355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Пьецух » Государственное Дитя » Текст книги (страница 4)
Государственное Дитя
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 11:35

Текст книги "Государственное Дитя"


Автор книги: Вячеслав Пьецух



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)

«Милый Вася!

Я еще жива, слава Богу, и даже бывает, что несколько дней подряд у меня держится нормальная температура. Разве что угнетает слабость, даже самая незначительная физическая нагрузка вгоняет меня в пот и вызывает такое сердцебиение, что прямо бывает страшно. Вот пошла сегодня по воду на Урчу, зачерпнула ведерко, в которое попало два прошлогодних березовых листа, пошла назад в горку и вдруг чувствую, что воздух куда-то делся, точно его выкачали и устроили вакуум всей округе. „Ну, – думаю, – плохо, девушка, твое дело!“ и тут кто-то говорит у меня над ухом: „Еще не вечер“, – да так явственно, как будто это и вправду кто-то сказал у меня над ухом. Ты знаешь, Вася, что я человек суеверный, и поэтому сразу решила, что это был голос свыше.

Но если у меня дела обстоят еще туда-сюда, то природа совсем потеряла голову. Представь себе, в феврале у нас уже сошел снег и только в низинах он лежал пепельно-серый и ноздреватый, а ледоход на Урче начался в конце мая, да такой, что по ночам спать было невозможно, точно под окнами ходили тяжеловесные поезда, а птицы заявились в начале марта и целую неделю гомонили с утра до вечера, видимо, возмущаясь на холода, а на 9 мая была метель. Впрочем, весна есть весна, и солнце припекает, если подставить ему лицо, и в воздухе уже витают запахи того, чему только предстоит народиться, и от земли идет какой-то опьяняющий, животворный дух. Пахнет навозом, ожившим после зимы, теплом и наметившимися почками, а если ветер подует со стороны низин, то потянет остро-сырой прохладой. Думаешь об одном: скоро надо будет высаживать рассаду.

Кстати, о перспективах нового огородного сезона. У меня в ящиках отлично взялись помидоры и цветная капуста, но огурцы что-то не задались. Что касается кабачков, то я попробую в этом году посеять не только „грибовские“, но и „цукини“, потому что последние хранятся намного дольше. Словом, посевной материал у меня особых сомнений не вызывает, почва также, ибо я еще с осени добавила в грядки компоста и опилок, которые несравненно питательней всякой химической ерунды. Правда, Петрович говорит, что еще хорошо посыпать грунт опавшими листьями, а Надежда Михайловна утверждает, что они отбирают влагу, – уж не знаю, кому и верить.

Кстати, о Надежде Михайловне. Во-первых, на этот год я именно у нее купила семенной картофель, а не у подонка Гожева из Лесков, который меня надул. Во-вторых, я наконец-то побывала у нее дома, когда ходила с ведрами за картошкой. Этот визит произвел на меня жуткое впечатление. Представь себе, она никогда не открывает окон, и поэтому в избе у нее стоит такой спертый дух, что у меня сразу закружилась голова. В избе же повсюду навалены какие-то грязные тряпки, к одному стулу за неимением ножки прибит чурбачок, возле печки стоят ржавые молочные фляги и навалена горкой сносившаяся обувь, правая стена сплошь оклеена почетными грамотами, между которыми главенствует портрет Сталина, раскуривающего трубку. По-моему, слепой большевизм – это, как и блаженность, форма шизофрении.

Ну так вот… Такая безумная нечистоплотность тем более загадочна, что ведь русский крестьянин не среди монгольских степей живет, где повсюду валяются кости людей и животных (монголы не хоронят ни тех, ни других, а оставляют трупы на съедение хищникам), и не в вонючих болотах Амазонии, а на Среднерусской возвышенности, строго изящной в своей, скорее даже внутренней красоте. Может быть, особенности национальной истории воспитали в нас ген небрежения материальной стороной жизни или дело в том, что Надежда Михайловна просто живет одна. Характер у нее неуживчивый, жестяной, недаром дочка к ней глаз не кажет и даже никогда не поздравляет ее с днем рождения. С другой же дочкой стряслось несчастье… нет, тут начать придется издалека.

Дело в том, что, когда немцы в октябре сорок первого года подошли к нашим местам, линия фронта пролегла как раз по Урче: на правом берегу, где стояла деревня Новоселки, засели немцы, а на левом берегу – наши. И надо же было такому случиться, чтобы одна из дочек Надежды Михайловны в это время гостила в Новоселках у своей бабушки, где она, между прочим, и просидела до разгрома немецкой армии под Москвой. Одна дочка окончила только семь классов и до сих пор работает продавщицей в Твери, а та, что полгода просидела под немцами, окончила школу с золотой медалью и решила поступать в институт международных отношений, но у нее не приняли документы, так как она была в оккупации, и бедная девушка выбросилась с десятого этажа. Ну как это прикажете понимать?! В деревне Степанки Погореловского сельсовета Ржевского района Тверской области существует Надежда Михайловна Матюхина с мужем и двумя дочерьми, живет-поживает, добра наживает, а за многие тысячи километров некто Адольф Шикльгрубер, выскочка и дурак, не имеющий понятия о нашей стране вообще и о Степанках в частности, одним росчерком пера посылает в Россию своих солдат, и в результате двадцать лет спустя бросается с десятого этажа девушка-медалистка, которая, в свою очередь, ни сном, ни духом не подозревала о перипетиях политической борьбы в Веймарской республике и уж, конечно, никак не думала, что десять метров речной глади могут испоганить ее судьбу. Тебе это не кажется странным, Вася? Мне это кажется ужасно странным! Странней было бы только то, если бы из-за похолодания на Суматре у моей кошки отнялась правая лапа или если бы увеличение добычи угля в Кузбассе вызвало бы в Шлезвиг-Голштейне эпидемию менингита. Страшная метафизика, способная поколебать любую святую веру!

Ну так вот… Надежда Михайловна долгие годы живет одна. Хлеб ей возит Петрович из Погорелого на мотоцикле, корову, правда, она не держит, потому что у нее в организме нет лактозы, которая расщепляет молоко, зато есть кролики, куры и, разумеется, огород. Смотреть на него больно: спасу нет от мокрицы, лука не найдешь среди лебеды, капусту совершенно забили одуванчики и пырей. И, к сожалению, это норма. В наших местах сеют лен, овес, картошку, ячмень и просо; кажется, и лен хорош, и картошка ядрена, и овес густой, но все как-то не случается („случается“ – это местное словцо, довольно колоритное, ты не находишь?) у наших настоящее сельскохозяйственное производство. Не скажу, чтобы местные халатно относились к своей работе, и чернозем у нас до семидесяти сантиметров пласт, а все не случается урожаев, точно какое заклятие лежит на этой земле и заодно на ее народе. Вот церковку деревянную построили в Лесках, а она возьми и завались во время освящения, и это еще слава Создателю, что никого при этом не поранило, не убило. Старики говорят, что точно такой случай произошел в Погорелом на праздник трехсотлетия дома Романовых, из чего я делаю вывод, что обыкновенному человеку всегда одинаково хорошо и одинаково плохо, при царе и при большевизанах, то есть при дураках любой ориентации и оттенка. Вот в этой метафизике есть утешение и намек на высший порядок сил. Или такой пример: в позапрошлом году, когда процесс у меня вошел в критическую стадию и я лежала в полубреду с безумной температурой, все проявления жизни меня мучили, раздражали, и ужасно хотелось поскорей уйти, совсем уйти, из чего я делаю вывод, что умирание задумано так же премудро, как и жизнь, если в нее не вторгается метафизически-злая воля. А потом, когда процесс немного угомонился, я стала собой очень дорожить, просто носилась с собой, как дурень с писаной торбой, и пресерьезно считала, что факт моего личного существования намного важнее конверсии и победы демократических сил на Соломоновых островах…»

Когда Вася Злоткин проснулся, самолет уже подлетал к Марселю и в иллюминатор было видно не по-русски синее небо, пронзительно синее Средиземное море с торчавшим неподалеку от берега игрушечным замком Иф, ослепительно белые домики под красными черепичными крышами и темная зелень садов, тоже немного ударявшая в синеву. «Во французы устроились! – сказал себе Вася. – Ноябрь на дворе, в Москве поди грязи со снегом по щиколотку, а у них тут, как в Ялте летом, – благоухание и теплынь!..»

Первое, что Вася Злоткин увидел в марсельском аэропорту, был человек с угрюмой московской физиономией, который держал в руках небольшой плакат с его именем и фамилией, начертанными красным карандашом. Вася подошел к нему и зло посмотрел в глаза.

– Чернухин, – представился человек с плакатом. – Я из нашего консульства, велено вас встретить и проводить.

– Это, конечно, все очень хорошо, – сказал Злоткин, – но зачем же вы, ребята, меня так подставляете?! А вдруг за мной хвост, и враг только того и ждет, чтобы вы на меня указали пальцем?!

– Наше дело маленькое. Позвонили из Москвы, велели вас встретить и проводить…

Вася Злоткин махнул рукой, и они направились на стоянку автомобилей.

Дорогой ничего интересного не случилось, разве что Чернухин его уведомил: остановиться из видов конспирации придется в дешевеньком отеле, затерявшемся в центре города, на улице Мари-Роз, разве что Вася подивился на один встреченный автомобиль, сплошь оклеенный порнографическими картинками, и на огромные финиковые пальмы, которые дома сажают в кадки. Улица Мари-Роз оказалась темной и узкой, как коридор, застроенной старинными домами с деревянными жалюзи на окнах и тяжелыми крашеными дверями, вообще несколько обшарпанными на вид, но тем не менее внушавшими почтительное чувство, какое, например, внушает благородная седина.

Чернухин остановил автомобиль у гостиницы и сказал:

– Завтра, в девять часов утра, получите у портье пакет с инструкциями из Москвы.

Вася Злоткин спросил его на прощанье:

– А какие тут у вас имеются достопримечательности?

– Главная достопримечательность у нас та, что российское консульство помещается в бывшем публичном доме.

Гостиничный номер произвел на Злоткина тяжелое впечатление: зеркало над столом было мутным, точно запотевшим, кто-то прожег в занавеске дырочку сигаретой, в одном месте поотстали обои, в ванной комнате что-то урчало, как в изголодавшемся животе. Вася немного постоял у окна, разглядывая фасад дома напротив, потом зевнул, хорошо потянулся и решил со скуки пойти пройтись.

Улица Мари-Роз выходила на какой-то бульвар, обсаженный платанами, между которыми резвились велосипедисты и бегуны; здесь он повернул направо, миновал обширную площадь, по периметру заставленную плетеными столиками и креслами заведений, поглазел на пышное здание американского консульства с двумя синими жандармами у ворот, опять повернул направо, довольно долго блуждал щелеобразными улицами и проулками, пока не наткнулся на Старую гавань, поразившую его неведомой, немного кокетливой, но всепобедительной красотой. Сравнительно небольшая, домашнего вида гавань была забита яхтами разных фасонов и габаритов, которые слегка пошевеливали верхушками своих мачт, как подростковый лес пошевеливает верхушками на ветру, а по трем сторонам гавани стояли темные дома, помнящие, наверное, еще войну за испанское наследство и первое исполнение «Марсельезы». Солнце сияло вовсю, отражаясь в воде копошением ослепительно-ярких бликов, с моря тянуло пряным ветерком, видимо, прилетевшим из Африки, с того берега, а на душе у Васи Злоткина вдруг отчего-то сделалось так печально и тяжело, что захотелось напиться в дым. Он зашел в первый попавшийся ресторан, заказал себе две бутылки пастиса, буйабез, жареную макрель – скумбрию по-нашему, – сыр, шампанское, пирожные, ананас. Час спустя он был еще в терпимом градусе пьян и только тем выказал на публике тяжелый праздник русской души, что велел официанту шесть раз подряд ставить пластинку с «Реквиемом» Моцарта, который попался ему впервые, и тихо плакал, вслушиваясь в сладко-грустные его звуки, но потом Злоткина сильно разобрало, он принимался петь «Интернационал», постоянно сбиваясь на втором куплете, поскольку дальше первого слов не знал, и кричал на весь ресторан, размахивая бутылкой:

– Дайте мне сюда Асхата Токаева, я ему голову проломлю!..

Что было после, Вася Злоткин не помнил, память не действовала напрочь. Однако проснулся он в своем номере, на постели, только головой там, где полагается быть ногам. Перво-наперво он хватился своего брезентового баульчика и с облегчением душевным обнаружил, что он на месте. Затем он нетвердым шагом подошел к зеркалу, точно сквозь слезы посмотрел на свое отражение, остался им недоволен и решил идти в город опохмеляться. Одеваясь, он открыл к немалому своему удивлению, что давеча в беспамятстве сделал пропасть приобретений, именно купил зачем-то женское боа из фиолетовых перьев, золотую зажигалку, пару ковбойских сапог, смокинг, трехтомник Диккенса на французском языке – эта покупка особенно его подивила, старинную кирасу, большую плюшевую обезьяну, набор клюшек для гольфа, чемодан, свитер и газовый револьвер.

Выйдя из гостиницы, Вася Злоткин двинулся тем же маршрутом, что и вчера, и, добредя до обширной площади, заставленной по периметру плетеными столиками и креслами заведений, уселся на солнцепеке. Несмотря на очень ранний час, вокруг совершалась деятельная жизнь: вовсю торговал мимозами цветочный киоск, школьники делали уроки, сидя за кофе с круассанами, выгуливали собачек изящно одетые дамы и господа, рядом веселилась компания немолодых французов, потягивавших что-то из высоких стаканов; подошел официант в длинном фартуке, получил от Злоткина заказ на двойной коньяк, сделал удивленное движение бровями и удалился балетным шагом. «Конечно, все дело в климате, – думал Вася в ожидании коньяка, – при таком температурном режиме этим французам, наверное, и „Манифест коммунистической партии“ нипочем».

Вася Злоткин уже успел выпить свою рюмку и повторить, – оба раза с миной презрения к здешним дозам, – когда за соседним столиком обосновался Асхат Токаев. Сначала Вася не поверил своим глазам, потом сказал про себя: «Накаркал!..» – памятуя о своих пьяных выкриках в ресторане, наконец, его разобрала такая неистовая злоба, что он решил во что бы то ни стало покончить со своим преследователем или пустить себе пулю в лоб. Он терпеливо дождался, когда Асхат выпьет свой кофе, причем все это время пристально глядел вбок, и пошел за ним следом, держа дистанцию метров в двадцать, заглядывая в витрины, меняя стороны тротуара, но ни на мгновение не выпуская Асхата из виду. Примерно через четверть часа Асхат Токаев свернул в какую-то безлюдную улицу, мощенную чуть ли не кирпичом, и почти тотчас скрылся в арке большого дома, откуда донеслось глухое постукивание его трости, – тут-то Злоткин и настиг своего врага: он мгновенно выхватил из баульчика пистолет Стечкина и дважды выстрелил ненавистному преследователю в затылок; под сводами арки дважды сухо треснуло, как будто кто-то кашлянул невзначай, и Асхат упал на каменный пол, но не вперед и не назад, а как-то вниз, точно у него внезапно отнялись ноги.

Вася Злоткин стремглав вылетел на улицу, потом на бульвар, остановил такси и меньше чем через десять минут уже был на улице Мари-Роз.

Часы над стойкой портье показывали ровно девять часов утра. Негр с европейскими чертами лица, торчавший за стойкой, безучастно подал ему конверт. Злоткин вскрыл его и прочел: «Орхана Туркула в Марселе нет. По нашим сведениям, он вчера вернулся к себе на родину. Чернухин отвезет вас в порт и укажет наш крейсер „Нахимов“. На нем пойдете в Стамбул, так как другие пути сообщения для вас небезопасны…» – в этом месте он нервно хмыкнул. – «…У Хозяина был день рождения, все наши, конечно, перепились. Желаю удачи. Все».

Вася Злоткин в пять минут набил чемодан вчерашними покупками, за исключением кирасы, которую некуда было деть, и спустился вниз. Чернухин ждал его на улице, сидя в автомобиле; на Васю что-то напало странно-веселое настроение, и он у него спросил:

– Ну что происходит в вашем публичном доме?

Чернухин ему в ответ:

– А что и должно происходить в публичных домах: бардак…

7

На борту крейсера «Нахимов» – издали хищного и прекрасного, а вблизи похожего на завод, – Васю Злоткина встретил пожилой дядька в военно-морском мундире, толстолицый, среброусый, с розоватыми пятнами на щеках; он козырнул Злоткину и отрекомендовался:

– Капитан-лейтенант Правдюк.

Вася сказал:

– Какая у вас веселая фамилия!..

– Веселая?.. Я вам сейчас доложу, как фамилия может испортить жизнь…

Они тронулись правым бортом мимо палубных надстроек, вошли в какую-то овальную дверь, и провожатый завел рассказ:

– Я тогда учился еще в шестом классе, и вот как-то украл я ключ от шкафа с учебными пособиями, потому что не приготовил домашнее задание по зоологии и задумал сорвать урок. Ну, приходит учительница в класс и спрашивает, кто украл ключ. «Ты, Иванов?» – «Нет, не я.» – «Ты, Нечитайло?» – «Нет, не я.» – «Ты, Правдюк?» Я говорю: «Нет, не я», – а у самого, наверное, на роже такое выражение, что сразу видно, что ключ украл я. Ну, учительница, – как сейчас помню, Елизавета Степановна, – и говорит: «Эх ты, а еще Правдюк!». Вот с тех пор я и решил во всех случаях жизни оправдывать свою фамилию, хотя бы мне за правду грозила «вышка». Помпотех продаст на сторону ящик 45-миллиметровых снарядов, я этого дела так не оставлю, матросы на политзанятиях письма домой пишут, я сразу рапорт командиру…

– Кстати, о командире, – перебил Злоткин, – наверное, нужно ему представиться, или как?..

– Или как. Он на вас, знаете ли, сердит. И действительно, это черт знает что – из-за одного человека гонять боевой корабль из Новороссийска в Марсель, а из Марселя в Новороссийск! Ну, значит, матросы на политзанятиях письма домой пишут, я сразу рапорт командиру, жена нашего мэра живет с помначштаба по вооружению, я информирую мэра на этот счет. И вот что мы имеем в результате: разведен, своего угла на берегу нет, пятнадцать лет хожу в капитан-лейтенантах, хотя мне по выслуге лет давно пора быть контр-адмиралом и заведовать разведкой флота, – перед матросами совестно, ей-богу! А вот мы и пришли, милости прошу к нашему шалашу!

Капитан Правдюк распахнул перед Злоткиным дверь, обшитую лакированным деревом, и они оказались в каюте, до такой степени заставленной и заваленной книгами, что она больше походила на подсобку библиотеки. Сели.

Вася Злоткин сказал:

– А ничего – симпатичные ребята эти французы, кого ни возьми, все холеные, аккуратные, дисциплинированные, чтобы пописать в подворотне – это они ни в жизнь!

Капитан Правдюк:

– Такие же обормоты, только моются каждый день. Я вот все думаю: Ленину было, как и мне сейчас, пятьдесят три года с копейками…

– Ну и что?

– А то, что человек в таком серьезном возрасте глупостями занимался, неоплатонизм разводил за счет откровенного грабежа.

Вася возразил:

– Ленин был великий политик, потому что он безошибочно сделал ставку на самый беспардонный народ – бедноту города и села. И еще потому Ленин был великий политик, что он построил такое государство, в котором всем жилось примерно одинаково и, стало быть, хорошо.

– Это точно! – с ядовитой усмешкой сказал капитан Правдюк. – Ленин навел полную социальную справедливость… Только по-нашему-то, по-русски, что такое социальная справедливость? А вот что: если у меня корова сдохла, то пускай и у соседа корова сдохнет!

– Ну, это вы куда-то заехали не туда…

– Нет, именно что туда! В российском государстве всем не может быть хорошо, какое оно ни будь, потому что Иванову подавай свободу слова, Петрову желательна двухдневная рабочая неделя, а Сидоров, в свою очередь, бредит ужесточением правил социалистического общежития вплоть до расстрела на месте пренебрежения.

Злоткин сказал:

– Не спорю, – на вкус, на цвет товарищей нет. Но ведь существуют же какие-то общечеловеческие ценности, и задача цивилизованного государства состоит в том, чтобы эти ценности блюсти как зеницу ока.

– А что такое, собственно, государство? Если угодно, я доложу… Государство – это механизм, который функционирует ради пары сотен умалишенных. То есть оно насущно постольку, поскольку среди психически нормальных людей водится горстка умалишенных, которые не ведают, что творят. Вы представляете, сколько шуму, крови, горя, бумаги только из-за того, что на каждую сотню тысяч здравомыслящих людей всегда найдется один придурок, способный за здорово живешь поджечь, изнасиловать и убить!.. А политики строят из себя вершителей судеб и благодетелей человечества, в то время как они не более чем санитары при буйном отделении, которые в свободное время валяют откровенного дурака. В частности, они мудруют на тот предмет, как бы распространить меры строгости для сумасшедших на несумасшедшее большинство…

– Странные у вас понятия о политиках, – сказал Вася Злоткин и не по возрасту надул губы; отчего-то нехорошо у него было, муторно на душе, точно он в чем-то провинился, но в чем именно – не понять, и хотелось побыть одному, чтобы прийти в себя. – Политики – это как раз такие люди, которые беззаветно совершенствуют формы управления, желая всем людям социально-экономического добра… Впрочем, извините, что-то мне не по себе, поднимусь-ка я на палубу воздухом подышать…

– Путь-дорожка, – сказал капитан Правдюк. – Ваша каюта напротив, если что понадобится, не стесняйтесь, круглые сутки ваш.

Крейсер уже далеко вышел в открытое море, и сколько Вася ни вглядывался в окружающее пространство, стоя на верхней палубе и опершись на фальшборт локтями, ничего не было видно, кроме бурой пустыни вод. Погода испортилась: посмурнело, тонко запел в корабельных антеннах ветер, по морю пошла зябкая рябь, время от времени выплескивавшая пенные гребешки, резко запахло приемным покоем, а прямо по курсу повисла низкая, тяжелая пелена оливкового оттенка, похожая на ту, что денно и нощно висит над Москвой и скрадывает город примерно по четвертые этажи. Потому-то и колокола Первопрестольной звонят глухо, недостоверно, как под водой, – а, между прочим, чегой-то они звонят? Ах да, это хоронят государя Александра Петровича, вечная ему память, в открытом гробу, который несут на плечах шестеро рынд в старинных горлатных шапках, впереди же шествует духовенство во главе с патриархом Филофеем, кадящее ладаном и гнусавящее о чем-то древнем, грозном и непростительном, а вокруг толпится народ с непокрытыми головами, который плачет и стенает, жалеючи покойника за тихость и простоту.

Правитель Перламутров наблюдал эту картину из окошка государевых покоев, куда он переселился за сутки до похорон. В дверях горницы стояли четверо окольничих с автоматами, за спиной у правителя переминался с ноги на ногу главнокомандующий Пуговка-Шумский и понуро теребил форменную фуражку.

– Стало быть, весь гвардейский корпус перешел на сторону самозванца? спросил, не оборачиваясь, Перламутров, все еще глядевший как зачарованный на заснеженную Ивановскую площадь, черную от народа.

Пуговка-Шумский ему в ответ:

– Так точно: постреляли, сукины дети, минут десять для приличия и сдались.

– Ты своими-то глазами самозванца видел?

– Как же, видел, и во время сражения при Валдае, и в Серпухове вчера. Наглость невероятная: ведь ему на внешность лет тридцать будет, а он претендует на Государственное Дитя!

– Позволь, как это в Серпухове?! Он разве уже до Серпухова дошел?!

– Вчера был в Серпухове, следовательно, сегодня может быть и в Москве…

– Помнишь, Василий Иванович, ты голову давал на отсечение, что разгонишь эту шатию-братию силами одного Измайловского полка?

– Что-то не помню, – сказал Пуговка-Шумский зло.

– А я вот отлично помню! Так что голову на отсечение ты отдай!

С этими словами правитель Перламутров кивнул своим автоматчикам, те схватили сзади Пуговку-Шумского и с грохотом поволокли его по лестнице из дворца. Через полминуты Перламутров отворил дверь горницы и крикнул вниз:

– Эй, вы там! Бросьте этого старого дурака! Пусть живет, хлеб жует, – и с чувством захлопнул дверь, а сам подумал: «Как бы не пожалеть…» Это соображение представлялось тем более основательным, что Пуговка-Шумский был общий любимец и баламут, а его самого, по данным, поступившим от соглядатаев, в народе уже успели сильно не полюбить, причем скорее за крутые меры против пешеходов, нежели из-за подозрения в убийстве Государственного Дитя.

Между тем войска Лжеаркадия уже выгружались в Подольске, куда они угодили по милости Дубельта, спившегося с круга за эту кампанию, – отсюда решено было походом двинуться на Москву. В Подольске два дня гуляли, уничтожив годовой запас топлива местной пожарной команды и станции «скорой помощи», а затем, похмельные, обошли Первопрестольную в северо-западном направлении и, долго ли, коротко ли, вступили в столицу со стороны Кутузовского проспекта. Впереди шествовала личная гвардия Государственного Дитя, за нею грузовик тащился с траурной скоростью, а в кузове грузовика воздвиг себя сам Василий Злоткин, державший на отлете огромное красное знамя с золотым двуглавым орлом, за грузовиком маршировал Эстонский легион, вслед за ним – Русский легион, потом полки гвардейского корпуса, и замыкал это шествие непонятный сброд положительно невоенного вида, прибившийся по пути. Поглазеть на это зрелище народу сбежалось тьма, и один древний старик заметил, что даже первого космонавта Гагарина в старину так не встречали, как встречают воскресшее Государственное Дитя. Мара Дубельт прибыла в Москву тремя днями позже, и, хотя Лжеаркадий устроил ей пышную встречу с духовой музыкой и эскортом кавалеристов, это зрелище обошлось сравнительно незаметно.

У Спасских ворот Кремля триумфатора ожидали Перламутров, патриарх Филофей и весь придворный штат, включая последнего из жильцов. Эти все подмигивали Василию Злоткину как старинному знакомому и улыбались придурковато, патриарх благословил вновь обретенного государя, Перламутров безоговорочно признал в Лжеаркадии Государственное Дитя, в торжественных словах сложил с себя полномочия правителя и повинился в супротивных своих делах. Василий Злоткин ему сказал:

– Так и быть, прощаю тебя, вельможа, но на воде и хлебе ты у меня насидишься – это, пожалуйста, извини!

Торжественное застолье в связи с возвращением законного государя совершалось в Грановитой палате, в которую набилось такое множество нахлебников, что через пару минут уже было не продохнуть; из иностранных гостей, впрочем, присутствовал только посол Сибирского ханства Руслан Гирин да с эстонской стороны Энн Бруус, Иван Федорович Дубельт и капитан Эрнесакс, хотя и считавшийся начальником штаба, но всю кампанию просидевший незнамо где. Подавали: суточные щи, осетрину по-монастырски, гуся с яблоками, соленые арбузы и на сладкое претолстый пирог с черникой. Василий Злоткин брюзжал, хотя и уплетал яства за обе щеки:

– Ну что это, ей-богу, стола не умеете накрыть, совсем вы без меня, граждане, разболтались!.. Вот в Эстонии: если люди садятся есть, то перед каждым ставят прибор из пятидесяти предметов, рядом салфетка лежит в мельхиоровом колечке, цветок куда-нибудь воткнут и рядом свечка горит, как на помин души!.. А у вас что: невежество… сплошной караван-сарай!

Ему говорили:

– Только прикажи, ваше величество, мы тебе тут Версаль устроим по всем статьям!

– И прикажу! Вот, например: картинки эти, – Василий Злоткин указал на старинную роспись стен, – картинки эти, к чертовой матери, забелить! И люстры нормальные повесить, что ли, шторы шелковые, мебель приличную завести…

– Еще какие будут распоряжения, государь Аркадий… вот, е-мое, по батюшке-то и забыл…

– Петрович, – буркнул Василий Злоткин и не попал; впрочем, на лицах у ближайших соседей по застолью было написано: «А-а, что ни поп, то батька». – Еще много будет распоряжений, упаритесь исполнять.

Действительно, распоряжений впоследствии было много. Василий Злоткин разрешил носить галстуки, отменил предварительную цензуру, ввел комендантский час, приказал отгородить тротуары от проезжей части колючей проволокой, послал десять отроков из видных семей в Эстонию учиться бухгалтерскому учету, назначил евровидную форму обмундирования для гвардейского корпуса, упразднил старинный закон, карающий лютой смертью за супружескую измену, и распорядился, чтобы все дееспособные граждане завели себе визитные карточки, каковым первый и дал пример.

 
Аркадий Петрович
царь, раб, бог, червь
Москва, Кремль
 

было начертано на прямоугольничке плохого картона, однако остроумия нового государя никто не оценил, так как стихи Гаврилы Державина россияне позабыли давно и дружно.

Но вот какая незадача: несмотря на безукоризненную исполнительность исполнителей, все начинания Василия Злоткина как-то глохли, а если и воплощались, то вкривь и вкось, точно они упирались в незримую стену сопротивления, как будто высшим силам было неугодно, чтобы они претворялись в жизнь. Предварительную цензуру отменили, но, как назло, откуда-то повылазили газетенки, дававшие безобразные карикатуры на особу нового государя; тротуары отгородили от проезжей части колючей проволокой, но теперь стало не в диковинку ходить по улицам с саперными резаками; из десяти отроков, посланных в Эстонию учиться бухгалтерскому учету, впоследствии вернулся только один, да и то недоучившись и решительным алкоголиком из-за тоски по родному дому. Василий Злоткин совсем было впал в уныние, но умные люди ему подсказали: не надо никаких новелл, все равно заколдованный круг здешней жизни не разорвать, а надо только держать эту публику в ежовых рукавицах и не давать ей особенно отощать.

Но это все было после; в первый же свой, триумфальный день Василий Злоткин выпил за торжественным обедом немного лишнего, обхамил думных бояр за глупость, грохнул об пол старинный, еще романовский бокал матового стекла и отправился в сопровождении малого числа окольничих осматривать государевы апартаменты, каковое слово он выговаривал в единственном числе и с ударением на предпоследнем слоге – именно «апартамент». Неподалеку от спальных покоев ему ненароком повстречалась молодая жена бывшего правителя Перламутрова, и он впился в нее горячечными глазами.

Один из окольничих справился у него:

– Будете слушать выборку из газет?

– Что?.. Какие еще газеты… и вообще, мужики, я сейчас из государственных соображений должен побыть один.

Когда окольничьи откланялись и ушли, Вася Злоткин схватил бедную Перламутрову за горло, попридушил и завалил на первую попавшуюся постель. Он насиловал ее трое суток, пока в Москву не въехала Мара Дубельт, а затем распорядился упрятать в Новодевичий монастырь.

На другой день опять состоялся пир, но уже не было того шуму, и на третий день состоялся пир по случаю прибытия государевой невесты, и на четвертый день пир – этот уже свадебный, завершивший обряд венчания, на котором Мара Дубельт сказала речь. Речь была очень короткая, и даже она состояла из одной фразы:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю