Текст книги "Догадки (сборник)"
Автор книги: Вячеслав Пьецух
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Прежде они никогда не ездили на электричках (ну, может быть, по молодости лет раз-другой до станции Планерная покататься на лыжах), и теперь вдруг этот способ передвижения пришелся им по душе. Приятно было почувствовать, как поезд тронется, словно ни с того ни с сего, и плавно потянется вдоль перрона, приятно было увидеть в окне вагона приметы вроде бы иной цивилизации, а именно: пакгаузы, почерневшие от дождей, бетонные заборы, исписанные матерными лапидарностями, какие-то все сарайчики, сарайчики, дачные платформы, замусоренные сверх всякой меры, жидкие перелески, шлагбаумы, за которыми в другой раз обнаружится лошадь, запряженная в телегу на резиновом ходу, свежевспаханные поля, бараки железнодорожников с палисадниками в цвету. И до того эти милые картины убаюкивают душу, измученную урбанистической действительностью, что поневоле улыбнешься словно бы про себя, словно приятной мысли, невзначай пришедшей тебе на ум. Вдобавок ко всему, народ в вагоне едет пресимпатичный – дачники, особенный подвид русского европейца, который всю дорогу толкует о перипетиях борьбы с медведкой и принципиальной разнице между аммиачной селитрой и фосфорной кислотой.
Единственно Пирожкова раздражали в электричках многочисленные попрошайки, таскавшиеся из вагона в вагон и клянчившие милостыню под нелепые басни про спаленные жилища, гибельные болезни и похищенные паспорта. В таких случаях Владимир Иванович прятал глаза, морщился, как от боли, и при этом думал о том, что можно значительно проще достучаться до такой благодарной аудитории, если развить перед ней какую-нибудь благородную социальную мысль, способную увлечь даже фанатика клубники и огурца. Минута-другая, и Пирожков уже видел внутренним зрением, как он заходит в вагон электрички, становится у дверей, держа на отлете фетровую шляпу с широкой траурной лентой, и заводит обычную свою речь:
«Соотечественники, братья, послушайте, что скажу… Мы, русские люди, было дело, настолько вознеслись над биологическим началом человека, настолько оторвались от прозы жизни и злобы дня, что, как несчастный Икар, неизбежно должны будем опалить крылья и рухнуть вниз. Иначе говоря, русская цивилизация с самого начала несла в себе этот ген погибели и забвения, потому что была слишком «не от мира сего», и еще во времена Герцена, предрекавшего вселенскую гегемонию мещанина, резко противопоставила себя курсу на акционирование и викторину для дураков. Действительно: мир нормальных людей развивался в направлении от Декарта к парикмахеру, а мы столетиями мечтали о той славной поре, когда в человеке все будет изящно – от побуждения до пенсне.
Спрашивается: можно ли этот апокалипсис как-то преодолеть? Можно, если, например, бросить эту дурацкую моду – жить по нашим зачумленным, отъявленным городам. Во-первых, в них дышать нечем; даже если не брать в расчет автомобильные выхлопы и ядовитые отходы промышленных производств, то все равно воздуху не хватает на такую прорву народа, которая у нас болтается в городах. Во-вторых, всякая людская скученность обязательно способствует повышенной агрессивности человека против человека, общества, инородцев, имущества и властей; оттого, кажется, в самой городской атмосфере витают страх и злоба, как неистребимые составные, как химические элементы, входящие в формулу хлеба, воздуха и воды. Наконец, третье и главное: в этой бессмысленной суете, в этой гонке за булкой с маслом, подогреваемой хамством и товарно-денежными отношениями, затруднительно привить подрастающему поколению основные культурные навыки, если только не призвать на действительную военную службу руководство радиотелевизионной корпорации, не изъять из оборота всю денежную массу, за пользование интернетом не давать внушительные сроки. Словом, нужно выводить нашу цивилизацию за городскую черту, разбираться по деревням, обзаводиться хозяйством, детьми, домашними библиотеками, музыкальными инструментами – тогда наступит органическое житье.
То-то и оно, что мы, русаки, всё народ деревенский и духом, и повадками, и пристрастиями, даром что существуем, главным образом, по нашим отравленным городам. Среди нас кто в первом поколении горожанин, кто в четвертом, кто деньги не считает, кто хлебные крошки смахивает в рот, а всё в нас бесконечно живо наше крестьянское начало, исконная благодать.
В этой руральности (или, скажу по-русски, – сельскости) российского населения как раз заключается одна из принципиальнейших черт нашей цивилизации: все мы на живую нитку городской пролетариат, все мы происходим от достославного Микулы Селяниновича и коровы Зорьки, плюс коняга Мишка и пес Дозор. Причем до наших деревенских предков на самом деле рукой подать (замечу только, что дочь Герцена дожила до водородной бомбы), и если по весне в вас открывается какое-то непонятное беспокойство, то это верный знак того, что по природе вы пахарь и середняк.
Спору нет: у наших предков вместо уборной была лопата, когда земледелец из романогерманцев по утрам читал газету и знать не знал этого обыкновения, чтобы по субботам смертным боем учить жену. Но зато мы с Владимира Святого закоренелые общественники, потому что наши Микулы Селяниновичи отродясь не знали частной собственности на землю, а владели ею общинно, можно сказать, – колхозом, когда до колхозов еще оставалась добрая тыща лет. С первыми жаворонками устраивали они общие собрания, решали голосованием, какой бригаде (тогда это называлось – выть) какой участок угодий обрабатывать – и вперед: сначала метали (первая вспашка), потом двоили, троили, ломали по корке от дождей, а потом ждали, прикидывая в уме, хватит ли хлебушка нового урожая хотя бы до Рождества.
Опять же все мало-мальски важные дела сельской коммуны неукоснительно подвергались суду общего собрания, хотя бы речь шла о спорной копне сена или притязаниях деда Михея на соседские плисовые штаны. Оттого нам интересно в каждый горшок плюнуть, оттого нас живо задевает все, что ни происходит за стеной, у соседа по лестничной площадке, в пограничном колхозе, на острове Шикотан.
Это бы еще ладно, если бы нас интриговали события, вершащиеся на острове Шикотан, все-таки своя территория, не чужая, – а то нас серьезно озадачивают балканские дела, студенческие волнения у французов, засуха в Австралии и железнодорожные непорядки у англичан. Именно из нашей стародавней общинности вытекает «всемирность» русского человека, открытая Достоевским, эта сердечная распахнутость навстречу равнодушию романогерманца, но, правда, зато культурный русак знает немецкую литературу, как немец знает свои гражданские обязанности и астрономию родинок у жены.
То есть немудрено, что личность, отягощенная такими наклонностями и безграничная в своей сути, не может ужиться в городе без того, чтобы не измельчать. Следовательно, ради спасения нашей русскости нам необходимо разобраться по деревням. Если у кого нет денег на переезд, то легко наладить сбор пожертвований среди пассажиров пригородных поездов…»
Ну и так далее, вплоть до того момента, когда кто-нибудь из попутчиков ему скажет:
– Да пошел ты!..
На что Владимиру Ивановичу только и останется, что пробурчать смиренно:
– Уже в пути.
– Чего это ты там бормочешь? – спросит его Наталья Сергеевна.
Пирожков отвечает:
– Уже в пути!
Слава тебе, господи, Владимир Иванович жив до сих пор, равно2 как и его супруга Наталья Сергеевна, несколько, впрочем, раздавшаяся вширь и как-то немного вкось. Владимир Иванович уже несколько лет на пенсии и совсем обносился, да Наталья Сергеевна торгует в киоске периодическими изданиями, а так у них все осталось по-прежнему: она смотрит по вечерам телевизор, он читает что ни попадя и временами подумывает о том, что вот, дескать, жизнь прожита, а нет у него за плечами ни особых достижений на ниве тонких химических технологий, ни капитала про черный день. И так Владимиру Ивановичу бывает тяжко в эти минуты горестных раздумий, что на него вдруг нападет куриная слепота.
На самом деле настоящих причин для столь острых переживаний у него не было никаких. Вообще жизнь – такое нудное, однообразное занятие, что диву даешься: отчего мы так привязаны к этому процессу, очевидно бесцельному и не схваченному сюжетной осью, отчего нас так гнетет предчувствие вечной тьмы…
Между тем не исключено, что жизнь драгоценна только потому, и бесконечно жаль с ней распроститься только по той причине, что, например, можно по утрам пить чай с горячей булкой или накукситься и мечтать.
Эта гипотеза представляется тем более вероятной, что все цивилизации мира возникли из одного источника и развивались по общему образцу. Просто-напросто много миллионов лет тому назад среди высших приматов, населявших землю наравне с лебедями и носорогами, народилась такая патологическая особь – задумчивая обезьяна, то есть прямой урод, который, вместо того чтобы драться со своими сородичами за фиговое дерево, бывало, сядет в сторонке и уйдет в себя, подперев голову кулаком. Так вот, если бы не это случайное отклонение от нормы, со временем развившееся в человека разумного, то не было бы ни «Сказания о Гильгамеше», ни римского права, ни Сервантеса, ни телефона, ни наших извечных дурацких вопросов, вроде «с какой стати?» и «почему?». Да ни почему! Потому что много миллионов лет тому назад среди высших приматов, населявших землю наравне с лебедями и носорогами… ну и так далее, – произошел непонятный сбой. Оттого наша земная цивилизация, включая ее русскую составную, так неуравновешенна, уязвима и, того и гляди, выродится в эксплуатацию фигового дерева на паях.
Владимир Иванович давно это предчувствует, и его время от времени преследуют такие видения: то он говорит надгробную речь на собственных похоронах, а то вдруг перенесется в Древний Рим начала V века новой эры и наблюдает вступление в Вечный город диких воинов Алариха, разодетых в грубые кожи и невыделанные меха; Владимир Иванович сдержанно рыдает и обнимается с зеваками в белых тогах, носителями великой цивилизации, которые по-русски, что называется, ни бум-бум; а то бы он опять завел свое:
«Соотечественники, братья, послушайте, что скажу…»
Бухало и террор
Сергей Иванович Бухало был вятский уроженец, Орловского уезда, Селижаровской волости, деревни Малые Огольцы. (Были еще Большие Огольцы, но те на реке Великой, за Ризположенским монастырем.) Родился он в семье тамошнего урядника, по-нашему, участкового уполномоченного, Ивана Михайловича Бухало, из однодворцев, то есть из дворян, насквозь обедневших в незапамятные времена, поди еще при Иване II Красном, которые влачили существование вольных хлебопашцев, и только что их не тягали на конюшню за разные непоказанные дела. В семье Бухалов было трое детей: старший Аркадий, средняя Лидия и младший Сергей Ивановичи, каждый из которых со временем встал на свою линию и прожил жизнь настолько самобытно, разительно на свой лад, точно их произвели на свет разные матери и отцы. Аркадий вышел консерватором, служил по Провиантскому ведомству, выбился в полковники и, следовательно, был пожалован потомственным дворянством, но остался холостым и скоропостижно усоп уже при наших очумелых большевиках. Лидия стала умеренной суфражисткой, чуть ли не из первых вятских девушек поступила в Военно-медицинскую академию и до самой смерти работала в Обуховской больнице для бедноты. А Сергей Иванович с юных лет был заводила и «сицилист».[1]1
Имеется в виду существительное «социалист», искаженное в просторечии наравне с «тальянкой» (итальянской гармоникой), «цигаркой» и «спинжаком».
[Закрыть] Таким образом, задача настоящего исследования состоит в том, чтобы по мере возможности закрыть каверзнейший из наших национальных вопросов – «откуда что берется?», а вернее, проследить этногенез такого зловредного подвида человека разумного, как российский идеалист.
В детские годы за Сергеем Ивановичем ничего особенно подозрительного не замечалось: он не вешал кошек, не грубил старшим и не обижал маленьких, не крал сластей из буфета черного дерева, который, впрочем, всегда бывал заперт на ключ, и вообще по сравнению со своими сверстниками был тихоня и пацифист. Разве что он отличался кое-какими странностями, например: он не знал того, что прежде называлось страхом Божьим, не ценил никакой собственности, включая свои игрушки, сызмальства предчувствовал судьбу необыкновенную и был до того, как-то уж и чересчур, жалостлив, что обливался слезами, когда матушка читала ему «Муму».
В начальном училище Сергей Иванович занимался без охоты, но зато в Вятской мужской гимназии учился так примерно, что кончил курс с похвальной грамотой, наградным томом «Сказок братьев Гримм» с золотым обрезом и стипендией от земства для поступления в Санкт-петербургский технологический институт. Тем более удивительно, что в этом учебном заведении он бывал редко, а в начале четвертого семестра и вовсе бросил туда ходить.
В те годы Сергей Иванович тесно сошелся с компаний пылких юношей, которые бредили конституцией, всеобщим начальным образованием, князем Кропоткиным, искоренением помещичьего землевладения, 8-часовым рабочим днем, романтикой бомбометательства и прочими радикализмами из тех, что, бывает, чаруют в ранней молодости и претят по достижении зрелых лет. Замечательно, что все это были симпатичные молодые люди, безупречной порядочности, добродушные, благовоспитанные до стеснительности, которые по мирному времени мухи не обидят, и поди ж ты – такие крайности невесть с какой стати захватили их положительно-алчущие умы… (Об отрицательно-алчущих умах пока разговора нет.)
Видимо, это вот с какой стати произошло: в ту самую пору, когда пробудилось наше национальное самосознание, может быть, еще при князе Ордине-Нащокине, пившем беспробудно всю Страстную неделю в связи с сомнениями насчет бессмертия души, русский человек свое государство крепко не полюбил. Спрашивается: откуда бы взяться этой стойкой антипатии, если наш отечественный этатизм представляет собой точный список с Иванова-Петрова-Сидорова и наоборот, ну разве что русский человек и сам себе противен, наравне с охальным ценообразованием и судопроизводством по шемякину образцу. Да и откуда было взяться этому нарциссизму, если у него, положим, огород частично взялся лебедой, супруга в сенцах валяется, избитая до полусмерти, а он тупо глядит на свой покосившийся плетень и мечтает о том, как бы подпустить барину «красного петуха». Хотя, по трезвому рассуждению, неизбежно приходишь к выводу, что русский человек всегда был лучше российского государства, поскольку он часом баловал своих домочадцев, часом над ними глумился, а государство жестоко измывалось над бедолагой из века в век.
Итак, сошелся Сергей Иванович с компанией сокурсников из революционистов, и сразу учеба в Технологическом институте у него пошла несколько стороной. То молодежь артельно протестовала против матрикулов[2]2
Это что-то вроде наших зачетных книжек.
[Закрыть], то затевался скандал с администрацией по поводу кассы взаимопомощи, то всем курсом требовали отставки профессора, который немного заикался, но по преимуществу компания проводила время на квартире студента Преображенского на Кабинетской улице и засиживалась там с обеденного часа и до утра. Они наперебой обсуждали покаянное письмо Бакунина или платформу социал-демократов, слушали рефераты о глицериновых взрывателях, разбирали сочинение Бокля «История цивилизации в Англии», самоварами пили чай с баранками и все твердили о том, что давно пора переключаться на практическую борьбу.
Сергей Иванович довольно долго выбирал свою тираноборческую стезю: в социал-демократической пропаганде среди фабричных рабочих ему виделось что-то совсем уж платоническое, анархизм был слишком литературен, толстовство даже комично, народничество себя окончательно изжило. В сущности, оставался один террор, в котором было нечто жертвенно-романтичное и сулящее европейское имя на вековечные времена. Правда, можно было вовсе сойти с тираноборческой стези и приналечь на учебу в технологическом институте, но он к ней положительно охладел.
Впрочем было время, когда Сергей Иванович вдруг увлекся теорией воздухоплавания и так прилежно занимался в чертежном классе, что месяца два не ходил в Кабинетскую улицу, и там его уже стали подзабывать. В результате его инженерных бдений явился проект гигантского аэроплана, который грузоподъемностью и дальностью полета намного превышал возможности знаменитого «Ильи Муромца», впоследствии построенного Сикорским для нужд российского военно-воздушного флота как дальний разведчик и бомбовоз.
Чертежи этого невиданного летательного аппарата долго пылились на антресолях в тубусе из черного дерматина; уже разогнали кружок технологов и Сергей Иванович даже отсидел полтора месяца в Доме предварительного заключения на Шпалерной, уже он с перепугу отошел от всякой политической деятельности и женился на барышне Кувшиновой из хорошего купеческого семейства, уже закончилась I-я русская революция и грянул экономический бум, уже по Невскому проспекту разъезжали громоздкие лакированные автомобили, распространявшие причудливую вонь, и телефонная связь стала обыденной, как чаепитие, уже число биржевых маклеров в Северной Пальмире превысило число фабричных рабочих, – а тубус все пылился на антресолях вместе со шляпными коробками и плетеными чемоданами, набитыми всякой всячиной про запас.
Какое-то затмение нашло на Сергея Ивановича: он и думать забыл о князе Кропоткине и 8-часовом рабочем дне, и его давно отпустило предчувствие судьбы необыкновенной, которой он бредил с младых ногтей. Теперь он кое-как перебивался в конторщиках Русско-азиатского банка, время от времени помышляя то о собственной бакалейной лавке, то об экспедиции на Северный полюс, кушал по воскресеньям стерляжью уху с кулебякой о четырех углах и сатанел от капризов своей жены.
Так, по всей видимости, и текла бы жизнь недоучившегося студента-технолога Бухало, от Святой недели до именин, покуда партия социал-демократов (большевиков) не освободила бы его от гнета частного капитала, но тут случилось несчастье: Сергей Иванович заболел – он подцепил брюшной тиф, слег в тяжелом бреду и какое-то время его жизнь, как говорится, висела на волоске.
Он провалялся в постели четыре месяца и за это время от нечего делать прочитал всю демократическую беллетристику, которую в свое время не дочитал. Сначала он упивался «Антоном-Горемыкой» Григоровича, потом перешел к Глебу Успенскому, потом одолел всего Решетникова и Левитова, благо они из-за пристрастия к горячительным напиткам мало понаписали, и когда добрался до босяцких элегий Максима Горького, с ним произошел в своем роде переворот. То есть ничего кардинального, сокрушительного не случилось, но как-то болезненно совестно стало за кулебяку о четырех углах, в то время как многомиллионный русский народ, трудящийся в поте лица своего, коснеет в невежестве, перебивается с хлеба на квас и подвергается издевательствам со стороны властей предержащих, которые видят в нем лишь источник доходов и стратегический материал. Видимо, эта опасная болезнь плюс избыточное чтение сделали свое дело: в нем опять проснулось чувство судьбы необыкновенной и еще напала та мучительная мысль, что вот так можно ненароком и помереть, ничего не сделав для освобождения человечества от оков.
Если бы такой переворот случился с недоучившимся студентом Геттингенского университета, опустившимся до самого пошлого бюргерства, то из этой метаморфозы после вышла бы целая психологическая школа, а у нас такие перевороты – дело обыкновенное, потому что если у русских и есть какая-то одна коренная, общенациональная черта, то это будет вот что: в основном совестливый и бестолково отзывчивый мы народ. На практике эти качества могут отзываться по-разному, в деяниях сообразных и несообразных, но преимущественно они настраивают на освобождение человечества от оков; между тем занятие это бессмысленное и обреченное, поскольку на самом деле речь идет об освобождении личности от самое себя и поскольку на него способны люди, больше не способные ни на что.
Когда Сергей Иванович поднялся с постели, даже еще не совсем окрепшим, так что временами его носило из стороны в сторону, он разыскал своего давнего приятеля Преображенского, по-прежнему жившего на Кабинетской улице, и попросил свести его с кем-нибудь из настоящих социалистов-революционеров, практикующих экспроприации и террор. Преображенский сам давно отошел от бранных дел, как это обычно случается с людьми пожившими, которые вывели для себя кое-какие закономерности и правила бытия, тем более что он не был по характеру ни вечным юношей, ни потенциальным уголовником, но однако согласился посодействовать Бухало из сочувствия идеалам, все-таки крепко въевшимся ему в кровь.
Через некоторое время Сергей Иванович получил по городской почте сообщение от Преображенского: де, нужный человек будет ждать его в такой-то день и в такой-то час в трактирчике «Бристоль» у Египетского моста. В назначенный день и час Сергей Иванович появился в полуподвальном заведении, насквозь провонявшем табаком и пивом, нашел среди посетителей человека в котелке с условленным траурным крепом, заправленным за ленту головного убора, и, подсев к нему за столик, изложил суть дела, нервно пощипывая моченый горох, который даром подавался к пиву в те далекие времена. Суть же дела была такова: поскольку движение очевидно зашло в тупик, – по крайней мере, после казни великого князя Сергея Александровича боевикам не удалось ни одно значительное покушение, – то он, Сергей Иванович Бухало, в прошлом народник-подпольщик, берется уходить августейшую семью в полном составе, за исключением великих княжон, бывших замужем за немецкими принцами и живущих за рубежом. Причем успех предприятия он гарантирует на все 100 %, поскольку им изобретен воздухоплавательный аппарат такой полетной дальности, что он способен действовать хоть из Швеции, даже Англии, и такой грузоподъемности, что может нести одну тысячекилограммовую бомбу, которой с лихвой достанет, чтобы разнести Царскосельский дворец на фрагменты и кирпичи.
Хотя человек в котелке то и дело строил кислые рожи, все же видно было, что он планом Бухало увлечен. Они выпили по две кружки синебрюховского пива, доели горох и назначили свидание на конспиративной квартире, вернее, неподалеку от конспиративной квартиры, у церкви Измайловского полка.
На этой квартире, куда Сергей Иванович был доставлен со всеми предосторожностями конспирации, включая такие детскости, как непроницаемая повязка на глазах, он предстал перед целым сонмом таинственно-мрачных лиц.
Комната была затемнена портьерами, только на ломберном столе в углу горела большая бронзовая лампа под зеленым абажуром, и оттого физиономии присутствовавших отдавали в покойницкие тона. Сергей Иванович вдругорядь доложил о сверхъестественных возможностях своего летательного аппарата, оговорив три условия, которые гарантировали успех: во-первых, массовую казнь Романовых следовало назначить на Николу весеннего, именно 9-е мая, день императорских именин, когда в Царскосельском дворце соберется все августейшее семейство во главе с виновником торжества; второе условие было сугубо материального характера – на постройку аэроплана и разные косвенные расходы требовалась сумма в десять тысяч рублей; в-третьих, строить аппарат нужно было непременно за границей, где не может встретиться никаких технических преткновений и нет охранки, которая всюду сует свой нос.
Собрание выслушало Сергея Ивановича в молчании, которое у нас называется гробовым. Некто Зажигалкин, ассистент самого профессора Жуковского, долго изучал бухаловы чертежи и в конце концов, удовлетворенный, вернулся на свое место у ломберного стола. Какой-то господин с толстомясой, жуткой физиономией подошел к Сергею Ивановичу и нарочито пристально посмотрел ему в глаза, точно давая понять, что ему ничего не стоит моментально отличить проходимца от прогрессиста, и сразу же вышел вон. Фабриканты Доении, Гавронин и Цейтлин ансамблем пошевелили пальцами, как бы ощупывая купюры на подлинность происхождения, то есть намекая на то, что сумма, названная изобретателем, несколько сомнительна, но тем не менее они готовы что-то в этом роде ассигновать. (Уж больно заманчивым, при всей фантастичности, им показался план.)
Сергей Иванович потом долго думал: этим-то чем не угодило российское самовластье, и в частности августейшая семья, им-то какого еще рожна не доставало, наживавшим по полмиллиона целковых в год, начинавшим день у Панкина и коротавшим ночи в шалманах на островах?! Разве что Доении был, предположительно, страстным поклонником Лассаля, Гавронин, возможно, происходил из крестьян Нижегородской губернии, а Цейтлин, не исключено, ненавидел Россию всесторонне, в частности за черту оседлости, университетскую квоту, дядю по материнской линии, обезглавленного во время кишиневского погрома, и многочисленные фонетические сложности русского языка. Разве что всех троих замучило предчувствие судьбы необыкновенной и им скучно было просто-напросто наживать свои целковые и спускать.
Долго ли, коротко ли (во всяком случае, Сергей Иванович уже успел разъехаться со своей женой), тот же человек в котелке с крепом назначил ему встречу у Египетского моста. За пивом с горохом он передал Бухало десять тысяч рублей наличными, железнодорожный билет до Мюнхена и заграничный паспорт на имя инженера Потоцкого Федора Ильича.
Сергей Иванович попрощался с отечеством оригинальным образом: он подцепил на Невском проститутку и провел с ней ночь в меблированных комнатах на Песках. Девка ему попалась какая-то ненормальная: то она ни с того ни с сего принималась плакать, то в самую неподходящую минуту начинала рассказывать о том, как она мечтает поселиться в деревне, учить крестьянских детей грамоте, но главное, наладить такой богатый огород, чтобы в голодный год можно было прокормить все общество земляной грушей (она же топинамбур), которая, по авторитетным отзывам, оказывается, чудо как питательна и вкусна.
Мюнхен Сергею Ивановичу не понравился; прежде он никогда не бывал за границей, и тем острее его удивило какое-то странное чувство отсутствия жизни, которое возбуждали и физиономии прохожих, и стерильная чистота улиц, где даже кошки нельзя было увидеть, и миниатюрные цветники на окнах, выглядевшие искусственными, точно выполненными из вощеной бумаги, и немецкие пивные, из которых всегда доносилось глупое пение и неестественно, натянуто веселые голоса.
Как раз в небольшой, приютной пивнушке у старого рынка Сергей Иванович невзначай познакомился со здешним инженером по имени Вальтер Розенфельд и сразу проникся к нему симпатией, отчасти потому что фамилия у него была свойская, местечковая, а отчасти потому что лицо его бороздили глубокие шрамы, точно у варяга времен Киевской Руси или у какого-нибудь ушкуйника-волгаря. Сергей Иванович поинтересовался происхождением этих отметин, с чего, собственно, их знакомство и началось; немец удивился вопросу, нахмурился, но ответил, что у них весь Геттингенский университет щеголяет в подобном виде, ибо у студентов в традиции поединки на шпагах между сторонниками разных корпораций, которые потому приветствуются нацией, что так из молодежи до срока выходит дурь.
Слово за слово, они с Розенфельдом разговорились о студенческой юности, об инженерном деле, наконец о воздухоплавании, и тут Сергей Иванович поведал новому знакомцу о проекте летательного аппарата, который не выдумает даже ухищренная немецкая голова. Розенфельд заявил сомнение насчет исключительности русской инженерной мысли, на что Бухало возразил ему целым рядом примеров из практики изобретательства в мире и на Руси: де, паровой двигатель изобрел русак Черепанов, а честь открытия зловредные европейцы приписали англичанину Уатту, радио изобрел Попов, а запатентовал его итальянец Маркони, первым поднялся в небо на аппарате тяжелее воздуха русский моряк Можайский, а на весь мир прославились какие-то братья Райт…
Так они препирались до самого вечера, натузились пивом и съели по три порции вайсвюрта с кислой капустой, но в конце концов закончилась эта конференция все же в пользу русской инженерной мысли, то есть Розенфельд вызвался помочь Сергею Ивановичу в постройке его фантастического бомбовоза, может быть, лелея какой-то свой, немецкий, предосудительный интерес.
Но нет: Розенфельд на чистом глазу споспешествовал делу своего русского товарища, и, пожалуй, без него затея вряд ли бы удалась. Он устроил Бухало на курсы воздухоплавания, свозил его в городок Моссах под Мюнхеном, помог арендовать гигантский ангар из кровельного железа, нанял бригаду отлично обученных рабочих, а потом вместе с ним закупал: два французских мотора «Антуанетт», каждый в пятьсот лошадиных сил, металл для каркаса, брезент для обшивки плоскостей самого лучшего немецкого качества, два кубометра дубовой доски для ланжеронов и про запас, стальной трос для тяг и еще много разного материала, включая крокодилову кожу неведомо для чего. (После Сергей Иванович предложил Розенфельду пятьсот марок за комиссию – тот нисколько не обиделся, но не взял; видимо, он все-таки лелеял какой-то свой, немецкий, предосудительный интерес.)
Баварцы работали примерно, но как-то уж очень не торопясь. На каркас фюзеляжа ушло три месяца, да еще обшивали его дюймовой фанерой недели три, с плоскостями и оперением провозились чуть не полгода, а тут еще фанера сербского производства стала слоиться от лака и ее пришлось полностью заменять. Между тем из Петербурга торопили, из Петербурга сообщали, что террористический акт как раз назначен на Николу весеннего и нужно, хоть тресни, поспеть к этому сроку, иначе товарищ Евно нарочно приедет в Мюнхен и разорвет изобретателя на куски.
Наконец настал день, когда аэроплан Бухало стоял в ангаре готовый к испытательному полету; он был громаден, как доисторическое животное, нелепо-прекрасен, как наваждение, вонял лаком, бензином и почему-то коровяком. Загрузили в люк тонну стальных болванок, Сергей Иванович поднялся в кабину своего аппарата, запустил двигатели и дал газ: машина стояла точно вкопанная, мелко трясясь и воя, как паровоз. Он дал полный газ: оба мотора «Антуанетт» согласно заглохли и из них повалил черный прогорклый дым.
Было очевидно, что в расчеты закралась какая-то роковая ошибка, и медленно, словно нехотя, вылезая из кабины аэроплана, Сергей Иванович думал с том, что в свое время нужно было по-настоящему учиться в технологическом институте, вместо того чтобы бегать по студенческим кружкам, бредить князем Кропоткиным, 8-часовым рабочим днем и вообще мыслить в ключе тургеневского «Муму».
Вечером он сидел в пивнушке у старого рынка и пил стакан за стаканом противную французскую анисовую водку за отсутствием водки как таковой. Денег у него оставалось ровно пятьдесят рублей на русский счет, он пропил их за четыре дня, два дня проболел в гостинице и исчез.