в огонь! – Леня, вы меня приютите?
Фомичев, почти все это время просидевший молча и со втянутой в плечи головой, от полной беспомощности и безвыходности даже заглянул Бабцеву в глаза, будто извиняясь: не могу, мол, ответить ничего иного, но ты уж, мужик, не обессудь. И сказал:
– Конечно.
Мексиканский сериал, честное слово.
– Имей в виду, Катя, – негромко и твердо сказал тогда Бабцев, – права видеться с Вовкой ты у меня не отнимешь. Даже не думай.
А она вдруг словно погасла. Поникла. Всю ярость, весь гонор с нее как сдуло – так пышный пух облетает с одуванчика, и остается беленький голый отросточек, жалкий и беспомощный. Сейчас она впервые выглядела виноватой.
– Валя, – тихо ответила она, – что ты… Мне бы даже в голову не пришло…
Все к лучшему, лихорадочно думал он, оставшись один. Губы дрожали. Сжимались кулаки. Все к лучшему. Теперь, думал он, подходя к окну, уж никто не спросит, почему это у меня публикаций становится меньше, а денег – больше. Никто этого даже не заметит. Все к лучшему. Отчетливо видно было с высоты, как маленький, коротенький – одна голова, рахит рахитом – головастик по фамилии Фомичев с неожиданной предупредительностью открывает перед таким же потешным головастиком по имени жена Катерина дверцу видавшей виды «девятки». Ну, вот и покатайтесь на глючной децильной тачке, думал Бабцев. Кажется, так бы это сформулировал Вовка. Или лучше сказать «на голимой»? Зеленая улица, господа. Посмотрим, на сколько тебя хватит, жена Катерина, посмотрим, когда тебе захочется обратно в просторный ароматный «Ауди». Впрочем, точно так же о нас мог бы сказать вчерашний седой болван из «Бугатти» – а я езжу, думал он, и ничего… Ладно. Оставим имущественную тему. Но черта с два, поклялся он, вы без меня отправитесь в Полдень. Черта с два!
И по прибытии он первым делом помчался в гости к старому корефану Кармаданову – проверить и смазать исходный контакт, подновить его на всякий пожарный; в свете взбрыка Катерины эта дополнительная присоска к Полудню могла оказаться очень даже кстати.
Здесь, к счастью, все было хорошо. Здесь было по-прежнему – крепко и надежно; школьная дружба не ржавеет. Приветливая Руфь и от души обрадованный Семен тотчас принялись наперебой, в два голоса рассказывать, как замечательно они съездили в Израиль, с какими замечательными людьми познакомились, как приветливо и гостеприимно их встречали, как чудесно они отдохнули – и серии ярких фотографий, точно гадалкины колоды, начали широкими веерами раскидываться перед Бабцевым одна за другой; молодец, Валька, вовремя предупредил, что нагрянешь, мы успели к твоему приходу все распечатать на цветном принтере, не с экрана же смотреть. Эх, жаль, шестикрылая упорхнула к подружкам – а то бы тоже тебе рассказала про землю обетованную со своей точки зрения, она там давала прикурить! Почему шестикрылая? Ха! Валька, ты что? Потому что Серафима!
Уже ближе к уходу Бабцев словно бы невзначай, полушутливо вспомнил: а как там ракетчик-то этот, как его… Удалось его вербануть к вящей славе русского оружия? Ты вроде собирался…
Кармаданов стушевался. И уклончиво ответил: нет, он не захотел. Вымученно отшутился: знаешь, я бы из такой погоды тоже никуда не поехал…
Конечно, думал Бабцев, неторопливо идя к гостинице. Мне никогда не знать наверняка. Я вообще, думал он, никогда не узнаю, какие результаты приносит моя работа, какие плоды. Сколько от нее пользы, а сколько – так, пшик, пустая порода в отвал. Но ему очень хотелось верить, что не только благословенный климат Леванта помешал израильскому ученому безрассудно сунуть умную голову в промозглую русскую петлю. Ведь он, Бабцев, предупредил вовремя, а братские разведки не могли не поделиться такой информацией одна с другой, просто не могли. И если так – получалось, он, Бабцев, не зря живет.
Огорчало лишь одно.
Никогда он не сможет похвастаться этим успехом перед сыном.
Ну, перед пасынком, ладно. Какая разница. Никогда. Никогда не сможет гордо сказать: знаешь, Вовка, я тут великое дело сделал, сорвал козни…
Впрочем, Журанкову, судя по всему, тоже нечем было пока хвалиться. И уж я, думал Бабцев, сделаю все, что смогу, чтобы так оставалось и впредь.
Часть вторая
Немного НФ в холодной воде
1
Огромный кабинет глядел на игрушечную землю с ястребиной высоты; в погожие вечера прямо за его прозрачной стеной, как новогодняя метель, кипели звезды. Но сам он обставлен и оформлен был с подчеркнутой увесистой старомодностью. Зеленое сукно на громоздком столе. Граненый графин, пудовая настольная лампа торчком на толстом медном колу. Потертые кресла черной кожи.
И ряды допотопных стеллажей со столь же допотопными книгами – точно бесконечные стойла лошадей-ветеранов, еще в прошлое царствование отскакавших свои последние дерби, отвоевавших последние призы и теперь беззубо, подслеповато берущих каждый прожитый день, как очередной барьер; дремлют себе, сонно покачиваясь и переминаясь с одной распухшей в суставах ноги на другую, ни на что уже не претендуют, ничего не ждут и видят в снах восторженный плеск давно затихших аплодисментов да сверкающий азарт триумфальной скачки, приведшей почему-то не к кусочку сахара из рук обожаемого небесного жокея, а сюда, в тишину и пыльную немощь.
Мерно чавкали в углу напольные часы, пережевывая жизнь.
– Присаживайтесь, Борис Ильич.
Глядя по сторонам с веселым удивлением, Алдошин уселся в кресло напротив хозяина кабинета.
– Благодарю…
– Что вы так озираетесь?
– Поражен в самое сердце. Как вам здесь работается? У вас только исторические фильмы снимать.
– Исторические?
– Ну да. О тяжелом и благородном труде партийных руководителей эпохи развенчания культа личности. Типа «Битва в пути».
– А, интерьер… Вы мне льстите. Это всего лишь попытка вспомнить приемную директора казанского вертолетного завода.
– Так конкретно?
– Ага. Однажды отец взял маленького Наиля с собой на работу. К тому времени я уж знал, что папа делает чертежи машин для летания по небу, а директор – это такой великий человек, который велит папе, как их делать и сколько. В коридоре в открытую дверь я мельком увидел святая святых, и на всю жизнь обомлел от благоговения. Теперь вот чисто по Фрейду делаю себе приятно. И работается, представьте, великолепно. Все эти новомодные офисные мебеля а-ля хай-тек я терпеть не могу. То ли этажерки, то ли птичьи клетки…
– Портрета генсека не хватает.
– Не дождетесь.
– Но ведь стиль!
Владелец корпорации «Полдень» усмехнулся.
– Кто в дому хозяин – стиль или я? Лучше стиль для меня, чем я для стиля.
Вступление иссякло. Пошутили – и все равно невесело.
Давно они не беседовали о главном. Время неслось так, что в его легковесном вихляющемся порхании было не ухватить ничего существенного. Твердого и угловатого, такого, чтобы язык повернулся сказать: событие. Годы рассыпались по пустякам, как песок. Поверить было невозможно, что с того судьбоносного разговора, положившего начало Полудню, прошло уже больше десятка лет.
Какое-то время обоим казалось, что под напором их трудов небо, улетевшее было на недосягаемую высоту, снова становится ближе.
С какого-то времени им стало казаться, что их словно опускают в колодец; скрипел ворот, погромыхивала, разматываясь, ржавая цепь, а небо, раскачиваясь, опять уходило все выше, и квадратик его сжимался.
– Надо определиться, Борис Ильич.
– Согласен.
Коренастый плотный человек, каких-то полвека назад бывший маленьким Наилем, целеустремленно предложил определиться и надолго замолчал. Наверное, не знал, с чего начать. Встал со своего кресла и, заложив руки за спину, подошел к окну. Прямо за смутным отражением его лица, глаза в глаза, пристально и требовательно горели в стоймя стоящей бездне громадные Кастор, Поллукс и Капелла, а вокруг них, точно мошки вокруг прожекторов, туманными облаками роилась их искрящаяся челядь.
Вон они как смотрят. Ждут…
Сколько миллионов лет Козочка-Капелла не доена, мелькнуло в голове, и текущая в жилах Наиля кровь степняков заныла от сострадания. Как вскормила Юпитера, так и носу к ней никто не кажет. Не ровен час – не дождется пастуха.
А мы, подумал он, такой ерундой тут занимаемся…
– Знаете, Борис Ильич… Начну-ка я. Изложу свое видение ситуации.
– Я весь внимание, – сказал из кресла академик.
– Я давно ведь кручусь едва не на самом верху. Промышленная палата, эрэспэпэ, президентские проникновенные посиделки… Но скажу честно: я так и не понял главного. То ли они действительно стараются, но у них не получается, то ли они только делают вид, что стараются, а под шумок заняты той же хренью, что и в девяностых. Просто тогда шумок создавался словами про демократию, а теперь он создается словами про суверенитет, и почувствуйте, как говорится, разницу.
– Так худо? – тихо спросил Алдошин.
– Ну, у меня в последнее время печенка расхандрилась, поэтому я все вижу в мрачном свете… Но, боюсь, не только в печенке дело. Понимаете… Может, по-своему они и правы. Быстрей коня не поскачешь. Как товарищ Бендер кричал: дэнги давай, давай дэнги! Нам нужен инвестиционный бум! Но создается впечатление, что они так страстно мечтают влиться в мировое это сообщество, что больше им ничего и не надо. И они на корню рубят все проекты, в которых мы уникальны или опережаем на корпус. Под такое нет ни финансов, ни людей, ни будущих задач. Так с экранолетами, так с «Энергией»… Якобы это все и не перспективно, и не прибыльно. Помните, при Советах, чуть что, вышибали мозги фразой «Народу это не нужно»? Теперь вместо нее другая: «Это не будет пользоваться спросом…»
Тут он подумал, что невежливо так долго говорить, стоя затылком к собеседнику. Отвернулся от призывно блеющей из бездны Капеллы и подставил Галактике располневший загривок и лоснящуюся спину пиджака.
– В разработку идет только то, на чем можно устроить интенсивное партнерство. Со всеми вытекающими для партнерствующих жирными последствиями, вы же понимаете. На Западе что-то требуется – ага, тут как тут мы на подхвате: вот они мы, вы про нас не забыли? Мы вам пригодимся! Штамповать «Союзы», чтобы прогрессивное человечество летало из Техаса на МКС? Конечно, всегда пожалуйста, все ресурсы на штамповку… Титан для «Дрим-лайнера»? Вот, плиз, у нас тут с советских времен горка титана зачем-то завалялась, не угодно ли взять нас в подмастерья? У индусов «МиГи» бьются, пора им менять парк истребителей? Надо же, как удачно – а у нас как раз истребитель пятого поколения поспевает… Все остальное – побоку.
– И значит, наш, пардон за выражение, город Солнца…
– Угу. Официальная отмазка, конечно, кризис, все чинно-благородно. Но я же чувствую, как на меня смотрят. И чиновники, и свой брат олигарх. Мол, чего это ему – больше всех надо, что ли? Купи ты себе уже двадцать километров Лазурного берега, пару футбольных клубов и угомонись наконец!
– То-то я смотрю – строительство стенда заморозили… – помолчав, сказал Алдошин.
– Еще бы! – невесело хохотнул постаревший мальчик Наиль. – Скажу вам по секрету: независимая экспертиза показала, что марсианский саксаул не будет пользоваться спросом у мирового потребителя.
Алдошин помедлил мгновение, потом распрямил спину, точно вынужденный капитулировать маршал.
– Так, – сказал он сдержанно. – Ожидал я нынче тяжелого разговора, но чтобы настолько… И что теперь?
Его собеседник, видимо, устал стоять. Пожевал губами и неторопливо пошел к своему креслу за необъятным, как космодром, столом. Уселся, бесцельно перебрал какие-то бумаги. Наконец поднял глаза.
– Ну, года два-три меня еще не разорят, – просто ответил он. – Разве что специально постараются. Но тратить я смогу теперь только свои деньги. И только столько, чтобы не поплыть брюхом кверху. Центральной поддержке и подпитке хана.
Некоторое время было тихо.
– Расскажите мне коротенько, Борис Ильич, что мы тут успели. Я в этом бардаке совершенно оторвался от дел.
Академик подобрался.
– Если коротенько, то так. Проработаны и смонтированы три модели челнока.
– Один к одному?
– Нет, конечно. На старом стенде модели в натуральную величину просто не поместились бы. Одна пятая. Проведен предварительный обдув всех трех, выбрана наиболее перспективная.
– И все?
– Нет, конечно. Мы ей еще имя придумали.
– Надо же. Давайте я угадаю. «Аэлита»? «Галактика»?
– Нет. Холодно.
– Не пугайте меня. Неужели вы, окрыленные эпохой советских триумфов, вспомнили первый атомный ледокол и, свят-свят-свят, назвали челнок «Ленин»?
– Ни в коем случае. «Лоза».
– Нетривиально… Закрадывается подозрение, что продукция виноделов вам крупно помогла в работе.
– В честь Лозино-Лозинского.
Наиль качнул головой.
– Благородно… Но, увы, негусто.
– Вторая группа, как мы и уговорились, занималась «Ангарой». Понятно, что Перминов «Ангару» не отдаст, но велась параллельная проработка и, в общем, есть вероятность, что базовый модуль носителя можно без потерь удешевить процентов на семь-восемь. В абсолютном исчислении это, как легко понять, бешеные деньги. Спроектированы и отмоделированы новые форсуночные головки. Судя по всему, они позволят увеличить тягу… Не принципиально увеличить, но существенно. Что делать с такой информацией – решать, конечно, вам.
Олигарх помолчал. Потом проговорил горько:
– Семь-восемь процентов. Господи, при нормальном положении дел – подвиг! Инженеров на руках надо носить! А эти там… пилят…
Он глубоко втянул носом воздух и, на миг зажмурившись, сокрушенно помотал головой.
Академик молчал.
– Знаете… Мне сын тут книжку подсунул… Он, вообще-то, человек вменяемый, но читает много всякой ахинеи, не относящейся непосредственно к его занятиям. Избаловал я его…
Интонация была в разительном контрасте со словами: в голосе владельца Полудня звучали одобрение и отцовская гордость.
– Так вот он прочитал, и мне показал, историческую книжку про каких-то, срам сказать, древних китайских бюрократов. Автор там доказывает, что если в стране по тем или иным причинам неизбежно государственное управление экономикой, в этой стране либо должна господствовать какая-то мощная идеология общественного блага и личного бескорыстия, либо госаппарат превращается в ненасытную саранчу, полностью пожирает экономику и страна погибает. Государственного служащего, управляющего экономикой, в принципе нельзя сделать добросовестным и эффективным за деньги. Чиновник, если его интересуют только материальные блага, может хоть лопаться от денег, которые ему платит общество, и все равно плевать на это общество [10]10
Для тех, кто заинтересуется – Рыбаков В. М. Танская бюрократия. Часть I. Генезис и структура. С-Пб., 2009. Полезно по тому же поводу прочесть также: Рыбаков В. М.Зачем Конфуцию родители // «Нева», 2008, № 5. Зачем русскому Родина? // «Нева», 2010, № 9. В сети «Невские» тексты можно найти по адресу: http://magazines.russ.ru/authors/r/vyrybakov/.
[Закрыть]. Похоже на правду, а?
– Я не историк, – вежливо ответил Алдошин. – Но… Подумаешь, открыл Америку.
– То есть? Вам эта мысль кажется знакомой?
– Знаете, я в школе учился, когда только-только Гитлера побили. Поэтому мне Германия как-то ближе новомодного Китая… И вот что я запомнил: уж на что немецкие государства в девятнадцатом веке мало отставали от тогдашних лидеров, Англии и Франции – и то, чтобы их догнать, понадобились сначала немецкий романтизм, а потом и прусский национализм. Который, конечно, не лучшим образом аукнулся в веке двадцатом… Но если бы версальские победители не зарвались с перекройкой мира под себя, любимых – не аукнулся бы. А вот если бы не Гете, Шиллер и Гейне, немцы после того пенделя, который им отвесил Бонапарт, вечно занимались бы одними сосисками. Все остальное выменивали бы на сосиски у лидеров.
– Смешно, – с грустью сказал Наиль.
Алдошин встал и подошел к одному из книжных стеллажей. Возможно, подумал он, с тех пор об этом написали и получше, и поподробнее, даже наверняка написали – да вот я помню только эту книжку из отцовской библиотеки…
– Вы позволите? Я, едва вошел, заметил с детства знакомую обложку… просто обмер. А зрительная память у меня – дай бог каждому.
– Там про то, как легче летать в космос? – саркастически улыбнулся владелец Полудня.
– Там про то, как легче летать, – невозмутимо ответил ученый. Прищурившись, провел взглядом по ряду одинаковых с виду томов, цепко вынул один и раскрыл, казалось, наугад. Пролистнул несколько страниц.
– Ага! Мы ведь, – обернулся, – не спешим?
– С вами я никогда не спешу.
Алдошин вновь уставился в книгу.
– «Поведение правительства, униженно просившего мира, трусость многих комендантов крепостей, сдававшихся по требованию трубача, прокламации губернаторов, напоминавших жителям, что спокойствие есть первый долг граждан, угодливость чиновников в выполнении приказов завоевателей, язык прессы – все это, казалось, свидетельствовало о том, что народ готов дать себя поработить» [11]11
История XIX века. Том 2. М., 1938. С. 103–104.
[Закрыть].
На миг он оторвался от текста и лукаво стрельнул взглядом на олигарха.
– На что похоже?
Тот увлеченно принял игру.
– Что-то типа Руцкой о Ельцине.
– Отлично, – сказал Алдошин. – Далее. «Но в этой скудно одаренной природой стране под суровым владычеством династии выработалась крепкая, стойкая, выносливая порода людей; все они были в той или иной мере проникнуты сознанием своего долга по отношению к государству, упадок которого ощущался ими как личное горе. Мы имеем здесь один из самых любопытных парадоксов истории: немецкий национализм, такой агрессивный и высокомерный, вырос в школе писателей, считавших патриотизм лишь докучным предрассудком. Стало понятно, что народ, не умеющий отстоять свою независимость, осужден на быстрый духовный упадок. И если подумать о том, как широко романтики раздвинули наш умственный кругозор, и о тех путях, которые они проложили в самых разнообразных направлениях, то их ошибки окажутся очень незначительными в сравнении с их заслугами, и останется лишь чувство почтения и благодарности к этим смелым пионерам будущего» [12]12
История XIX века. C. 105, 103, 101.
[Закрыть].
Алдошин умолк. Про себя прочел еще несколько строк, понял, что главное сказано, и, звучно захлопнув том, задвинул его на место.
– Германия? – негромко спросил Наиль.
– Да. Конец наполеоновского завоевания и сразу после.
– Смешно, – повторил олигарх. – В истории вообще-то бывает что-нибудь новое?
– Бывает, конечно, – ответил Алдошин, возвращаясь в свое кресло. – Атомная бомба вот.
– Я об истории, а не о технике.
– Человек не меняется, так с чего бы истории меняться?
– М-да. Очень жаль. Хотя… Как всегда, если мы думаем о переменах, то – о переменах к лучшему. А когда перемены наконец происходят, то по большей части – в противоположном направлении…
– Даже не могу себе представить, какие тут возможны радикальные перемены. Что есть мышление? Механизм изыскания средств, которыми будут реализовываться цели. Но цели-то по отношению к мышлению есть внешняя, высшая инстанция. Они диктуются не рациональностью, а страхами, традициями, мечтами, идеалами, предпочтениями, привычками… Раньше думали, если всю эту архаику как-то с мозга состругать – тут-то человек и воспарит. На одном интеллекте и рациональности. Но оказалось, стоит только человека освободить от высших иллюзий, как из-под них выпирают никуда не девшиеся низовые комплексы. И уж они настолько подчиняют себе рациональность, что та способна выдавать одни лишь газовые камеры.
– Даже так?
– Угу. Ну представьте себе самый роскошный внедорожник, залитый под завязку чистейшим бензином и хоть с Шумахером за рулем. Он все равно с места не сдвинется, пока не возникнет мотивация: пора на работу. Или: опаздываю на карнавал. Или: съезжу-ка полюбоваться на закат над заливом. Или: пора кого-нибудь задавить! А почему на работу? Потому что хочется продолжать делать дело. Почему на карнавал? Потому что хочется, чтобы было весело. Почему на залив? Потому что хочется, чтобы было красиво. Почему задавить? Потому что хочется ощутить, какой я могучий. Хочется, хочется, хочется! Где тут мышление?
Они замолчали.
Наверное, оттого, что разговор зашел о Германии, Алдошину вспомнилось, как несколько лет назад он забрел на уличную встречу ветеранов в день Победы. Вообще-то он уже издавна, если время позволяло, старался делать это каждый год и благоговейно таился в сторонке, ухитряясь и вдохнуть чуток от их надмирной радости, и в то же время – не мешать и не примазываться к тем, кто его, будущего академика, ничего о нем, конечно, не ведая, когда-то спас. Он, войны не помнивший, родившийся до срока оттого, что маму грохотом, так похожим на внезапную бомбежку, перепугал первый в столице салют, сам теперь уже давным-давно не молодой, со всеми положенными по возрасту болячками, недомоганиями и усталостями, изумленно смотрел на дряхлых, сгорбленных, трясущихся, с трудом ковыляющих, порой двух слов не способных связать разборчиво, с глазами, слезящимися уже не столько от избытка чувств, сколько от синдрома сдавливания, как если бы прямое попадание фашистской бомбы в землянку жизни, где они отогревались от войны, хоть и не убив еще, обвалило на них тяжеленный потолок в шесть десятилетних накатов, – и поражался, что они еще каким-то чудом живут и ходят сюда, и помнят друг друга, и целуются, и поют дрожащими, срывающимися, но каким-то чудом – звучащими молодо, почти по-детски, голосочками:
Не смеют крылья черные
Над Родиной летать…
Поля ее просторные
Не смеет враг топтать…
У Алдошина всегда ком подкатывал к горлу, и он, обмирая, переживал: сумеют допеть? дыхания хватит? не помешает шпана? Но в тот раз песню порвал один из самих стариков – с целым иконостасом наград на истрепанном, с заплаткой на локте кителе. В то время как остальные, обнявшись, одышливо, немощно и гордо выпевали: «Пусть ярость благородная вскипает, как волна…», он, вдруг задрав руку с тяжелой стариковской палкой к ярко-синему майскому небу, крикнул с отчаянием и болью:
– Да что ярость! Что ярость! Все ярость да ярость… Ярость – дело скорое!
Однополчане недоуменно затихли, косясь на бунтаря почти с обидой за нарушение святого единства. А тот уронил руку – только палка стукнула об асфальт. С треском, будто бронхи рвались, как бинты в медсанбате, втянул воздух. И жалобно, почти стесняясь, точно ребенок маме об ушибленном пальчике, шепнул: