355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владислав Дорофеев » Мой батюшка Серафим » Текст книги (страница 2)
Мой батюшка Серафим
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 04:10

Текст книги "Мой батюшка Серафим"


Автор книги: Владислав Дорофеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]

Право, не знаю, как и быть. Я не хочу терять их всех. И я не понимаю, почему одна религия дает ответ и решение, а остальные нет, почему, мусульманство более естественно, нежели православие, которое сильно идеологизировано, и в своем духовном плане сильно напоминает социализм в его экономическом и политическом плане.

Жизнь богаче и значительнее православия. И жизнь должна мне дать ответ, который окажется выше ответа по канонам православия. Жизнь богаче и значительнее и мудрее, потому как она вне канонов, она выше канонов. Руководствуясь жизнью, я найду ответ. И не только на эти вопросы.

Я не ухожу от Бога, я ухожу от православия, я ухожу не от православия, я ухожу от канонов и от идеологии религиозной. Я перестаю жить канонами религии. Я начинаю вновь жить естественными законами жизни. Я возвращаюсь к своим предкам. Я найду решение в жизни. Моя жизнь – это медведь в лесу, а не медведь в салоне.

Спасибо отцу Иоанну (Крестьянкину) за одно. Жена моя останется живой в следующих в моей жизни родах. Но кто будет эта жена? Да, у нее имя моей нынешней жены. Но это и имя моей суженой.

Псково-Печерский монастырь на меня не произвел никакого впечатления, суховат, занят своей жизнью, не очень-то открыт для людей, хотя, наверное, монастырь устал от людей. Мне не понравилось, что храмы все закрыты, что открытые храмы малы. Русских лиц практически не было видно – чернявые все, какие-то внешне плюгавенькие, хотя и цельные. И была блаженная, с удивительно чистым, привлекательным лицом, глубокими и ясными глазами.

Не православие определяет цельность человека, а человек определяет свою цельность, он выбирает приемы и законы и условия, которые позволят оставаться и быть цельным.

Конечно, для ясного понимания ситуации нужно пожить в монастыре, поработать, поговорить, помолиться, посмотреть на них.

И это нужно сделать, поскольку, не ясно до конца, что нужно и, как делать для прославления и вхождения церкви в жизнь, да и нужно ли – вот вопрос.

Может быть все же общее впечатление – что побывал в заповеднике, в который возврата нет. В заповеднике времени. Красиво, нежно, родным отдает, тянет к себе, но возврат к нему, точнее в него, невозможен.

Я не уверен, а распространят ли свое влияние заповедники времени на современность. Станут ли заповедники настоящим знанием.

Видимо, нет. Там нет главного, нет формулы успеха.

Православие ничего общего не имеет с успехом, с развитием. Изначальная формула православие, даже просто перевод с греческого, ортодоксальная церковь, отпугивает, делая развитие человека невозможным. В учении, в проповедях, в том, что мы слышим и видим, нет ничего, что можно было бы взять на вооружение в повседневном бизнесе, в повседневных делах и заботах, говорится только и исключительно о страданиях в настоящей жизни: вся земная жизнь – это исключительно страдание, а вознаграждение – суть загробная жизнь. Но это и есть коммунизм, а главное, что – это советский социализм, из которого мы все выросли.

Я выбираю не православие. Я больше не выбираю православие.

Но ведь я же выбираю православие.

Кстати, в своих ответах и своей позицией отец Иоанн подтвердил, что в православии человек значительно на втором месте. Я не прав, запретив в свое время жене рожать, я был не прав в своем испуге за ее жизнь. Я должен был отправить ее на смерть, что вовсе не означало бы, что она умерла.

Православие не видит людей самих по себе, православие видит человека только в приложении к какой-то идее.

Мне не кажется эта позиция единственно правильной и единственно ясной, единственно соразмерной. Я ищу иной подход. Более того, моя будто слабость в общении с людьми – это как раз поиск новых форм общения, это строительство нового общения, я в яме между православным и жестоким общением, и естественным, но еще не выясненным стилем поведения по отношению к людям.

Милый отец Иоанн. Что же мне делать? Проще простого сделать то, что ты мне предлагаешь. И я знаю, как это сделать, я был даже не на полдороге, я был практически у конца пути.

Милый мой, отец Иоанн, я ехал к тебе, как брату, но я не нашел ответа. Мне твой ответ не кажется ясным и не кажется трудным и точным. Это решение самое простое, но я никогда не верил в самые простые решения. Может быть в этом все мои ошибки.

На обратном пути из монастыря в Псков мы заехали в Изборск, старую крепость 13–14 вв. Производит сильное впечатление, мощнейшие башни, мощнейшие стены. Ясность и твердость решения, точность расчета и сила желания. На высоком холме – страж всей округи. Я стоял с внешней стороны угловой башни, над откосом, и печалью наполнилось сердце; за этими стенами когда-то бурлила жизнь, бряцало оружие и доспехи, пахло человеческим потом и порохом, лошадьми и навозом, страхом и болью, мужеством, волей и славой. И вот ничего не осталось, или осталось, но где? Сердце сжимает от тления и от всесилия времени, неотвратимости. Где же выход?

Псков. Удивительное впечатление производят древние крепостные стены. Город-крепость. Несколько колец стен, кажется, пять. Мощнейшие стены. Укрепления – как жизненная позиция. Страж на западе России. Когда-то в 18 веке последняя или первая твердыня на пути основного тогдашнего врага России – шведов.

Повторение пройденного, псковская земля вновь на границе, вновь с Эстонией.

Пружина прошлых ошибок распрямилась, вновь ударили по потомкам ошибки прошлых современников.

Две демократии древней Руси – Новгород и Псков.

Новгород замочили последовательно – Иван III и затем его сын Иван Грозный, выкорчевали демократию с корнем. И Псков не помиловали. Но Псков сам присоединился к Москве, и лишился демократии, но спасся, поскольку уже не смог бы выстоять в надвигающихся грозах.

Церковь вообще против потрясений, против революций. Делай то, что и все, и все будет, как всегда, – вот принцип старого и мертвого православия. Религия среднего человека – вот каким и во что превратилось православие. Потому и никто не идет в Церковь, она не дает решения, она оценивает поступки человека в условиях раз и навсегда затвержденной данности, в соответствии с выбранным раз и навсегда человеком пути.

Православие пережило свой звездный час в 13 веке, когда вдохновляло на бой кровавый против татар. А в 1917 году у православия уже не было никакого энергетического могущества, никакой силы, чтобы противопоставить себя и народ большевизму.

Что-то есть неправильное в рассуждениях отца Иоанна. Ортодоксальность – вот что неправильное. Если есть мусульманство, в котором мужчина может иметь несколько жен, и при этом не быть грешником, стало быть не все верно в православной религиозной теории.

Разрушение России – это прежде всего дистрофия православия.

На прощанье отец Иоанн подарил мне книгу своих проповедей.

Проповеди отца Иоанна (Крестьянкина). Кому они. Только набожным старушкам. А людям, работающим по 14–20 часов в сутки они не только непонятны, они противопоказаны, иначе, они перестанут работать. И весь бизнес встанет, но в этом случае, не только сейчас, но и в будущем денег ни для страны, ни для церкви как не было, так и не будет. Какой же бред я несу.

Я, наверное, испуган. Мир, в который я хочу войти, требует от меня предельно большого, а я сейчас не готов к новому уровню точности, причем, не только в изложении, но и в восприятии. Уметь выстраивать мир не после, а до его завершения – это та работа, которая требуется от меня.

Подумалось, что, наверное, основной мотив моих желаний найти барышню на стороне, утеху и заботу – жалость к себе, страх перед старостью и увяданием, отступление перед громадой времени. Но и это ерунда. И бред.

Испытываю страх не перед временем жизни, но лишь перед немочью своей понять время. Я порой ощущаю катастрофу, – точнее всегда, а не порой, – когда обрубаю суженую свою. Она иного склада человека, наоборот, ей надо помочь развить то, чего нет во мне и, видимо, уже не будет – открытость миру, коммуникабельность, свободу мысли и восприятия.

Отец Иоанн, милый, я не хочу отпускать суженую свою. Это все равно что вынуть из себя часть мозга, во имя светлых идеалов, или отрезать кусок сердца, или убить человека за желание новых знаний, или заставлять граждан жить в одной стране, закрыв границы.

Сказанное мне отцом Иоанном верно стилю его мышления, его стилю жизни, неточно по отношению к моему стилю жизни, совсем не из той области. Хотя близко к стилю моего мышления.

Вот он путь. Что впереди: или моя жизнь или мое мышление? Я не могу усомниться в силе отца Иоанна, в преимуществе его силы над моей. Стало быть мое мышление опережает мою жизнь. Значит, мне нужно идти за моим мышлением. И, в конечном итоге, за советом отца Иоанна.

А главный его совет – это его благословение мне: «Благословляю на подвиг жизни в Боге»! Так он подписал мне свои проповеди.

И придет время, когда я сотворю поступок, который мне сейчас представляется совершенно невозможным. Никак.

Церковь часто после прошествия времени – столетий – признавала категории и поступки, за которые люди изгонялись из церкви, сжигались по велению церкви. Православие не сжигало, но изгоняло. Кстати, Толстой Лев Николаевич был изгнан, отлучен от церкви. И что? Его жизненный и душевный, духовный подвиг нисколько этим не умален.

Церковь – это некая витрина духа, это – как каталог, демонстрация моды, да, конечно, так должно быть, но, как правило, так должно быть только для адептов, для изобретателей, остальные обходятся вполне, или просто плюют. Законы духа вряд-ли можно наложить – или наоборот – на законы телесной стороны жизни. Но аналогии есть.

Да, это все можно, но это – ортодоксальный, идеологизированный подход к жизни, это, в этом – проблема православия. Не может быть истина в одном. Истина только в том случае выявляет себя истиной, когда за пределами истины есть истина. Если истина заявляет себя единственной – это идеология и насилие, конечно, через идеологию и насилие можно долго совершенствовать человеческую форму, но не содержание, которое все равно выпрет и потребует более свободных форм, точнее выбора форм, для своего стихийного развития. Идеология и насилие задают направление, но не должны определять выбор – это прерогатива содержания.

А, вообще, как же надоело вранье, постоянное.

Находясь долго в состоянии вранья, начинаешь привыкать к состоянию вранья в принципе, начинаешь забывать, а как это, когда ты не врешь постоянно, когда не нужно ничего напряженно держать в башке, никакой искусственный образ не нужно поддерживать, и не нужно готовиться постоянно к какому-то вранью. Разрушающие последствия такого состояния не в том, что ты соврал, соврал и еще раз соврал, а в том, ты начинаешь врать уже по привычке, и довольно скоро ты забываешь, а как это возможно, как можно жить без вранья, без этой постоянной внутренней готовности соврать.

Вероятно, такой принцип употребим к любому состоянию, к любому качеству в отношениях: уродство, превращаясь в привычку, становится нормой, замещая нормальную норму, и тогда белое меняется на черное, а вчерашняя правда оказывается сегодня совершенно неупотребима и невозможна, ибо ты забываешь, что такое правда, ибо вчерашняя правда замещена вчерашней ложью, которая превращается в сегодняшнюю правду.

И всегда речь идет о трансформации личности.

То есть. Человек может делать с собой все, что ему угодно, нет пределов для трансформаций.

В это сложно поверить мне самому, но сие так и есть. Я не спал три ночи подряд. Сегодня, вчера и позавчера. Не считая получаса, один раз два часа. Как я это выдержал. Более того, я работал, сделал нечто, что никак не мог бы одолеть даже в спокойной ситуации.

Я ищу решение. И я не нахожу решения.

Как еще шаг к решению – три следующих дня у моей девочки в Германии, в Кельне.

После трех бессонных ночей я сижу себе в самолете, лечу из Франкфурта-на-Майне в Кельн, разумеется, перед тем прилетев во Франкфурт из Москвы.

Никакой разницы. Все знакомо. Главное, лица похожи на наши, столь заметны заметные, столь неочевидно тусклые. Так и у нас.

Въезжаю в центре Кельна на автобусе по мосту. Стоп. Шалею раз и на всю жизнь. Кельнский собор в ночи, подсвеченный вечерними огнями города – вызывает огромное человеческое чувство радости и надчеловеческое ощущение святости.

Людской обычный муравейник в метро. Жизнь кипит и через край плещется. Очень сильная динамика во всем и во всех.

Бомжи на ступеньках в метро – считают мелочь, все в порядке. Тот же мир – единый мир.

За этим внешним парадом насыщенный правилами и условностями очень не простой, тяжелый для жизни мир. Люди в этом мире обязаны подчинять значительную часть своего существа обществу, общежитию, знаний правил общежития. В этом смысле человек здесь менее свободен личностно, но сильнее общественно, когда он вписан в общественную среду.

Мне здесь нравится по атмосфере, по духу, хотя, кажется, очень сильно провинциально. Все также шумливо, также серьезно, также трудно, такие же напряженные после работы лица.

Квартирка у девочки хороша. Удивительно все же гармоничное существо, совершенно адекватный мир себе создала. Здесь свободно и легко дышится. Славно и не напряженно. Зачем же этот мир рушить. Его надо укрепить и развить. Не надо его разрушать. Напротив. Не нужно толкать ее к возвращению. Напротив, ее нужно толкнуть к вхождению и утверждению в этом мире.

Мой первоначальный план: основа для дальнейшего развития. Зачем же от него отказываться.

Не хочу.

В полуподвальной квартирке хорошая медитация.

И, наконец, ей здесь нравится, она себя здесь чувствует естественно и, кажется, ей удается не просто быть адекватной этому миру, но и найти подходы в глубину его, подобраться к его корням и найти свое место и свое изложение жизни здесь.

Как, например, нашел уже свое здешнее место Лев Копелев, которого я посетил по вдохновению и со своими вопросами.

Писатель, историк. В год он платит 40 марок, чтобы его телефона не было ни в одном справочнике.

Этот человек – моя мечта, всюду дома, всюду гражданин. Он дружил с моим любимым писателем Виктором Некрасовым, да и выросли они в одном городе – Киеве. А перед самым отъездом из СССР в 1980 году, он жил в Москве. А еще раньше отсидел 10 лет в шарашке сталинской. Он дружит с Еленой Боннэр. Он в Кельне, его дети и внуки – в Германии, Швеции, США, России, всюду. Он мыслит мир – как единое и неразрывное целое.

Совершенно седой, старик, пергаментная кожа лица и рук, крепкое и свежее рукопожатие – очень похоже на рукопожатие Ивана Межирова – такое же стремительное, неожиданно крепкое и по стилю мальчишеское, а по вере великодушное. Нездоров, точнее, недостаточно силен, но совершенно здрав. Жаль, быстро утомляется, можно было бы говорить часами, но через два часа разговора он очень устал.

Его дом на краю по-немецки ухоженного, больше похожего на лес, парка. В окно на втором этаже тычутся ветви деревьев. На стенах портреты друзей – Фаины Раневской, автопортрет Виктора Некрасова, Высоцкий в спектакле, снимок Галича с дарственной, на двери предвыборный портрет Сергея Ковалева, с которым они сходны в главном – политика может быть нравственной, и когда-то, как утверждает Копелев, и была. Это когда же, интересно? С этим вопросом закрадывается в душу первое, и очень сильное, сомнение в его мудрости и значительности ума.

Он совсем не один, его окружают близкие ему люди. Это – здорово, такая старость, такое счастье в сердце. Его любят, он любит, он прожил трудную, но исполненную труда созидательного жизнь.

Марина, секретарь Копелева, рассказала, что его автограф стоит очень дорого на рынке раритетов, один бизнесмен молодой прислал письмо с семью фотографиями Копелева и просил подписать, якобы для друзей, потом выяснилось, что для продажи. Постоянно приходят конверты с фотографиями и одной маркой, просят автограф и просят отправить адресату.

Немцы его любят за то, что он может говорить о них хорошее тогда, когда они лишены такой возможности, например, в разговоре об антисемитизме.

Его первая и, может быть лучшая книга о войне, «Хранить вечно» – о бесчинствах русских (ну разумеется, о чем же еще писать, проживая в Германии!) в Восточной Пруссии в конце войны. Такой входной билетик, пропуск на немецкий праздник жизни.

И вот результат. Он вполне обеспечен, квартиру купил, у него были большие гонорары.

Номер его дома 41, район Sьlz, аристократический район, непосредственно примыкающий к Университету, дом на краю лесистого парка, на краю опушки табличка – «осторожно, птицы».

Впрочем, не хочу особенно ерничать. Копелева выслали из СССР – он же не бегал зайцем.

Совсем недавно в Германии вышли две его книги – «Мы жили в Кельне», о его жизни в Кельне с почившей уже женой, и о его жизни в «шарашке» после войны, когда за «буржуазный гуманизм к врагу» Копелева посадили на десять лет. Книги раскупаются, любая продавщица самого захудалого магазинчика книжного знает имя Копелева, стоит спросить – «есть ли у вас Копелев», в ответ неизменное – «O, Ja!», и обязательно пойдет и вынет с полки, на которой Набоков, Миллер, Маркес, кое-где Буковский, книгу Копелева. Его новый издательский проект об исторических аллюзиях в истории России и Германии, о похожем и общем, едином и разном, – очень дорогой для рядового читателя, цена одного тома за сто марок, сейчас готовится к изданию карманный вариант, более дешевое издание для всех.

Копелев – гражданин мира. Гражданин мира – это когда ты свой всюду.

А вот еще одно место, куда я пришел с вопросом – о том, как мне жить дальше? Намоленное место, у божьей матери в Кельнском соборе (Дом). Голоса миллионов с мольбами, просьбами и угрозами, слышишь, стоит закрыть глаза. Волна любви и боли поднимает тебя над землей. Я поставил свечи, такие маленькие пластмассовые плошечки, наполненные парафином с ломким фитилем посередине. Зажег, поставил, закрыл глаза и услышал хор голосов. Я последним ушел из собора, там никого более не оставалось. Величественное зрелище, древние стены и древние потолки, древний собор. Прекрасные и простые звуки органа, золото икон. Темно, вечерняя молитва, сумрак покрыл плечи и лица, углы смягчены тьмой, воздух дышит молитвой. Люди думают о святой участи или просто возвышенном, думают о близких и любви к ним, о самом заветном молят и ищут защиты от страхов земных и неземных.

А на площади перед собором цветным мелом исполненный портрет Бетховена, люди обходят стороной, не хотят наступать на лицо гения, даже в его нарисованном однодневном варианте.

Ах, как мне понятны немцы, как понятны мотивы того или другого немецкого человека, понятны реакции на события или на реакции же людские, это – совершенно русские лица, русские типажи.

Гул, движение, рождественская елка в огнях, торговля дурацкими колпаками в каком-то переулке, суета и говор, радость встреч и просто веселье – ночной Кельн, и многочисленные кабачки и Рейн, сумасшедшее течение, шум воды, набережная пустынная, огни, редкие велосипедисты. Ночной Кельн в центре – один простой и прекрасный в безыскусности аттракцион. Господи! Это прекрасная жизнь, без которой тяжелые будни кажутся неоправданно тяжелыми и непонятно откуда и зачем пришедшими в мою жизнь.

Когда я стоял на берегу Рейна и смотрел вглубь и вдаль, на обратной стороне Рейна вспыхнул огонь и столь же резко погас – кто-то сфотографировал с той стороны меня и этот берег, но ничего на снимке не будет видно, кроме человека перед объективом, а темноту за ним уже никто и никогда не расшифрует, и лишь я знаю, что кроется за спиной героя.

Встретили в баре, где был один сплошной джаз, и пластилиновая толпа людей, пару – он Бруно, полицейский, из Баварии, из под Мюнхена, она Татьяна из Санкт-Петербурга, пять лет замужем; Бруно скоро едет на полгода служить в составе миротворческих сил в бывшую Югославию. Он там будет не военным, а полицейским, причем, без оружия, смотреть за порядком, заработная плата в два раза вышел, он сам вызвался и еще прошел небольшой конкурс. Слегка врун, когда я рассказал о проститутках, которых в Югославии подвозят к военным городкам в день заработной платы, он совершенно лживо и фарисейски ответил, что, мол, с этим не будет проблем, ибо посылают туда только тех, которые женаты. Будто бы женатому не хочется еще сильнее. Любопытно, их при подготовке предупреждают – берите с собой фотографии жены, желательно обнаженной жены, чтобы можно было под одеялом заняться онанизмом, глядя на голую жену. Его жена – бойкая и живая, слегка косая в глазах, маленькая ведьмочка.

Съездили в Бонн. Сидели в испанском ресторанчике с двумя ребятами, он – внук Копелева, его барышня – очаровательное создание с не очень хорошими манерами, он начитан, кажется, образован, тверд в убеждениях, но пока еще не в формулировках, немного говорлив. Частный испанский ресторанчик, хозяин сам подавал, говорил, делал комплименты, хорошее молодое испанское красное вино, суп с почками, креветки в кляре – это уже обычное.

Испанский ресторанчик находился в так называемом турецком квартале, оказывается, после второй мировой войны, чтобы ускорить восстановление экономики немцы пригласили огромное количество турок в страну, им давали гражданство, по некоторым прикидкам их несколько миллионов, а всего в Германии после воссоединения – восемьдесят четыре миллиона человек – вторая страна в Европе после России.

Погуляли по Бонну, небольшой, простой и провинциальный городок, какая-то игрушечная или даже декоративная мэрия, – в смысле декорации из балета на тему: воссоединение немцев, – с балкона которой выступал Горбачев, когда говорил о величии момента – воссоединение двух Германий. Университет, в котором учились Маркс и Ницше. И оказывается, на берегах Рейна в окрестностях и самом Бонне доживали в специальных виллах богатые сумасшедшие старики, город умирающих сумасшедших.

Я, наверное, очень испуган.

Мир, в который я хочу войти, требует от меня предельно большого, а я сейчас не готов к новому уровню точности, причем, не только в изложении, но и в восприятии.

Уметь выстраивать мир не после, а до его завершения – это та работа, которая требуется от меня.

Только последней немецкой ночью я понял, что отличает проповеди и мысли отца Иоанна (Крестьянкина), – в частности и от моих высказываний, моих умозаключений, – надчеловеческая точность. Он – старец, он достиг нечеловеческой точности в искусстве построения мысли, зримо. Точность – это прежде всего стиль, стало быть он нечеловечески стилен. Источник этого стиля – человек, внутренняя духовная работа; в его проповедях нечеловеческая, хотя и формализованная, красота мысли. Это такая же реальность, как и все остальное, что его окружает.

Бог – это стиль.

Но нельзя ради общих мест отвергать человека, даже, если это общее место – вера в Бога, исполненная в лучшем стиле.

Боль. Не просто, как общее место, стилистическая пауза в жизни, а как всеобъемлющая, даже физиологическая катастрофа, боль без места и без цели. Моя душевная боль. Стонет уже не только душа, но и боль уже стонет от боли. Боль боли.

Что делать мне?

Отец Иоанн, ты прав, но и одновременно нет, у меня другая стилистика жизни, у меня другое качество точности. Я не менее точен, не менее стилен буду в конце жизни, но я – это не ты. А ребенка мы родим, да не одного, и мой выбор в том, чтобы родить детей, а не только одного ребенка.

Одно поколение! Это одно поколение – Александр Солженицын, Виктор Некрасов, Лев Копелев, отец Иоанн (Крестьянкин)!

Разные судьбы, разные люди, одна цель – единство мира, высокий стиль мысли, слова и дела, глобализм мышления! Разными путями, они приходят к одному – единство мира неизбежно, ибо только сам человек себя способен спасти, только сам человек способен найти себя в этом чудовищном хаосе, определить свой стиль, уточнить стиль мысли и жизни, и понести свое богатство человечеству.

И кто осознанно, кто не так, но все они работают на христианскую идею создания новозаветного вселенского человека.

Жизнь удалась – каждый из них способен сказать про себя: основание тому – стиль, точность, последовательность.

Я застрял в аэропорту Франкфурта-на-Майне. Снег залепил окна самолета. Как все препятствовало прилету сюда, так все препятствует отлету отсюда.

Не может этого быть. Нельзя рубить по живому. Суженая моя умирает. Никакая самая сильная и правдивая идеология не может противостоять личности, индивидуализм или общинность: вот что схлестнулось в моем случае, на моем примере очень хорошо видно, как я сопротивляюсь общинности, коллективу, православная церковь настаивает на общинности, да и на примате коллективности.

Потому-то эта церковь и приняла большевизм, потому что там было главное, что их роднит – коллективизм. А я против коллективизма, против примата общего над частным. И, видимо, все же я оставлю жену – но не детей, воистину.

И это есть общее место – «вор и тать только потому, что полюбил, только потому, что занимался любовью».

Но я не изменял, я просто не занимался любовью с женой, с тех пор, как встретил свою суженую.

А отец Иоанн прав с точки зрения высокого стиля, который никакого отношения не имеет к реальной жизни – это стиль веры, но не жизни.

«Благословляю! На подвиг жизни в Боге». Что он имел ввиду? Подвиг ли это – преодолеть страсть? Это нечто схожее с убийством человека, который тебе не угрожал, но которого ты убил в профилактических целях. Это – не подвиг расстаться со своей суженой – это убийство.

А советы святителя Феофана Затворника, на которого ссылается отец Иоанн, по поводу того, что, мол, с целью преодоления страсти, надо искать плохие качества в суженой, – так это просто плебейство (уж, прости, отец Иоанн), это неблагородно, это недостойное занятие.

Церковь – это лишь люди, причем, часто слабые люди, маленькие, с их маленьким представлением о мире и жизни человеческой.

Нет. Я буду искать вариант, который бы не заканчивался убийством натуры.

Да, я писал отцу Иоанну, что я не хочу бросать жену, но я и жить так с ней хочу. Она меня не любит, я ее не люблю.

Я сегодня ночью вернулся – и что, лучше бы вовсе не приезжал. Нет, это – бред жить в несчастье, заставлять себя жить с человеком, которого не любишь, видеть не хочешь. Сумасшествие это. Я вошел в дом, у меня упало настроение, я будто вошел в место, где из меня чего-то высасывают, пьют чего-то, я сразу же обескровлен и сразу же с трудом двигаюсь и живу.

Высокий стиль – это здорово, но высокий стиль – не может быть единственным, высокий стиль также разнообразен, как и сама жизнь.

Меня поражает догматичность этих православных церковников. Для них все совершается раз и навсегда, и никакого отката, выбора, сомнений и размышлений, ошибок и смятения уже не может быть.

Если ты обвенчан, ты уже не можешь развестись ни при каких обстоятельствах, и на исповеди священник не может допустить мысли о том, что, между вами больше нет любви, потому как дело не в любви человеческой, а любви к Богу, а в божественной возвышенной любви все равно, любят тебя на земле или нет.

И моя резкость в постижении мира, попытка все поляризовать, обострить, довести до предела, в любых отношениях доходить до крайности – это не я, это – православие.

Странные и жутковатые выводы встают с жуткой очевидностью и неумолимостью.

Приехал вчера домой, в Россию – грязь, нищета, неухоженность, дикость и скудость. Как было когда-то, так и осталось. О боже!

Господи! Помоги мне!

Все!

Я ухожу от жены. Иначе моя неприязнь перекидывается и на детей и на нее. Я начинаю ее ненавидеть, а детей избегать. И я начинаю сходить с ума, рассуждая всерьез о семье с двумя женами, всерьез рассуждая об отходе от православия, о трансформации православия, отрицая собственные православные духовные устои. Этого нельзя. При выборе между внешней пристойностью и внутренним духовным равновесием – выбор очевиден. Я отвергаю пристойность, за которую я должен заплатить нравственностью, личностью, умом. Я ухожу от жены, ибо я начал ее бояться – все мужчины ее рода по материнской линии умирают раньше времени, умирают неожиданно, или от болезни, или спиваются, или сходят с ума, или кончают жизнь самоубийством. Я ухожу от жены, ради восстановления собственной личности, собственной души и духа. И ради восстановления личности жены. Дети подрастут, поймут. Я ухожу от жены, ради спасения детей – Анны и Анастасии. И тогда и дети навсегда будут обречены на такую же жизнь. Довольно, довольно постоянной душевной, умственной, нравственной и творческой кастрации, на это уходят все мои силы, а главное, творческая потенция умирает в борьбе за себя и во лжи. Я ухожу от жены, чтобы не уйти от Бога.

Я не знаю, как это решение связано с Серафимом Саровским.

Знаю, связано.

Ведь не было смирения по отношению к окружающей жизни и в Серафиме Саровском, он был всегда далек от мысли, что жизнь и ее установления лучше и умнее его: он отказался от должности настоятеля монастыря, выбрав меньший грех – непослушание, пересилив больший – страсть к власти, чего ему очень хотелось. Непослушание это ему стоило трех лет молитвенного ночного стояния на камне. Но он сделал свой выбор вопреки внешним обстоятельствам и общепринятым правилам. То же и я делаю, уходя от жены.

Степень свободы моих метаний, амплитуда поисков, их размах, их плечо зависит только от внутренней жажды правды и истины; и именно эта жажда двигала Серафимом до того момента, как он стал монахом, когда оказался он, если еще не за гранью, но на грани добра и зла; и вот еще шаг, и он стал ангелом на земле, а заботы и устремления ангельские не дано ни знать и ни предполагать человеку, как и ангельскую жажду нельзя распознать человеку.

Можно лишь попытаться услышать музыку небес, исходящую из души Серафима Саровского. Еще и затем я езжу в Дивеево, затем прихожу молиться к святым мощам.

1997, май

В мае 1997 года я поехал в Дивеево вновь со своей суженой.

Мне нужно было окончательно постичь мое назревающее решение – расстаться со своей женой, матерью Ани и Аси. Ошибки не должно было быть. И я положился на чутье, главную свою силу – чутье, которое единственное меня всегда приводило к намеченной, а точнее, к желаемой цели. Первобытное чутье, которое вырывало меня из состояния естественной растворенности в мире окружающих событий, заменяло мне все, что я не имел и никогда не буду иметь от недостатка силы, воспитания, образования и культуры. Только с помощью этого чудного дара я смогу открыть проход в мир, который меня ждет. Но и это первобытное чутье ничего не значит без умения забывать только что проигранные ситуации, совершенные ошибки, т. е. без умения мгновенно делать вывод.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю