Текст книги "Бронепоезд No 14.69"
Автор книги: Всеволод Иванов
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
V
Партизаны с хохотом, свистом, вскинули ружья на плечи.
Окорок закрутил курчавой рыжей головой, вдруг тонким, как паутинка, голоском затянул:
Я рассею грусть-тоску по зеленому лужку.
Уродись моя тоска мелкой травкой-муравой,
Ты не сохни, ты не блекни, цветами расцвети…
И какой-то быстрый и веселый голос ударил вслед за Васькой:
Я рассеявши пошел, во зеленый сад вошел —
Много в саду вишенья, винограду, грушенья.
И тут сотня хриплых, порывистых, похожих на морской ветер, мужицких голосов рванула, подняла и понесла в тропы, в лес, в горы:
Я рассеявши пошел.
Во зеленый сад вошел.
– Э-э-эх…
– Сью-ю-ю!..
Партизаны, как на свадьбе, шли с ревом, гиканьем, свистом в сопки.
Шестой день увядал.
Томительно и радостно пахли вечерние деревья.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
I
Эта история длинная, как Син-Бин-У возненавидел японцев. У Син-Бин-У была жена из фамилии Е, крепкая манзах[15]15
Хижина.
[Закрыть], в манзе крашеный теплый кан[16]16
Деревянные нары, заменяющие кровать.
[Закрыть] и за манзой желтые поля гаоляна и чумизы[17]17
Род китайского проса, употребляемого в пищу.
[Закрыть].
А в один день, когда гуси улетели на юг, все исчезло.
Только щека оказалась проколота штыком.
Син-Бин-У читал Ши-цзинь[18]18
Книга стихов, чтение которой указывает на хорошую грамотность.
[Закрыть], плел цыновки в город, но бросил Ши-цзинь в колодец, забыл цыновки и ушел с русскими по дороге Хуан-ци-цзе[19]19
Дорога Красного Знамени, восстаний.
[Закрыть].
Син-Бин-У отдыхал на песке, у моря. Снизу тепло, сверху тепло, словно сквозь тело прожигает и калит песок солнце.
Ноги плещутся в море и когда теплая, как парное молоко, волна лезет под рубаху и штаны, Син-Бин-У задирает ноги и ругается.
– Цхау-неа!..
Син-Бин-У не слушал, что говорит густоусый и высоконосый русский. Син-Бин-У убил трех японцев и пока китайцу ничего не надо, он доволен.
От солнца, от влажного ветра бороды мужиков желтовато-зеленые, спутанные, как болотная тина, и пахнут мужики скотом и травами.
У телег пулеметы со щитами, похожими на зеленые тарелки; пулеметные ленты, винтовки.
На телеге с низким передком, прикрытый рваным брезентом, метался раненый. Авдотья Сещенкова поила его из деревянной чашки и уговаривала:
– А ты не стони, пройдет!
Потная толпа плотно набилась между телег. И телеги, казалось, тоже вспотели, стиснутые бушующим человечьим мясом. Выросшие из бород мутно-красными полосками губы блестели на солнце слюной.
– О-о-о-у-у-у!..
Вершинин с болью во всем теле, точно его подкидывал на штыки этот бессловный рев, оглушая себя нутряным криком, орал:
– Не давай землю японсу-у!.. Все отымем! Не давай!..
И никак не мог закрыть глотку. Все ему казалось мало. Иные слова не приходили:
– Не да-ва-й!..
Толпа тянула за ним:
– А-а-а!..
И вот, на мгновенье, стихла. Вздохнула.
Ветер отнес кислый запах пота.
Партизаны митинговали.
Лицо Васьки Окорока рыжее, как подсолнечник, буйно металось в толпе и потрескавшиеся от жары губы шептали:
– На-ароду-то… Народу-то, милены товарищи!..
Высокий, мясистый, похожий на вздыбленную лошадь, Никита Вершинин орал с пня:
– Главна: не давай-й!.. Придет суда скора армия… советска, а ты не давай… старик!..
Как рыба, попавшая в невод, туго бросается в мотню, так кинулись все на одно слово:
– Не-е-да-а-авай!!.
И казалось, вот-вот обрушится слово, переломится и появится что-то непонятное, злобное, как тайфун.
В это время корявый мужичонко в шелковой малиновой рубахе, прижимая руки к животу, пронзительным голоском подтвердил:
– А верю, ведь, верна!..
– Потому за нас Питер… ници… пал!.. и все чужие земли! Бояться нечего… Японец – что, японец – легок… Кисея!..
– Верна, парень, верна! – визжал мужичонко.
Густая потная тысячная толпа топтала его визг:
– Верна-а…
– Не да-а-ай!..
– На-а!..
– О-о-о-у-у-у!!.
– О-о!!!
II
После митинга Никита Вершинин выпил ковш самогонки и пошел к морю. Он сел на камень подле китайца, сказал:
– Подбери ноги, штаны измочишь. Пошто на митингу не шел, Сенька?
– Нисиво, – проговорил китаец, – мне ни нада… Мне так зынаю – зынаю псе… шанго.
– Ноги-то подбери!
– Нисиво. Солнышко тепылу еси. Нисиво – а!..
Вершинин насупился и строго, глядя куда-то подле китайца, с расстановкой сказал:
– Беспорядку много. Народу сколь тратится, а все в туман… У меня, Сенька, душа пищит, как котенка на морозе бросили… да-а… Мост вот взорвем, строить придется.
Вершинин подобрал живот, так что ребра натянулись под рубахой, как ивняк под засохшим илом и, наклонившись к китайцу, с потемневшим лицом выпытывающе спросил:
– А ты… как думашь. А?.. Пошто эта, а?..
Син-Бин-У, торопливо натягивая петли на деревянные пуговицы кофты, оробело отполз.
– Ни зынаю, Кита. Гори-гори!.. Ни зынаю!..
Вершинин, склонившись над отползающим китайцем, глубоко оседая в песке тяжелыми сапогами, как у идола, тоскливо и не надеясь на ответ, спрашивал:
– Зря, что ль, молчишь-то?.. Ну?..
Китайцу показалось, что вставать никак нельзя, он залепетал:
– Нисиво!.. нисиво ни зынаю!..
Вершинин почувствовал ослабление тела, сел на камень.
– Ну вас к чорту!.. Никто не знат, не понимат… Разбудили, побежали, а дале что?..
И осев плотно на камне, как леший, устало сказал подходившему Окороку:
– Не то народ умом оскудел, не то я…
– Чего? – спросил тот.
– На смерть лезет народ.
– Куда?
– Броневик-то брать. Миру побьют много. И то в смерть, как снег в полынью, несет людей.
Окорок, свистнув, оттопырил нижнюю губу.
– Жалко тебе?
Подошел Знобов; под мышкой у него была прижата шапка с бумагами.
– Подписать приказы!
Вершинин густо начертал на бумаге букву В, а подле нее длинную жирную черту.
– Ране то пыхтел-потел, еле-еле фамилию напишешь, спасибо, догать взяла, поставил одну букву с палкой и ладно… знают.
Окорок повторил:
– Жалко тебе?
– Чего? – спросил Знобов.
– Люди мрут.
Знобов сунул бумажки в папку и сказал:
– Пустяковину все мелешь. Чего народу жалеть? Новой вырастет.
Вершинин сипло ответил:
– Кабы настоящи ключи были. А вдруг, паре, не теми ключьми двери-то открыть надо.
– Зачем идешь?
– Землю жалко. Японец отымет.
Окорок беспутно захохотал:
– Эх, вы, землехранители, ядрена-зелена!
– Чего ржешь? – с тугой злостью проговорил Вершинин: – кому море, а кому земля. Земля-то, парень, тверже. Я сам рыбацкого роду…
– Ну, пророк!
– Рыбалку брошу теперь.
– Пошто?
– Зря я мучился, чтоб опять в море итти. Пахотой займусь. Город-от только омманыват, пузырь мыльнай, в карман не сунешь.
Знобов вспомнил город, председателя ревкома, яркие пятна на пристани – людей, трамвай, дома, – и сказал с неудовольствием:
– Земли твоей нам не надо. Мы, тюря, по всем планетам землю отымем и трудящимся массам – расписывайся!..
Окорок растянулся на песке рядом с китайцем и, взрывая ногами песок, сказал:
– Японскова мидако колды расстреливать будут, вот завизжит курва. Патеха а!.. Не ждет поди, а, Сенька? Как ты думашь, Егорыч?
– Им виднее, – нехотя ответил Вершинин.
Над песками – берега-скалы, дальше горы. Дуб. Лиственница.
Высоко на скале человечек, в желтом – как кусочек смолы на стволе сосны – часовой.
Вершинин, грузно ступая, пошел между телегами.
Син-Бин-У сказал:
– Серысе похудел-похудел немынога… а?
– Пройдет, – успокоил Окорок, закуривая папироску.
Син-Бин-У согласился:
– Нисиво.
III
Корявый мужичонко в малиновой рубахе поймал Вершинина за полу пиджака и, отходя в сторону, таинственно зашептал:
– Я тебя понимаю. Ты полагашь, я балда-балдой. Ты им вбей в голову, поверют и пойдут!.. Само главно в человека поверить… А интернасынал-то?
Он подмигнул и еще тихо сказал:
– Я ведь знаю – там ничего нету. За таким мудреным словом никогда доброго не найдешь. Слово должно быть простое, скажем – пашня… Хорошее слово.
– Надоели мне хорошие слова.
– Брешешь. Только говорил, и говорить будешь. Ты вбей им в голову. А потом лишнее спрятать можно… Это завсегда так делается. Ведь которому человеку агромаднейшая мера надобна, такое племя… Он тебе вершком, стерва, мерить не хочет, а верста. И пусь, пусь, мерят… Ты-то свою меру знашь… Хе-хе-хе!..
Мужичонко по-свойски хлопнул Вершинина в плечо.
Тело у Вершинина сжималось и горело. Лег под телегу, пробовал уснуть и не мог.
Вскочил, туго перетянул живот ремнем, умылся из чугунного рукомойника согревшейся водой и пошел сбирать молодых парней.
– На ученье, айда. Жива-а!..
Парни с зыбкими и неясными, как студень, лицами, сбирались послушно.
Вершинин выстроил их в линию и скомандовал:
– Смирна-а!..
И от крика этого почувствовал себя солдатом и подвластным машинкам, похожим на людей.
– Равнение на-право-о…
Вершинин до позднего вечера гонял парней.
Парни потели, злобно проделывая упражнения, посматривая на солнце.
– Полу-оборот на-алева-а!.. Смотри. К японцу пойдем!
Один из парней жалостно улыбнулся.
– Чего ты?
Парень, моргая выцветшими от морской соли ресницами, сказал робко:
– Где к японсу? Свово-б не упустить. У японса-то, бают, мо-оря… А вода их горячая, хрисьянину пить нельзя.
– Таки же люди, колдобоина?
– А пошто они желты? С воды горячей, бают?
Парни захохотали.
Вершинин прошел по строю и строго скомандовал:
– Рота-а, пли-и!..
Парни щелкнули затворами.
Лежавший под телегой мужик поднял голову и сказал:
– Учит. Обстоятельный мужик. Вершинин-то…
Другой ответил ему полусонно:
– Камень, скаля… Бальшим камиссаром будет.
– Он-то? Обязатильна.
IV
Через три дня в плетеной из тростника траншпанке примчался матрос из города.
Лицо у него горело, одна щека была покрыта ссадиной и на груди болтался красный бант.
– В городе, – кричал матрос с траншпанки, – восстанье, товарищи… Броневик приказано капитану Незеласову туда пригнать на усмиренье. Мы его вам вручим. Кройте… А я милицию организую…
И матрос уехал.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
I
На широких плетеных из гаоляна циновках лежали кучи камбалы, похожей на мокрые веревки угрей; толстые пласты наваги, сазана и зубатки. На чешуе рыб отражалось небо, камни домов, а плавники хранили еще нежные цвета моря – сапфирно-золотистые, ярко-желтые и густо-оранжевые.
Китайцы безучастно, как на землю, глядели на груды мяса и пронзительно, точно рожая, кричали:
– Тре-епенга-а!.. Капитана руска. Кра-аба!.. Трепанга-а!.. Покупайло еси!.. А-а?..
Пентефлий Знобов, избрызганный желтой грязью, пахнущий илом, сидел в лодке у ступенек набережной и говорил с неудовольствием:
– Орет китай, а всего только рыбу предлагат.
– Предлагай, парень, ты?
– Наше дело рушить все. Да. Рушь да рушь, надоело. Когда строить-то будем? Эх, кабы японца грамотного мне найти?
Матрос спустил ноги к воде, играя подошвами у бороды волны, спросил:
– На што тебе японца?
У матроса была круглая, глядкая, как яйцо, голова и торчащие грязные уши. Весь он плескался, как море у лодки: рубаха, широчайшие штаны, гибкие рукава, плескалось и плыло.
– Веселый человек, – подумал Знобов. – Японца я могу. Найду. Японца здесь много…
Знобов вышел из лодки, наклонился к матросу и, глядя поверх плеча на пеструю, как одеяло из лоскутьев, толпу, на звенящие вагоны трамваев и бесстрастные голубовато-желтые короткие кофты – курмы китайцев, сказал шопотом:
– Японца надо особенного, не здешнего. Прокламацию пустить чтоб. Напечатать и расклеить по городу. Получай. Можно по войскам ихним.
Он представил себе желтый листик бумаги, упечатанный непонятными знаками, и ласково улыбнулся:
– Они поймут. Мы, парень, одного американца до слезы проняли. Прямо чисто бак лопнул… плачет!..
– Может и со страху плакать.
– Не сикельди. Главное разъяснить надо жизнь человеку. Без разъяснения что с его спросишь, олово!
– Трудно такого японца найти.
– Я и то говорю. Не иначе, как только наткнешься.
Матрос привстал на цыпочки и глянул в толпу:
– Ишь, сколь народу. Может и есть здесь хороший японец, а как его найдешь?
Знобов вздохнул:
– Найти трудно. Особенно мне. Совсем людей не вижу. У меня в голове-то сейчас совсем как в церкви клирос. Свои войдут, поют, а остальная публика только слушай. Пелена в глазах.
– Таких теперь много…
– Иначе нельзя. По тропке идешь, в одну точку смотри, а то закружится голова – ухнешь в падь. Суши потом кости!
Опрятно одетые канадцы проходили с громким смехом; молчаливо шли японцы, похожие на вырезанные из брюквы фигурки; пели шпорами серебро-галунные атамановцы.
В гранит устало упиралось море. Влажный, как пена, ветер, пахнущий рыбой, трепал полосы. В бухте, как цветы, тканые на ситце, пестрели серо-лиловые корабли, белоголовые китайские шкуны, лодки рыбаков…
– Бардак, а не Рассея!
Матрос подпрыгнул упруго и рассмеялся:
– Подожди, – мы им холку натрем, белым-то.
– Пошли? – спросил Знобов.
– Айда, посуда!
Они подымались в гору Пекинской улицей.
Из дверей домов пахло жареным мясом, чесноком и маслом.
Два китайца-разносчика, поправляя на плечах кипы материй, туго перетянутых ремнями, глядя на русских, нагло хохотали.
Знобов сказал:
– Хохочут, черти. А у меня в брюхе-то как новый дом строют. Да и ухнул он взял.
Матрос повел телом под скорлупой рубахи и кашлянул:
– Кому как!
Похоже было – огромный приморский город жил своей привычной жизнью.
Но уже томительная тоска поражений наложила язвы на лица людей, на животных, дома и даже на море.
Видно было, как за блестящими стеклами кафе, затянутые во френчи офицеры за маленькими столиками пили торопливо коньяк, точно укалывая себя стаканами. Плечи у них были устало искривлены и часто опускались на глаза тощие, точно задыхающиеся веки.
Худые, как осиновый хворост, изморенные отступлениями лошади, расслабленно хромая, тащили наполненные грязным бельем телеги. Его эвакуировали из Омска по ошибке, вместо снарядов и орудий. И всем казалось, что белье это с трупов.
Ели глаза, как раствор мыла, пятна домов, полуразрушенных во время восстаний. Их было совсем немного, но все почему-то говорили: весь город развален снарядами.
И другое, инаколикое, чем всегда, плескалось море.
И по-иному, из-за далекой овиди – тонкой и звенящей, как стальная проволока, – задевал крылом по городу зеленый океанский ветер.
Матрос неторопливо и немного франтовато козырял.
– Не боишься шпиков-то? – спросил он Знобова. – Убьют.
Знобов думал о японцах и, вычесывая западающие глубоко мысли, ответил немного торопливо:
– А нет! У меня другое на сердце-то. Сначалу боялся, а потом привык. Теперь большевиков ждут, мести боятся, знакомые-то и не выдают.
Он ухмыльнулся:
– Сколь мы страху человекам нагнали. В десять лет не изживут.
– И сами тоже хватили.
– Да-а… У вас арестов нету?
– Троих взяли.
– Да-а?.. Иди к нам в сопки.
– Камень, лес. Не люблю… скучно.
– Это верно. Домов из такого камню хороших можно набухать. Прямо – Америка. А валяться без толку, ни жрать, ни под голову. Мужику ничего, а мне тоже, скучно. Придется нам в город итти.
– Надо.
II
Начальник подпольного революционного комитета, товарищ Пеклеванов, маленький, веснущатый человек, в черепаховых очках, очинял ножичком карандаш. На стеклах очков остро, как лезвее ножичка, играло солнце, будто очиняло глаза, и они блестели по-новому.
– А вы часто приходите, товарищ Знобов, – сказал Пеклеванов.
Знобов положил потрескавшуюся от ветра и воды руку на стол и сказал:
– Народ робить хочет.
– Ну?
– А робить не дают. Объяростил народ, меня… гонют. Мне и то неловко, будто невесту богатую уговариваю.
– Мы вас известим.
– Ждать надоело. Хуже рвоты. Стреляй по поездам, жги, казаков бей…
– Пройдет.
– Знаем. Кабы не прошло, за што умирать. Мост взорвать хочет.
– Прекрасно.
– Снаряду надо и человека со снарядами тоже. Динамитного человека надо.
– Пошлем.
Помолчали. Пеклеванов сказал:
– Дисциплины в вас нет.
– Промеж себя?
– Нет, внутри.
– Ну-у, такой дисциплины-то теперь ни у кого нету.
Председатель ревкома поцарапал свой зачесавшийся острый локоть. Кожа у него на лице нездоровая, как будто не спал всю жизнь, но глубоко где-то хлещет радость и толчки ее жгут щеки румяными пятнами.
Матрос протянул ему руку пожал, будто сок выжимая, и вышел.
Знобов придвинулся поближе и тихо спросил:
– Мужики все насчет восстанья, ка-ак?.. Случай чего – тыщи три из деревни дадим сюда. Германского бою, стары солдаты. План-то имеется?
Он раздвинул руки, как бы охватывая стол, и устало зашептал:
– А вы на японца-то прокламацию пустите. Чтоб ему сердце-то насквозь прожечь…
У Пеклеванова была впалая грудь, и он говорил слабым голосом:
– Как же, думаем… Меры принимаем.
Знобову вдруг стало его жалко.
«Хороший ты человек, а начальник… того», – подумал он и ему захотелось увидеть начальником здорового бритого человека и почему-то с лысиной во всю голову.
На столе – большая газета, а на ней хмурый черный хлеб, мелко нарезанные кусочки колбасы. Поодаль на синем блюдечке – две картошки и подле блюдечка кожурка с колбасы.
«Птичья еда», – подумал с неудовольствием Знобов.
Пеклеванов потирал плечом небритую щеку – снизу вверх.
– В назначенный час восстанья на трамваях со всех концов города появляются восставшие рабочие и присоединившиеся к ним солдаты. Перерезают телеграфные провода и захватывают учреждения.
Пеклеванов говорил, точно читая телеграмму, и Знобову было радостно. Он потряс усами и заторопил:
– Ну-у?..
– Все остальное сделает ревком. В дальнейшем он будет руководить операциями.
Знобов пустил на стол томящиеся силой руки и сказал:
– Все?
– Пока, да.
– А мало этого, товарищ!
Пальцы Пеклеванова побежали среди пуговиц пиджака и веснущатое лицо покрылось пятнами. Он словно обиделся.
Знобов бормотал:
– Мужиков-то тоже так бросить нельзя. Надо позвать. Выходит, мы в сопках-то зря сидели, как кура на испорченных яйцах. Нас, товарищ, многа… тысчи…
– Японцев сорок.
– Это верна, как вшей могут сдавить. А только пойдет.
– Кто?
– Мир. Мужик хочет.
– Эс-эровщины в вас много, товарищ Знобов. Землей от вас несет.
– А от вас колбасой.
Пеклеванов захохотал каким-то пестрым смехом.
– Водкой поподчую, хотите? – предложил он. – Только долго не сидите и правительство не ругайте. Следят!
– Мы втихомолку – ответил Знобов.
Выпив стакан водки, Знобов вспотел и, вытирая лицо полотенцем, сказал, хмельно икая:
– Ты, парень, не сердись – прохлаждайся, а сначалу не понравился ты мне, что хошь.
– Прошло?
– Теперь ничего. Мы, брат, мост взорвем, а потом броневик там такой есть.
– Где?
Знобов распустил руки:
– По линии… ходит. Четырнадцать там, и еще цифры. Зовут. Народу много погубил. Может, мильон народу срезал. Так мы ево… тово…
– В воду?
– Зачем в воду. Мы по справедливости. Добро казенное, мы так возьмем.
– На нем орудия.
– Опять ничего не значит. Постольку, поскольку выходит и на какого чорта…
Знобов вяло качнул головой:
– Водка у тебя крепкая. Тело у меня, как земля – не слухат человечьего говору. Свое прет!
Он поднял ногу на порог, сказал:
– Прощай. Предыдущий ты человек, ей-Богу.
Пеклеванов отрезал кусочек колбасы, выпил водки и, глядя на засиженную мухами стену, сказал:
– Да-а… предыдущий…
Он весело ухмыльнулся, достал лист бумаги и, сильно скрипя пером, стал писать проект инструкции восставшим военным частям.
III
На улице Знобов увидел у палисадника японского солдата в фуражке с красным околышем и в желтых гетрах. Солдат нес длинную эмалированную миску. У японца был жесткий маленький рот и редкие, как стрекозьи крылышки, усики.
– Обожди-ка! – сказал Знобов, взяв его за рукав.
Японец резко отдернул руку и строго спросил:
– Ню?
Знобов скривил лицо и передразнил:
– Хрю! Чушка ты, едрена вошь! К тебе с добром, а ты с хрю-ю. В Бога веруешь?
Японец призакрыл глаза и из-под загнутых, как углы крыш пагоды, ресниц, оглядел поперек Знобова – от плеча к плечу, потом оглядел сапоги и, заметив на них засохшую желтую грязь, сморщил рот и хрипло сказал:
– Русика сюполочь! Ню?..
И, прижимая к ребрам миску, неторопливо отошел.
Знобов поглядел ему вслед на задорно блестевшие бляшки пояса и сказал с сожалением:
– Дурак ты, я тебе скажу!
ГЛАВА ПЯТАЯ
I
Казак изнеможенно ответил:
– Так точно… с документами…
Мужик стоял, откинув туловище, и похожая на рыжий платок борода плотно прижималась к груди.
Казак, подавая конверт, сказал:
– За голяшками нашли!
Молодой крупноглазый комендант станции, обессиленно опираясь на низкий столик, стал допрашивать партизана.
– Ты… какой банды… Вершининской?
Капитан Незеласов, вдавливая раздражение, гладил ладонями грязно пахнущую, как солдатская портянка, скамью комендантской и зябко вздрагивал. Ему хотелось уйти, но постукивавший в соседней комнате аппарат телеграфа не пускал:
– «Может… приказ… может…»
Комендант, передвигая тускло блестевшие четырехугольники бумажек, изнуренным голосом спросил:
– Какое количество… Что?.. Где?..
Со стен, когда стучали входной дверью, откалывалась штукатурка. Незеласову казалось, что комендант притворяется спокойным.
«Угодить хочет… бронепоезд… дескать, наши…»
А у самого внутри такая боль, какая бывает, когда медведь проглатывает ледяшку с вмороженной спиралью китового уса. Ледяшка тает, пружина распрямляется, рвет внутренности – сначала одну кишку, потом другую…
Мужик говорил закоснелым смертным говором и только при словах:
– Город-то, бают, узяли наши.
Строго огляделся, но, опять обволоклый тоской, спрятал глаза.
Румяное женское лицо показалось в окошечке:
– Господин комендант, из города не отвечают.
Комендант сказал:
– Говорят, не расстреливают – палками…
– Что? – спросило румяное лицо.
– Работайте, вам-то что! Вы слышали, капитан?
– Может… все может… Но, ведь, я думаю…
– Как?
– Партизаны перерезали провода. Да, перерезали, только…
– Нет, не думаю. Хотя!..
Когда капитан вышел на платформу, комендант, изнуренно кладя на подоконник свое тело, сказал громко:
– Арестованного прихватите.
Рыжебородый мужик сидел в поезде неподвижно. Кровь ушла внутрь, лицо и руки ослизли, как мокрая серая глина.
Когда в него стреляли, солдатам казалось, что они стреляют в труп. Поэтому, наверное, один солдат приказал до расстрела:
– А ты сапоги-то сейчас сними, а то потом возись.
Обыклым движением мужик сдернул сапоги.
Противно было видеть потом, как из раны туго ударила кровь.
Обаб принес в купэ щенка – маленький сверточек слабого тела. Сверточек неуверенно переполз с широкой ладони прапорщика на кровать и заскулил.
– Зачем вам? – спросил Незеласов.
Обаб как-то не по своему ухмыльнулся:
– Живость. В деревне у нас – скотина. Я уезда Барнаульского.
– Зря… да, напрасно, прапорщик.
– Чего?
– Кому здесь нужен ваш уезд?.. Вы… вот… прапорщик Обаб, да золотопогонник и… враг революции. Никаких.
– Ну? – жестко проговорил Обаб.
И, точно отплескивая чуть заметное наслаждение, капитан проговорил:
– Как таковой… враг революции… выходит, подлежит уничтожению.
Обаб мутно посмотрел на свои колени, широкие и узловатые пальцы рук, напоминавшие сухие корни, и мутным, тягучим голосом проговорил:
– Ерунда. Мы их в лапшу искрошим!
На ходу в бронепоезде было изнурительно душно. Тело исходило потом, руки липли к стенам, скамейкам.
Только когда выводили и расстреливали мужика с рыжей бородой, в вагон слабо вошел хилый больной ветер и слегка освежил лица. Мелькнул кусок стального неба, клочья изорванных немощных листьев с кленов.
Тоскливо пищал щенок.
Капитан Незеласов ходил торопливо по вагонам и визгливо по-женски ругался. У солдат были вялые длинные лица и капитан брызгал словами:
– Молчать, гниды. Не разговаривать, молчать!..
Солдаты еще более выпячивали скулы и пугались своих воспаленных мыслей. Им при окриках капитана казалось, что кто-то, не признававший дисциплины, тихо скулит у пулеметов, у орудий.
Они торопливо оглядывались.
Стальные листы, покрывавшие хрупкие деревянные доски, несло по ровным, как спички, рельсам – к востоку, к городу, к морю.