Текст книги "Всемирный следопыт 1929 № 12"
Автор книги: Всемирный следопыт Журнал
Жанр:
Газеты и журналы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)
III. Лебедь-шипун устраивает гнездо.
Как только пара лебедей выбирает себе место (что иногда бывает уже в марте), она принимается за постройку гнезда. Обычно это место находится в камышовой заросли; человеку в лодке не добраться до гнезда, но сам лебедь легко может подплыть к его краю. Лебеди приближаются к гнезду и покидают его только вплавь. Правда, иногда при внезапной опасности самка взлетает с гнезда. Но это случается очень редко. К гнезду же лебедь никогда не подлетает.
Когда место выбрано, лебеди начинают обкусывать камыш, стебель за стеблем и строят из него гнездо. Впрочем слово «строить» не совсем подходит в данном случае, потому что лебеди не переплетают стебли и даже не кладут их в определенном порядке, а бросают их один на другой как попало, пока не получится большая куча. Потом самка выдавливает посредине небольшое углубление и кладет в него большое серовато-зеленое яйцо которое она тщательно прикрывает камышом, покидая гнездо. Затем, с промежутками в сутки и больше она кладет остальные яйца, всего штук пять или семь.
В дни кладки яиц можно постоянно видеть самку вместе с самцом. Иногда они часами стоят рядышком на бугорке и чистят себе перья; утром и вечером они летают вдвоем, но главным образом они плавают вместе, тесно прижавшись друг к другу.
Но когда все яйца снесены, в течение пяти-шести недель самец тщетно поджидает свою подругу. Ей некогда. Она сидит на яйцах, покидая их лишь на самое короткое время для еды. Но с того места, где самец стоит или плавает, он может видеть самку, – отсюда он караулит гнездо. Пусть другой лебедь и не пытается приблизиться к границам его владений. Если это молодой лебедь, еще не сменивший серое одеяние на белоснежное, ему быть может и позволят безнаказанно проплыть мимо. Но если это взрослый белый самец с горделиво выпяченной грудью – горе ему! Впрочем в большинстве случаев незванный пришелец сам спешит удалиться, едва завидит приближающегося разгневанного хозяина.
Чаще всего самцу приходится иметь столкновения с собственным соседом, владения которого соприкасаются с его владениями. Твердо установленной пограничной линии у них нет, поэтому постоянно то один, то другой заплывает в чужие владения. Но к соседу у лебедя отношение все-таки иное чем к чужаку. На чужака он бросается без всяких церемоний и беспощадно гонит его прочь. С соседом он чаще всего проделывает «военный танец» лебедей, который не всегда сопровождается сражением.
Завидев друг друга, оба приходят в ярость, и гнев их тем сильнее, чем ближе они к гнезду и самке. Оба стараются принять как можно более грозный вид. далеко откидывают назад изогнутую шею, приподнимают щитом крылья и стремительно мчатся навстречу один другому. Столкновение повидимому неизбежно. Но в тот момент, когда они уже подплыли друг к другу так близко, что грудь почти касается груди, и когда вся их осанка, все движения говорят о самой пылкой ярости, – один из них вдруг делает поворот и описывает на воде круг перед носом противника. Другой проделывает то же самое.
Так они поочередно вертятся друг перед другом. Всякий раз, когда они снова повернутся друг к другу грудью, вы уверены, что в следующее мгновение они кинутся один на другого, нанося удары тяжелыми жесткими крыльями. Но не тут-то было. Они снова начинают кружиться. Мне случалось наблюдать, как лебеди делали по двадцать-тридцать таких туров и в конце концов отплывали в разные стороны, гордо выгнув шею. Каждый из них словно хочет показать другому свою силу и устрашить его, чтобы сосед не вздумал вторгнуться в его владения. А вдосталь наглядевшись друг на друга, они заключают своего рода вооруженный мир.
По отношению к другим птицам лебедь беспощаден. Какой у него мирный и кроткий вид, когда он скользит по воде! Но в действительности это далеко не безобидное существо. Лебедь силен и любит властвовать. И он это показывает всем птицам, даже тем, которые не могут причинить никакого вреда ни его яйцам ни птенцам. Правда, такой пичужке, как болотный воробей, разрешается безнаказанно присаживаться на край лебединого гнезда. Она уж слишком ничтожна. Но если к гнезду приблизится птица покрупнее, которая почему-либо не понравится самцу, – будь то лысуха или беспомощный утенок, – вы никогда не можете быть уверены, что в следующий момент темный глаз лебедя не засверкает гневом и его клюв не опустится для меткого удара.
В зоологических садах ручной лебедь может быть прямо бичом для птиц помельче, обитающих вместе с ним на обнесенных решоткой прудах. Вот мирно плывет утка со своим выводком. Утята почему-то возбудили гнев лебедя – и спустя мгновение на том месте, где они только что плавали так резво и мирно, остается несколько трупиков. А лебедь спокойно и горделиво удаляется, словно не он совершил это злодеяние.
Зато у самого лебедя врагов не много. Лисица иногда ухитряется подкрасться к спящему на берегу лебедю, но удастся ли ей удержать добычу, это еще большой вопрос. Орел и даже беркут иногда нападают на молодых лебедей, но редко на старых. Они конечно сильнее лебедя, но он для них слишком тяжел. Птенцам опасны камышевая лунь и другие мелкие хищные птицы, но лишь в тех случаях, когда поблизости нет родителей, чтобы их защитить. В общем самый опасный враг лебедя – человек. Недаром дикий лебедь всячески старается укрыться от человека. Едва завидев вдали лодку, он спешит уплыть или улететь. Так поступают на Тоокерне и кликун и шипун, с той только разницей, что первый еще более осторожен чем второй.
И все же мне удалось пробраться с камерой так близко к парочке лебедей, что я мог их заснять в домашней обстановке – с гнездом, яйцами и птенцами.
IV. Как я снимал лебединое гнездо.
Весна была в полном разгаре, озеро очистилось ото льда, и лебеди начали строить гнезда. Вопрос был только в том, как перехитрить зоркую, бдительную птицу и поставить камеру достаточно близко от гнезда, не возбудив ее подозрений. Много разных уловок перепробовал я, но все они ни к чему не приводили, пока меня не осенила мысль, оказавшаяся удачной.
Я купил старый челнок, замаскировал его камышом так, что он стал похож на бугор, провел его в камышовую заросль и оставил там на расстоянии выстрела от намеченного мною гнезда. Затем в течение двух недель я почти каждый день приезжал туда в другой лодке и, пока вспугнутые лебеди не возвратились к гнезду, передвигал замаскированный челнок немного ближе к гнезду. После экспериментов с челноком я обыкновенно отъезжал на такое расстояние, что лебеди не могли меня видеть, и наблюдал за ними.
В первый день, когда лебедиха увидела наполненный камышом челн, она отнеслась к нему более чем подозрительно. Несколько раз она оплыла вокруг него, потом привела супруга, и они вдвоем стали проделывать то же самое. Но в конце концов оба успокоились, и самка вернулась к своим яйцам.
На другой день я не трогал челнока и лишь на третий день пододвинул его немного ближе к гнезду, прикрыв его несколькими связками камыша. Снова такое же подозрительное исследование со стороны лебедей. И так почти каждый день. Тем не менее по прошествии двух недель мой челнок стоял на достаточно близком расстоянии от гнезда, а я лежал на дне под камышом, направив на гнездо объектив камеры.
Не скажу, что бы я желал часто повторять этот опыт, принимая во внимание онемение членов, колючий камыш и мучительные укусы всевозможных насекомых. О ревматизме, который мне пророчил мой помощник Фредерик, я предпочитал не думать. Почти час пролежал я неподвижно в своей засаде, поджидая возвращения лебедей, которые покинули гнездо при появлении лодки, доставившей сюда меня и камеру. И за свое терпение я был вознагражден снимками, каких у меня еще никогда не бывало.
Передо мной расстилалась камышовая заросль, сильно опустошенная и оголенная зимними бурями. Вокруг гнезда весь камыш был обкусан на несколько метров, но я знал, что пока самка высиживает яйца, вырастут новые стебли, так что камыш опять будет стоять плотной стеной к тому времени, когда птенцы вылупятся.
Наконец я услышал характерный звук, который лебедь производит, когда хлопает крыльями по воде. Немного погодя среди камышей засверкало что-то белое. Лебеди возвращались. Они разумеется видели, что Фредерик уехал обратно в лодке, увозя с собою чучело, сделанное из подставки камеры, рубахи и шляпы. Они наверное следовали на некотором расстоянии за ним, зорко следя, куда он держит путь. Удостоверившись, что лодка увезла двух людей, они, успокоенные, возвращались домой.
Самке видимо не терпелось снова сесть на яйца. Она плыла впереди супруга по извилистому каналу среди камышей. Следя за ней глазами, я поражался тому, как трудно ее разглядеть. Лебедь – крупная птица, а между тем то-и-дело случалось, что она вдруг исчезала у меня из глаз: желтоватая шея сливалась с фоном сухого белесоватого камыша, белоснежное туловище – с отражениями в воде белых весенних облачков.
Лебедиха находилась уже близко от гнезда, когда выглядывавший из камыша глазок камеры привлек ее внимание. Она остановилась и, не спуская с него блестящего черного глаза, долгое время оставалась на одном месте, лишь слегка передвигаясь на воде то в ту, то в другую сторону. Самец исчез из поля моего зрения. Вероятно он отплыл подальше.
Наконец самка повидимому успокоилась. Мягким движением она наклоняет шею и быстро плывет к гнезду. Доплыв, она на секунду останавливается. Гнездо было построено, когда вода была выше, а теперь вода спала, и самке не так легко взобраться наверх. Могучие крылья делают несколько шумных взмахов – и лебедиха стоит на краю гнезда, которое чуть-чуть опускается под ее тяжестью. Крылья быстро складываются, грузное туловище слегка покачивается из стороны в сторону, шея втянута и изогнута. Но вот шея снова настороженно вытягивается во всю длину. Лебедиха зорко озирает свои камышовые и водяные владения: нет ли какой-нибудь опасности?
Повидимому нет. Самец взобрался на старое заброшенное лебединое гнездо в камышах и преспокойно чистит свои перья. Самка наклоняется над яйцами, словно считая их, потом снова бросает подозрительный взгляд в сторону моей засады. Из-под этого странного камышового бугра как будто раздался какой-то звук… Но нет, вероятно она ошиблась. И во всяком случае здесь нет ничего опасного.
Успокоенная, принимается она за церемонию, которую проделывает всякий раз, когда возвращается в гнездо. Первым делом она проводит клювом по нижней части туловища, выжимая воду и удаляя приставшие к перьям водоросли и грязь. Покончив с этим, она вытягивает во всю длину шею, сладко зажмуривается, полураскрывает крылья и отряхивается с такой силой, что все гнездо качается. Таким способом она сушит перья. Затем она начинает по всем правилам искусства чистить перья, приглаживает их и вообще приводит в порядок свой туалет. Длинная стройная шея извивается как змея, клюв быстро скользит вдоль туловища, укладывая на место каждое растрепавшееся перышко. Вот он зарылся под крыло. Потом вонзился глубоко в грудку, где что-то ее щекочет. Если клюв не может куда-нибудь добраться, на помощь приходят лапы.
Стоя на одной ноге и осторожно балансируя туловищем, лебедиха в последний раз змеевидно изгибает шею над спиной, а свободная нога приподнимается, чтобы оправить перышки вокруг клюва. Туалет окончен. Величавая красавица стоит передо мной в своей белоснежной чистоте, и мне почти стыдно, что я подглядывал за ее интимным туалетом.
Однако она еще не сразу садится на гнездо. Несколько мгновений она стоит и разглядывает яйца, потом делает шаг вперед и начинает их переворачивать словно никак не может найти для них положения, которое бы ее удовлетворяло. Она знает, что яйца нельзя согревать только с одной стороны, что их надо переворачивать. И она это делает долго и старательно.
Наконец яйца лежат в таком положении, которым она остается довольна. Теперь можно опуститься на гнездо. Туловище еще шевелится, принимая более удобное положение, клюв еще подбирает соломинки и слетевший с нее пух и засовывает между яйцами, чтобы они не стукались друг о друга, но вот лебедиха сидит совершенно спокойно. Шея высоко поднята и слегка выгнута, белые перья раскинулись над гнездом словно горностаевая мантия.
Но спокойствие продолжается недолго. Вдруг птица поднимается, ерзает, как собака, которая хочет поправить свое ложе, бросает взгляд в сторону моей камеры, отворачивается, наклоняется вперед, вытянув шею через край гнезда Я недоумеваю. В чем дело?
Лебедиха начинает вытаскивать из воды камыш. Захватив сразу несколько стеблей широким клювом, она поднимает их над гнездом и швыряет от себя так резко, словно сердится. Я замечаю, что она бросает камыш в мою сторону, словно воздвигая перед собой заслон. Но я все еще не могу понять ее намерений.
Мне известно, что большинство птиц, строящих пловучие гнезда, в течение всего времени, пока сидят на яйцах, имеют обыкновение снова и снова поправлять свое гнездо. Однако действия лебедихи не были похожи на простую поправку гнезда. Они явно имеют какую-то особую цель. Может быть она это делает из-за ветра?
Но когда я снова ловлю ее подозрительный взгляд, мне становится ясно, что дело в моей камере. Птица вероятно услышала щелканье затвора, но главным образом ее тревожит стекло, сверкающее из-под камыша. Не настолько тревожит, чтобы это ей помешало сидеть в гнезде, но во всяком случае этот направленный на нее и на гнездо глаз ей не нравится, и она хочет от него укрыться. Вот почему она начала воздвигать между ним и гнездом заслон из камыша.
Все следующие дни лебедиха продолжала относиться нервно и подозрительно к моей камышовой засаде, пока я однажды ночью не убрал челнок в другое место, по ту сторону гнезда, откуда я мог заснять и ее супруга. С этих пор ее поведение стало более спокойным. Быть может она в конце концов убедилась, что странный камышовый бугор не страшнее любого другого бугра. Попрежнему она каждый раз тщательно удостоверялась, что лодка, пришедшая с двумя людьми, удалилась тоже с двумя.
Однажды случилось, что Фредерик, оставив меня в засаде, забыл сделать чучело, и в тот раз лебедиха так и не вернулась к гнезду. Прождав ее целый час, я убрался во-свояси, опасаясь что иначе яйца застынут в гнезде.
* * *
Прошло несколько недель. Новый камыш вырос и окружил гнездо высокой зеленой стеной. С озера уже не видно сидящей на гнезде самки, и самец прячется в камышах.
Однажды утром, прибыв на место, я вижу, что два птенца сидят в гнезде, а писк третьего доносится сквозь дырочку в пробитой скорлупе. Часть пожелтевшего камыша, маскирующего мой челн, развеяна ветром, и подозрительно выглядывает нос лодки. Но все окрестные птицы давно привыкли к этому предмету. Лысухи не обращают на него внимания. Трясогузки и дикие утки спокойно садятся на него.
Я лежу в пригретой солнцем камышовой засаде. Кажется, комары со всего света собрались сюда, чтобы изводить меня. Но так заманчива перспектива заснять лебедиху вместе с ее птенцами, что я мужественно терплю. Много раз я наблюдал из засады, как она приближалась к гнезду, и всякий раз она это делала с большими предосторожностями. Но сегодня она приближается еще тише и осторожнее чем когда-либо. Она то-и-дело останавливается и долго медлит среди камышей, лишь едва скользя взад и вперед по воде.
Птенцы, усевшись рядышком на край гнезда, видят ее и возбужденно пищат. Наконец мать решается приблизиться к гнезду. Наклонив голову к воде, она быстро подплывает, и лишь у самого гнезда снова поднимает голову и зорко озирается по сторонам. Из камышового холмика опять глядит на нее странный блестящий глаз, не раз вызывавший в ней тревогу. Но сейчас ей не до него. Птенцы ждут ее. Миг – и она уже стоит на гнезде, вытянув шею как можно выше, чтобы можно было видеть поверх камыша, не приближается ли откуда-нибудь лодка с людьми.
Я знаю, что сегодня вероятно в последний раз вижу ее, и мне почти грустно от этой мысли. За эти недели я привязался к моей гордой белоснежной красавице. Не пройдет и двух дней, как мать и отец уведут своих пушистых серебристых птенцов в самую гущу камышовых зарослей. Однако и там им придется встречать грудью немало опасностей, чтобы защитить и охранить свой выводок. Скоро настанут грозные дни, когда с окончанием запретного времени в камышах затрещат выстрелы. Правда, на бумаге запрещено стрелять лебедей и ловить их птенцов. Но в действительности птенцам не раз придется торопливо нырять, спасая свою жизнь.
Спустя некоторое время птенцы превратятся в молодых лебедей с серым оперением. И когда над Тоокерном зазвучат крики тянущих на юг певчих лебедей, они тоже испустят короткий тоскливый крик, и крылья понесут их в стремительном полете через моря и земли к далекому югу.
До будущей весны, белоснежные красавцы!
Из дневника охотника.
Очерк Алексея Толстого.
Европа круто обрывается с правого берега. Налево – Азия. На правом берегу – казачьи поселки, налево – киргизские аулы и юрты. Хотя все это – разговор: оба берега пустынны, редкие селения где-то в степях, за горячей мглой. Урал вьется по ровной как стол пустыне. Яры и светло-песчаные отмели, неширокие заросли ивы и тополя. Течение подмывает берег, песчаные обрывы с шумом рушатся в реку, обнажая веревки солоцкого корня (до сотни тысяч тонн лакрицы), сваливая в Урал целые леса. Из воды торчат пни и коряги (бедствие для судоходства).
Бледное небо тронуто в бесконечной высоте пленкой перистых облаков. На эту страну за четыре летних месяца не упало ни капли дождя. Зной. На круче, на фарватерных вехах сидят орлы, коршуны плавают неспеша над отмелями, дрожит крыльями пустельга. На песочке у воды – кулики-сороки, кулички-воробьи, чибисы, длинноногие кривоклювые кроншнепы. Летит серосизый вяхирь через реку, стаями с полей на озеро мчатся дуры-утки. Пустыня. Лишь редко заметишь наверху яра отверстие землянки бакенщика. Сам бакенщик – уральский казак – и помощник его (непременно киргиз) сидят под ветлой. Рыбу ловить им запрещено. Курят, глядят на излучину реки, на вешки, на голые пески.
Тишина здесь доисторическая. Раз в две недели проходит пароход. Прежде уральские казаки так берегли Урал, что за крик, – если кто шумел на берегу, беспокоя ленивую рыбу, – били и штрафовали. Теперь по руслу наколотили фашинных заграждений, сбивающих струю в фарватер, шлепают пароходные колеса. Осетр, любя выходить из омута на отмель кушать и нежиться, недоволен шумом. Время заповедного Урала ушло безвозвратно. Иные старые казаки грозят покидать с кручи всех водных инженеров, бакенщиков и капитанов, поломать фашины. Но думается, что осетр в конце концов привыкнет к культуре – обойдется. Тем более, что пароходное движение не слишком здесь бойкое: ночью пароходы становятся на якорь, днем – маятся на перекатах. То вдруг поперек Урала вброд едет казак на волах, и нужно давать задний ход, чтобы не задавить человека. «Ты, трах-тарарах, – кричат в рупор с парохода, – проезжай скорей!» Но не торопится бородатый казак, бредя по пояс в воде за возом. Или зашуршало днище о песок, – сели. Команда и добровольцы вылезают с лопатами в воду и разгребают песок, на закинутом якоре пароход протягивается по нескольку сантиметров в час. Желающие могут купаться или поохотиться на озерах.
Здесь не Миссисипи. И вот бакенщик и помощник-киргиз видят – идут по реке две лодки. В передней – три нездешних человека, наполовину голые, на носу жмурится собака, на корме – женщина с папироской и в рыбачьей соломенной шляпе, одета в розовую ночную рубашку. На задней лодке – пять человек, тоже нездешние, голые, облупленные, гребут лениво, – жарко, торопиться некуда. В лодке – куча мешков, чемоданов, ведер, удочек, ружей. На мачте висит кусок вяленого осетра. (Это я настоял на том, чтобы из пойманного на перемет осетра сделали балык. Шумели, спорили, голову и хвост все-таки съели в ухе, а потом за балык благодарили.)
Год сиди под ветлой на круче – ничего подобного не увидишь. Бакенщик и киргиз (у этого на косоглазом лице гладко натянута кожа, – ни удивления, никакого впечатления, азиатское равнодушие, сидит как Будда) думают: «Эти едут неспроста, этим чего-то здесь надо»…
В передней лодке поднялся человек в подштанниках, заколотых спереди английской булавкой.
– Эй, казак, озера здесь есть?
Бакенщик, подумав, отвечает, что есть.
– А уток много?
– Много…
– А гусей видал?
– Гусей-то?
И не спеша, отвечает конечно, что и гусей видал, гусей тоже много.
На лодках совещаются, курят, лодки медленно уносятся течением вдоль яра. Бакенщик спрашивает вдогонку:
– Чьи будете?
– Из Ленинграда…
– Из Москвы!.. – доносится с лодок. Женщина в розовой ночной рубашке кричит из-под шляпы:
– Охотничья экспедиция!
Так и поверил казак, что охотничья экспедиция… Хотя – везут бабу… Оглядывается на киргиза. У того сердоликовые глаза – ни удивления, ни впечатления.
– А сазаны здесь есть?
– Вон под тем яром – много…
Лодки унесло. Ошпаренные солнцем члены охотничьей экспедиции лениво (вам, северянам, городским, такой лени не понять) берутся за весла. Четвертый час. Нужно выбирать место для лагеря. Подгребают к песчаной отмели, где валяются сухие коряги – дрова. Сзади – светлозеленые талы. За ними – степь, озера. Один, в соломенной шляпе (из-под нее блестят веселые зубы), по пояс голый, в плотных, с вырванным задом галифе, запевает романтически:
Костер – очаг, и степь – наш дом.
Пой песни, пой!
И город стал далеким сном.
Пой песни, пой!..
Пристали. На еще горячий песок летят из лодок мешки, чемоданы. Младший член экспедиции уже торчит с ружьем на бугре, безумно глядя в сторону озер. Этот молодой человек дичал с такой поразительной быстротой, что было жутко подумать: чорт возьми, далеко ли мы отошли от каменного века, если консультант-сценарист на фабрике Совкино в несколько дней обвихрел по-беспризорному, спит в патронташе и в непросохших от болота штанах, перестал членораздельно отвечать на человеческую речь, в глазах – окровавленные призраки дуплетом «шарахнутых» уток, и вблизи весь он как бы пахнет мамонтовой шерстью.
В лодке три человека, наполовину голые.
Ему кричат:
– Какого чорта, Липатов, идите-ка собирать дрова сначала!
Глухо рыча, повинуется. Костер уже дымит. Трое – рыбаки, наши кормильцы, – ловят бреднем наживку для переметов. Шагов десять пройти бредышком и – целое ведро подпрыгивающей на песке серебряной рыбешки. Охотники, хвастаясь еще не убитым, ссорясь принципиально, уходят в озера. У костра остается Сейфуллина.
Девятый из экспедиции, рыжий, без кожного пигмента, погиб в первые же дни для охоты: солнце сразу обожгло его по второй степени. Он сидит с распухшими ногами на песочке, ловит удочкой на утиные кишки, что бог пошлет, преимущественно подлещиков и дрянь вроде селедки.
Солнце уходит за ивовые заросли, оранжево пылает за ветвями. Река в тени. Всплескивается большая рыба на отмели. Доктор-психиатр скрипит уключинами, завозя перемет. Брат его на той стороне, под яром, закинул три удочки на сазана. Червей здесь не найти, насаживают тесто, сдобренное мятным маслом: сазан падок до мятного запаха. Ах, сазан, сазан кило на восемь, золоточешуйная мечта, проснись, деточка, в омуте, клюнь. Хвати. Потяни как дьявол. Вымахни из пучины на водное зеркало. В Москве, на пятом этаже, всю зиму ты снился рыбаку по ночам, – бешено брал, звенела леса, и леса и сердце – вот-вот оборвутся…
И сидит рыбак в сазаньей мечте, тихо, смирно, но в душе у него тот же омут, и страстей у него может быть даже и больше, чем у ружейного охотника. Этот весь во вранье, в хвастовстве, в болотной тине, в репьях, но – весь на ладошке. А рыбак – с копытцем…
Бух, бух, – на озере, – бух!.. – Неслышно, без свиста летят утиные стаи из степи в воду. – Бух… Бух-бух!.. Степной закат, лиловый, багрово тихий, безоблачно разливается за рекой… Теперь видно только, – у костра двигается Сейфуллина, варит макароны. Прохладно. Звезды. Голос с того берега:
– Коля, что у тебя?
С этого берега – негромкий ответ (человека не видно, слышно, как шлепает по воде):
– Сом.
– Здоровый?
– Ничего себе…
На бугре мелькнуло белое пятно – собака. Охотники возвращаются. Правдухин (младший – распорядитель охоты) бросает у огня добычу – уток – и молча валится у разостланного паруса, где приготовлены деревянные чашки, ложки, хлеб.
Позже других является консультант-сценарист – взъерошен, грязен, мрачен. Сообщает: убил восемь кряковых, нашел только одну.
– Хотите, чтобы вам поверили… – презрительно говорят Правдухин.
Девятый член экспедиции удит на утиные кишки что бог пошлет.
И вот ведро с дымящимися макаронами снято с огня. Голод – свирепый, стержневой, доисторический – сворачивает челюсти. Случалось, что собаки отказывались кушать то, что мы пожирали (случай с кашей «номад», сваренной в мое дежурство). Голод эпохи переселения народов, голод как историческая сила, голод как основа оптимизма. Потом – чай с ежевикой, под звездами, – но это уже скачок в культуру, восхитительное излишество. В костре догорают угольки. Девятый час. Стелешь плед на песке – где понравится, на голову – вязаный колпак, завертываешься в одеяло. Еще взгляд на звезды и – последний штрих охотничьего дня – мгновенный, легкий как в детстве, сон…
* * *
Вот уже неделя, как мы покинули Уральск. Приходилось видать много скверных мест, но «Яицкий Городок» может привести в отчаяние. Безнадежное место. Вспоминаются рассказы вавилонских таблиц, чистилище… Серая пыль, мухи, зной, ни дерева, ни кустика, одноэтажные домишки кругом обвеваются пыльными облаками. Хотя местные патриоты говорят, что где-то близ Астрахани, в солончаковой степи, еще хуже.
Когда подъезжаешь к Уральску по выжженной степи, видны бойня, жиденькие сады на реке Чагане да облезлые колокольни. Три, пять, семь бурожелтых смерчей бешено крутятся между садами, бойней и городом. Так и нас встретила эта веселая пляска смерчей. Вот один побрел к городу. Свирепый дым, казалось, клубился под его широкой ногой, нависшее воронкой небо высасывало пыль.
Удовлетворены этой обстановкой одни допотопные звери с лебедиными шеями: выше страстей и суеты, идет такой верблюд, впряженный в воз, – где человек закрыл глаза обеими руками, – идет как в калошах по горячей пыли и стонет хриповато: «аах-аах…»
Вокзал – в поле, где ни пятнышка тени. Извозчик везет через равнину, поросшую телеграфными столбами. Вырастают мазаные домишки, широкая улица, посредине – канава, на углах продают квас и папиросы. Облупленные соборы. Здесь была столица богатейшего края, но – ни намека на украшение жизни, на благоустройство: приплюснутые голые домишки, осенью – месиво грязи. Только – колоннады соборов. Водопровода, канализации нет. Мыться ходят на Чаган. Электричество (в центре) проведено за последние годы, да разбит чахлый бульварчик, где под тощими опаленными деревцами валяются консервные банки. Население живет натуральным хозяйством. Здесь почиет семнадцатый век, со скрипом, едва-едва раскачиваемый современностью.
Проводим здесь двое суток по случаю литературного вечера. День и ночь дует восточный ветер. Маленькие – полметра от земли – окошки затянуты марлей, за ними в облаках пыли проходят силуэты стонущих верблюдов, редко – прохожий: низенький киргиз с больными глазами, большеголовая, измученная веками киргизка, бородатый казак в надвинутом на прямой нос картузе. Здесь выходят лишь по неотложному делу на улицу. Теперь в соборном саду устроена открытая сцена и играет музыка, но пробраться туда сквозь пыль – нужно мужество. В семье преподавателя русского языка, где мы пили чай (в Уральске пьют чай стихийно), детей совсем не водят на улицу. И так здесь было испокон. Богатые казаки-скотопромышленники не только мирились с этим преисподним местом, но и разделяли весь мир на уральских казаков и на все остальное, которое называлось «иногородними», «трубокурами» (сюда входило население пяти земных материков). За свой Уральск, за степи, гурты скота, за рыбу в заповедном Урале шли на красноармейские пулеметы, надев на шею иконы древнего письма.
Итак, погостив два дня в Уральске, погрузились на лодки и поплыли – восемь охотников и Сейфуллина.
Как друга встретит нас река…
Пой песни, пой…
Первая остановка – в тот же день на острове, который был нами назван Островом Любопытного Верблюда.
* * *
Просыпаюсь от треска сучьев. Мы на острове. Черный-черный берег, за ним проступила мрачная полоса утренней зари. Луна по-осеннему забралась высоко за перистые облачка, и свет ее уже не светлый. Затихшая перед утром река будто обмелела. В палатке храпит кто-то, как великанья голова. Гляжу на бледное в рассвете созвездие и минуту размышляю…
Вот в чем дело: цивилизация задела в нас только корочку, а сердцевиной мы еще дикари. В охоте нас влечет не спорт, а первобытная свобода. У костра под звездами мы возвращаемся на прародину, отдыхаем как усталые дети на груди матери. Другое дело – нужно ли это? Через три тысячи лет, когда куропатки, кроншнепы и тетерева будут домашними птицами, Уральск – элегантным городом, и верблюды останутся только на картинках, – тогда человек, урвавший три недели отдыха, будет проводить его в каком-нибудь электрическом инкубаторе… Ну, и ладно. До этого так еще далеко, как вон до той звезды. За три недели шатаний с удочкой и ружьем я вберу в себя все шорохи земли, все голоса жизни. Плеснется рыба на утренней заре, хриповато просвистел, пролетая, кроншнеп, загоготали на отмели гуси, ветер напевает песни в сухой полыни, – все звуки во мне, и во мне – огромный покой. Нужно быть охотником, чтобы открылись глаза и уши. Попробуйте-ка прогуляться так просто, с тросточкой: вы – это одно, природа – другое, между вами – непроходимая стена. Природа для вас только декорация, где вы живо схватите насморк.
Треск в кустах сильнее. Крик Сейфуллиной. В разных местах из-под одеял высовываются головы.
– Что случилось?
– Он мне наступил на голову.
– Кто?
– Да верблюд же…
– Ничего, – спокойно говорит психиатр. – Верблюды вообще очень любопытны.
За кустами верблюжья голова – выше страстей и суеты – жует. С вечера мы его прогнали вглубь острова, но он хитер к любопытен, – подобрался к самому стану. Кажется, еще не успел наступить Сейфуллиной на голову. Натравливаем на него собак. Величественно уходит. Засыпаем.
3а кустами – верблюжья голова.
И вот – светло. Река снова – широкая, играющая солнцем. Из-под одеяла – прямо в воду, купаться, чистить зубы. Прохлада, свежесть. На перемете – два судака. Наскоро завтракаем, грузим лодки, отчаливаем, чтобы за день подальше отъехать вглубь пустыни. Верблюд сейчас же появляется на месте стана, глядит на нас, входит по брюхо в воду – глядит. Посылаем ему привет…