Текст книги "Шестая Бастионная"
Автор книги: Владислав Крапивин
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
А через полминуты на пороге возник сам Лешка. Его макушку украшало круглое чернильное пятно.
…Здесь все слушатели почему-то смеются. Они думают, что, колотя в перегородку, я с какой-то полки опрокинул на Лешкину башку чернильницу. Ничего подобного. Кто будет приколачивать полку на такую шаткую стенку да еще ставить туда посуду с чернилами? Дело было в другом. Лешка не умел решать задачки. Он их ненавидел. Особенно те, где говорилось про бассейн с трубами. Вода то наливалась в этот бассейн, то вытекала из него, и надо было решить, когда он в конце концов наполнится. Лешка негодовал: "Неужели не могут сделать для трубы затычку, чтобы ничего не выливалось? Набралось бы до краев – и крышка!" Вот и сейчас он пришел злющий, потому что не получалась такая задача.
Писали тогда деревянными ручками-вставочками со стальными перьями (сейчас их можно увидеть, пожалуй, только на почтах и в сберкассах). Перья макали в чернильницы-непроливашки или аптечные пузырьки, где разводили купленный на толкучке чернильный порошок. У Лешки был пузырек. Лешка заполнял его по самое горлышко, чтобы не возиться лишний раз. Когда он злился на задачку, то забывал про все и опускал ручку в чернила "по самый корешок". Пальцы поэтому были перемазаны. А что делает четвероклассник, если не получается задачка? Бросает ручку и скребет перемазанными пальцами затылок. Оттого и пятно. Чем оно больше, тем, значит, сложнее попалась задача.
Сейчас пятно на Лешкином темени было размером с тюбетейку. Лешка сказал свистящим от злости голосом:
– Не можешь, балда, позвать по-человечески? Обязательно стенку ломать? Тут и так ни фига не решается, а он…
Я скромно переждал эту вспышку негодования и примирительно произнес:
– Ладно, Лешка. Завтра спишешь задачку у Эльки Матюхиной. (Это была Лешкина соседка по парте). А я вот… – Здесь я засмущался и потупил глаза. Потом сипловато выговорил: – Я тут книжку написал…
Надо было видеть Лешкино лицо. Он посмотрел на меня сперва с изумлением, а потом как на курицу, которая грозится облететь вокруг света.
– Ты?.. – сказал он.
Однако отступать мне было некуда. Я вздохнул и протянул ему газетную тетрадку.
Лешка усмехнулся так, что у меня под майкой разбежались колючие шарики. Но тетрадку он взял. Прислонился к дверному косяку, отставил правую ногу в необъятном своем валенке, помусолил палец, откинул обложку и зашевелил губами.
У меня выключилось дыхание…
Однако, чем дальше Лешка читал, тем серьезнее делалось у него лицо. Он уже не слюнявил палец и страницы перелистывал аккуратно.
Так, не отходя от косяка, он проглотил мой роман "Остров Привидения". А проглотив, сделался опять насмешливым и недоверчивым:
– Ну и что? Ты это где-то списал.
Я очень обиделся, но обиду скрыл. Только сказал, что никогда не имел привычки что-нибудь списывать. Это некоторые то и дело списывают у соседки по парте задачки и упражнения… И, кроме того, где я мог это списать? Может быть, Лешка читал раньше книгу про остров с Привидением? Или хотя бы слышал про такую?
Лешка поскреб чернильную макушку и вынужден был признать, что не читал и не слышал.
– Ну ладно, не заводись на простокваше, – снисходительно произнес он. – Если сам, то ничего… Давай, я завтра к нам в класс унесу. Почитаем, а потом скажу, понравилась нашим или нет…
Я заволновался. Я просто заметался в душе. Конечно, какой писатель не мечтает, чтобы читателей было как можно больше? Но страшно же: одно дело – знакомый (хотя и вредный) Лешка, другое – сорок почти незнакомых людей…
– Ну… ладно, – решился я. – Только вы не очень… Если там какие недостатки, не ругайте изо всех сил. Все же это у меня первая книжка.
– Ничего, – отозвался Лешка. – Там свои люди, не вздрагивай…
Но я «вздрагивал». И в этот вечер, и потом еще целый день. Лешка учился во вторую смену, и я с трепетом ждал, когда он явится из школы.
Явился он, конечно, поздно. Встал на пороге, вынул из облезлого портфеля мою газетную тетрадь – порядком измочаленную – и протянул ее таким жестом, каким во времена Кутузова и Наполеона протягивали маршалам пакеты с важными донесениями.
– Забирай, – сказал он. – Мы читали вслух. Даже Анна Яковлевна подходила и слушала. Все говорят, что ты пишешь, как Жюль Верн. Валяй дальше!
Надо ли говорить, как я возликовал!
Вдохновленный массовым признанием, я склепал новую тетрадку и сел писать свой второй роман.
Однако дело двигалось хуже. Помню, что я пытался сочинить историю про старого капитана, который попал в плен к индейцам и подружился с мальчишкой-сыном индейского вождя (здесь было что-то от "Кавказского пленника" Льва Толстого, которого мы как раз читали в классе). У меня не получалось описание американского берега, к которому капитан приплыл на своем корабле. Я мучился. Тетрадка была исчеркана, я сделал другую, но это не помогло. Самое скверное, что целыми днями я думал только о своей новой книжке. Ни о чем другом! Это, конечно, сказалось на отметках. В табеле запахло двойкой по арифметике, а дома – крупным скандалом. Тогда я впервые понял, что писательская работа – совсем не мед.
Спасла меня весна. Началась она неожиданно, резко, будто кто-то щелчком выключателя повысил в солнце накал. И однажды, прыгая в своих валенках по кирпичикам, брошенным в лужи, я понял, что не хочу писать книги, а хочу, как все нормальные люди, кидаться комками из тающего снега, носиться по двору и делать из сосновой коры парусные кораблики.
Со всеми этими делами, однако, произошла задержка. Валенки не годились для весенней погоды, а ботинок еще не было. Маме со дня на день обещали на работе выдать их по какому-то ордеру, но не выдавали: то ордер не подписан, то кладовщик уехал, то нет нужного размера, И поэтому я сидел дома.
То, что не надо ходить в школу, я пережил без особой горечи. Но под нашими окнами растекалась прекрасная мартовская лужа – целый океан. И по этому океану ходили эскадры с бумажными парусами. Лешка, очевидно, был адмиралом. Он командовал, когда устраивали гонки и морские сражения. А я сидел на подоконнике и с тоскливой завистью смотрел на это парусное празднество.
Наконец я не выдержал. Забарабанил по стеклу, обратил на себя внимание адмирала Шалимова и умоляющими знаками просигналил, чтобы он принес мне кусок сосновой коры. После чтения моего «романа» Лешка относился ко мне с некоторым уважением. Он снизошел к моей просьбе. И через несколько минут я кухонным ножом (тем же, которым чинил карандаши для "Острова Привидения") обрабатывал мягкую коричневую кору, стараясь заострить нос будущего брига "Робинзон".
Потом я вколотил в корабельный остов две лучинки-мачты и воткнул в корму руль из толстого бритвенного лезвия "Стандарт".
В этот момент пришла на обеденный перерыв мама. Ботинок она так и не получила, но купила на толкучке резиновые сапоги. Почти новые, только с двумя аккуратными заплатками. Они пришлись мне в самую пору (правда, пришлось надеть еще толстые носки и отогнуть голенища).
Скорее на улицу! Туда, где сияют просторы весенних морей!
Но сначала надо было оснастить «Робинзон» парусами. Подходящей бумаги под руками не оказалось, и я без всякого сострадания пустил на марсели и брамсели тетрадку с "Островом Привидения"…
Как ни странно, мой кораблик оказался быстроходнее других. Он лихо резал носом воду и прекрасно держался на курсе. Может быть, это действовал бритвенный руль. Но, скорее всего, причина в том, что паруса моего брига были особенные. Видимо, они сохраняли в себе силу моего вдохновения, силу тех морских ветров, которые шумели на страницах моей первой книжки…
Даже Лешка снисходительно признал первенство моего брига «Робинзон» (напомнив, что именно он, Лешка, добыл для него кору на соседской поленнице). Счастливый, забывший о времени, я до вечера метался по берегам огромной синей лужи. Я радовался морской жизни: сверканию солнца, теплому ветру, парусам и крикам веселых капитанов… Я ничуть не жалел о порванном романе и был уверен, что напишу еще много книг. А пока я отправлял свое удачливое суденышко все в новые и новые рейсы… За этим делом и застала меня мама, когда вернулась с работы.
– Ой-ей-ей! – сказала она. – Да ты же сырой насквозь!
Насквозь не насквозь, а в сапогах громко хлюпало (одна заплатка отлетела в первые полчаса):
– Домой, – сказала мама. – Домой, домой, домой…
– Подожди! – взмолился я. – Последний разик!
…Помню очень ясно, как я стою коленками на шатких досках деревянного тротуарчика, а по воде, отразившей чистое небо, убегает к далекому берегу бриг "Робинзон".
Мама терпеливо ждет. Она понимает…
Она всегда понимала меня. Мои игры, мои стихи, мой тайны и мою странную привязанность к парусам. Именно ей посвятил я книжку о первых кораблях своего детства.
И этот рассказ я тоже посвящаю маме… Только подожди, мама, не торопи меня с улицы домой, пока мой кораблик не приткнулся к дальнему берегу. Пока впереди есть еще пространство синей чистой воды…
Вечерние игры
Улица Генерала Петрова пересекает Шестую Бастионную как раз посредине, на горе, в Артиллерийской слободке. Перекресток здесь широкий. Это маленькая площадь. Каменистая, с небольшими островками зелени. С будкой, на которой ржавеет вывеска «Керосин». С магазинчиком на углу. Здесь я покупаю на ужин маринованные оливки и очень мягкий хлеб.
Я часто брожу по слободке. Эти места у меня самые любимые.
Лучше всего здесь бродить вечером, когда солнце уже нырнуло в море, а в травяных зарослях пробуют свою музыку цикады (или ночные кузнечики, или сверчки – их по-всякому называют). Они дают пока не сильные и не длинные трели. Словно сказочные стеклянные самолетики в траве начинают прокручивать перед взлетом крошечные моторы…
Почти всегда улочки выводят меня на ту маленькую площадь. С одного края у нее – лестничная площадка. По лестнице улица Генерала Петрова спускается к шоссе, бегущему в Херсонес, к древним развалинам и раскопкам. А Шестая Бастионная тянется вдоль пологого верха горы дальше, к Катерной, где на углу до сих пор стоит оборонительная башня бастиона…
Если встать на парапет лестницы, увидишь берег Херсонеса с разрушенным храмом, а дальше – небоскребы нового района у Камышовой бухты. А над берегами, над развалинами и небоскребами – громадное светлое море И закат.
Закат бросает бронзовые отсветы на Городской холм – на белые дома, на зелень, на купол Владимирского собора. Яблоко и крест над куполом загораются золотым огнем. Этот огонь виден в море издалека. Недаром собор отмечен в лоциях и на морских картах как знак для судоводителей…
Все мне здесь знакомо-знакомо. И эти улицы вдали на холме, и эта кремнистая площадь, и эта лестница, и дворик рядом с ней – там, на плоском сарайчике, всегда лежит перевернутый корпус маленькой яхты. И запахи ласкового южного сентября, и стеклянные трели цикад, и голоса мальчишек – здесь, на площади, и в ближних переулках.
Мальчишки играют. Недавно прошел на телеэкранах трехсерийный фильм «Д’Артаньян и три мушкетера», и сейчас во дворах, на пустырях и перекрестках стучат деревянные шпаги. Их частый, неравномерный стук перемешивается с веселой перекличкой и боевыми командами, горячим дыханием бойцов и цоканьем подошв по камням. Это тоже очень знакомо. Это было всегда.
Мимо промчался пацаненок лет девяти. Смугло-золотой от загара и заката. Распахнутая голубая рубашка летела у него за спиной, как мушкетерский плащ, не хватало только вышитых серебряными нитками крестов и лилий. В каждой руке мальчишка держал по деревянному мечу. Один – за рукоять, второй – за средину клинка. Наверно, этот второй меч он спешил отнести товарищу.
Мальчик проскочил так близко, что мне приподняло ветром волосы. И я на миг ощутил запах свежеоструганной древесины. И даже успел разглядеть оружие: янтарные сосновые волокна вдоль клинков, прибитую гвоздем перекладину у рукоятки, грубовато выструганный эфес… И сразу память толчком подбросила давнее-давнее ощущение – как прикасается ладонь к деревянной рукояти, которую только что обработал кухонным ножом. Как сжимают эту рукоять пальцы. Как переносится на мышцы предплечья увесистость вытесанного из доски клинка. Ж-жих! – и валится у забора срезанный под корень куст чертополоха. А в дальнем конце двора, у сараев и похожих на крепости поленниц, уже нетерпеливо окликают меня мальчишки – мои приятели с улицы Герцена…
Я вглядываюсь в память, как в глубокое темноватое зеркало, и вижу себя – четвероклассника послевоенных сороковых годов из городка Тюмени, что стоит на полынных и глинистых берегах Туры. Отчетливо вижу, от макушки до пяток.
На макушке – сатиновая тюбетейка. Когда-то она была бордовая, а сейчас от солнца и дождей стала светло-рыжая. Жиденький вышитый узор на ней совершенно поблек, из него торчат нитки. Тюбетейка закрывает лишь темя. Отросшая челка (к августу – выгоревшая до полной белизны) лежит на расцарапанном лбу. Кожа на оттопыренных ушах много раз облезала от солнечного ожога и теперь покрывает их прочным слоем, напоминающим тонкую древесную кору. Похожая на коричневую резиновую трубку шея торчит из ворота ковбойки – рубашки в мелкую красно-желтую клетку.
Сейчас многие думают, что ковбойка – это просто клетчатая рубашка. Но в те времена у настоящих ковбоек обязательно были большие накладные карманы с клапанами и – главное – особый воротник. Его уголки пристегивались пуговками. И не только спереди. Сзади тоже был острый уголок и тоже пристегивался. Это было красиво и удобно во всех случаях, кроме одного – когда надо идти в школу и надевать галстук. Сквозь него воротник сзади не пристегнешь. Правда, мой одноклассник Мишка Маслов однажды сделал в галстуке прорез: для пуговки. Но это новшество заметила вожатая Рита и устроила Мишке вполне справедливый нагоняй…
Я свою ковбойку очень любил. После нескольких дней уличных похождений она становилась мятой и перемазанной, и я нетерпеливо танцевал рядом с мамой во время стирки. И потом натягивал ковбойку снова – прямо на голое тело, – удивительно свежую, еще горячую от утюга…
Я продолжал любить ее даже тогда, когда мой дядюшка – дядя Боря, живший на улице Герцена, в проходной комнатушке флигеля, – разочаровал меня. Он объяснил, что надо писать не «кавбойка», а «ковбойка». Я сперва заспорил, я был уверен; что это название происходит от слова «кавбой» – то есть «кавалерийский боец». Мне почему-то казалось, что так назывались конники во время Гражданской войны в Соединенных Штатах, когда северяне дрались за свободу негров. Но дядя Боря разъяснил, что «ковбой» по-нашему значит «коровий парень», то есть пастух коровьих стад в широкой прерии американского Дикого Запада.
Ну, пастух так пастух. И я энергично запихал подол ковбойки под брезентовый солдатский ремешок, которым подпоясывал штаны из рыжего потертого вельвета.
Штаны подобной конструкции тогда носил чуть ли не каждый второй мальчишка. Просторные, с глубокими карманами, не длинные и не короткие, а такие, что полагалось застегивать под коленками. Обычно никто их не застегивал, и манжеты с нитками на месте оторванных пуговиц болтались на искусанных комарами и расчесанных икрах, над сандалиями с пятью дырочками и тонким поперечным ремешком. Эти сандалии с протертыми насквозь подошвами – стоптанные, пыльно-бесцветные и невесомые – были «всегдашними спутниками нашей летней жизни. Впрочем, иногда мы сбрасывали их, чтобы побегать босиком. И от поперечных ремешков оставались полоски светлой кожи, они почему-то долго не загорали…
Я подумал, что если бы я сейчас появился на Шестой – Бастионной в своем тогдашнем виде – в тюбетейке на стриженой макушке, в ковбойке и растрепанных вельветовых; штанах устаревшего образца, – то, пожалуй, очень выделялся бы среди теперешних ребят. Но одно у нас было абсолютно одинаковым – деревянное оружие.
В те давние годы тоже шли фильмы про мушкетеров. Трофейные. Сняты они были в разных странах, а взяты во время войны на немецких складах. Многие мальчишки, да и взрослые тоже, напевали тогда и насвистывали песенку д'Артаньяна:
О, Вар-вар-вар-вар-вара,
Приехал я в Париж,
Поэтами воспетый
От погребов до крыш!
Или что-то в этом роде.
Нас немного смущало, что мушкетерами в этой кинокомедии оказались переодетые повара, и что в конце картины они бесславно улизнули из мушкетерского строя. Но д'Артаньян был настоящий, и его подвиги тоже были настоящие. А что касается настоящих Атоса, Портоса и Арамиса, то мы знали: про них есть толстая книга. Правда, книгу эту никто из нас не видел. Она была легендой. Вроде легенд о подземном ходе на берегу Туры или о предстоящей отмене переводных экзаменов в четвертых и пятых классах. По крайней мере, мы верили и в то, и в другое, и в третье. Изредка возникали слухи, что пухлый том «Мушкетеров» сейчас есть у некоего Витьки Лопухина, по прозвищу Буся, или у Вовки Шинкарева – одноклассника Вовчика Сизова (у которого велосипед «Диамант»). Но даже «сильные мира сего», такие, как девятиклассник Валька Сидор или мой бывший сосед Лешка Шалимов, не могли добыть эту книгу хотя бы на день.
Однако мушкетерские легенды жили. И очередной фильм из времен Людовиков Тринадцатого и Четырнадцатого заставлял их разгораться новым пламенем. И во дворах снова начинали стучать деревянные шпаги.
Были у нас и другие военные игры: в партизан, в разведчиков, в «штурм горы». Игры с самодельными автоматами, гранатами и деревянными пистолетами ТТ. Но я вспоминаю сейчас бои и приключения, овеянные сенью летящих мушкетерских плащей. В них была особая романтика рыцарства и привкус постоянной тайны.
По какому-то не изученному еще закону природы такие игры начинаются всегда под вечер. Может быть, потому, что вечером исчезает дневная откровенность красок и в приглушенном свете старые сказки делаются ближе и реальнее.
Мы собирались в просторном дворе на улице Герцена, где прошло мое раннее детство. Теперь я жил не здесь, но прибегал сюда каждый день к дяде Боре и к старым приятелям: Вовке Покрасову, Тольке Петрову, Амиру Рашидову Двор был просторный, с травой и могучим тополем, с зарослями репейника и крапивы у заборов. Длинные поленницы в дальнем конце двора пахли лесом: грибной сыростью и смолой. К локтям и ладоням прилипала золотистая сосновая чешуя. Пергаментные полоски тонкой бересты шевелились под ветерком. От березовых поленьев на штанах оставались пятна, как от покрашенной мелом стенки
Приходило время, когда покрасневшее солнце повисало в конце улицы, пыль делалась рыжей и по этой пыли совсем по-деревенски брело с выпасов коровье стадо. Тоже в основном рыжее. Коровы тыкались мордами в старые калитки с железными кольцами. Потом из открытых сараев слышался звон молочных струек о подойники. (Сейчас мне напоминают этот звон крепнущие трели цикад). Во взрослой жизни наступал вечерний покой. А мушкетерская жизнь только начиналась.
Приходили знакомые мальчишки со всего квартала: из угловых домов, из «большой ограды» – громадного двора с двухэтажными деревянными домищами. Делились на мушкетеров и гвардейцев, будто на две команды для футбола: «Матки, матки, чей допрос: «Кинжал» или «Шпага»?» Потом договаривались, какая сегодня игра.
Мушкетерская жизнь полна разнообразных приключений, поэтому игры были тоже разные: то открытые схватки – шеренга на шеренгу, то взятие бастиона (все той же поленницы), то хитрые засады и погони, а в конце – опять лихая стычка…
Не помню, чтобы мы выбирали себе точные имена: кто Атос, кто Портос и так далее. Мало того, в горячке боя гвардейцы часто забывали, что они не мушкетеры, и самозабвенно орали: «Долой кардинашку!» Такое нарушение правил прощалось. Но были и незыблемые правила. Нельзя было нападать со спины. С боков можно, а со спины – ни в коем случае. Нельзя бить по ногам и по голове. Нарочно по рукам тоже нельзя. И когда попадало по пальцам, каждый знал: это случайность, обижаться не надо. Подуешь на пальцы, облизнешь ссадины на костяшках, иногда слезы сглотнешь – и снова в бой! До победы или пока не ткнут в грудь три раза. В этом случае спорить не полагалось: попало три раза – значит, убит. Иначе будет не игра, а сплошной крик и ругачка. Вообще-то, конечно, спорили, но не часто. Если уж казалось, что очень несправедливо тебя записали в убитые…
Играли мы и в «алмазные подвески». Что это такое и как они выглядят, никто не знал. Мы их делали из граненых стеклянных пробок от графинов. Но пробок часто не хватало, и в ход шла всякая мелочь: костяшки от канцелярских счетов, гайки, большие пуговицы. Подвески разбирали себе гвардейцы. Каждый брал одну. Он подвешивал ее на тесемке к поясу, а то и просто совал в карман. Потом гвардейцы разбегались и прятались, а мушкетеры начинали поиски и погони.
Не было среди нас ни королевы Анны Австрийской, ни коварной миледи, ни зловещего Рошфора. Но король был. Он сидел на обрубке дерева у сарая, и ему приносили мушкетеры отбитые у гвардейцев подвески. Если подвесков набиралось больше половины, мушкетеры считались победителями. Если мушкетерское войско гибло в стычках и поединках, не набрав нужной добычи, победу торжествовали сторонники Ришелье.
Погони были долгие и хитрые – по всем окрестным улицам и закоулкам. Схватки – веселые и храбрые. Лишь король скучал на своем березовом троне. И чтобы не закиснуть совсем, он иногда по совместительству становился мушкетером.
…В тот вечер королем был Витька Пятигарев из большой ограды. Он сразу объявил, что не будет сидеть на пне и уходит с мушкетерами. А подвески пусть складывают в лунку перед «троном». Этот-то Витька и настиг меня в тупичке между бревенчатой стеной сарая и забором.
– Сдавайся сразу, – предложил белобрысый Витька. Он был грузный парень, шире меня и сильнее в два раза. Однако я нахально показал ему язык. Я был гвардейцем по выпавшему жребию, но, естественно, мушкетером в душе. И вступил в бой. Витька был не очень-то поворотлив, я рассчитывал если не на победу, то хотя бы на то, что прорвусь к своим. Однако Витька первым же крепким ударом перешиб мою шпагу (а точнее, длинный сосновый меч). Клинок отлетел, и в ладони осталась только рукоять с перекладиной.
Я помню это жутковатое ощущение беззащитности перед противником. Пальцы по-прежнему сжимают рукоять, но ладонь уже не чувствует привычной тяжести клинка. Его нет! И я – открытый, беспомощный, прижатый к стенке…
Витька снисходительно посопел и сказал:
– Ну давай, гони сразу подвесок. Все равно я король. И тут меня осенило.
– Ура, наши! – заорал я так искренне, что Витька попался на этот дешевый крючок. Он вздрогнул и обернулся. Я подхватил с земли клинок, выбил им у обалдевшего Витьки шпагу и взлетел на забор, как петух, который спасается от супа. А с забора – на улицу.
Тут на меня сразу кинулись Амир и ловкий, вертлявый Вовка Третьяков. Сломанным мечом много не навоюешь, поэтому я ударился в бега, снова примчался во двор, а оттуда заскочил во флигель, к дяде Боре.
Вообще-то дома прятаться не полагалось. Но я успокоил себя тем, что здесь не живу и только прихожу к дяде Боре в гости.
Часто дыша, я влетел в узкую комнатушку. Здесь горело электричество, хотя на подоконнике еще лежали пятна вечернего солнца. Дяди Бори не было. То, что включен свет, ничего не значило. Комнатка была проходная, и лампочку в темноватой каморке зажигали все, кому не лень. Просто так, походя, и вечером, и днем, и даже когда дядя Боря спал.
А сейчас дядя Боря, скорее всего, был на вечернем представлении в цирке. Он очень любил цирк, особенно соревнования по французской борьбе. В те дни в цирке шли постоянные состязания борцов – такие же в точности, о каких писал в своих воспоминаниях Валентин Катаев и в книжке «Артемка в цирке» писатель Василенко. В комнатке дяди Бори висели цирковые афиши с громкими именами борцовских знаменитостей: Карелин, Хаджи-Мурат, Назарьян, Франк Гуд, Цепник… Мы все болели за мулата франка Гуда и за поджарого вежливого Назарьяна…
Но я отвлекся… В тот миг мне было не до цирка. Я с размаха влетел под кровать, вдохнул мелкую пыль и запах ржавой панцирной сетки и треснулся лбом об угол фанерного чемодана, в котором лежало почти все дяди Борино имущество.
За дверью слышались шаги и голоса. В любой миг мои противники могли ворваться сюда и вытянуть меня за ноги на свет божий. Что делать? Сам погибай, а подвесок спасай. Елозя животом на половицах, я отвязал от ремешка черную пешку на тесемке. Правила разрешали спрятать подвесок, если опасность близко. Только прятать можно было недалеко, рядом с собой, так, чтобы у противника все же была надежда отыскать его.
Перед моим носом темнела стенка чемодана. Совесть на миг кольнула меня: едва ли мушкетеры посмеют лезть в чемодан дяди Бори, если даже догадаются о тайнике. И получится, что я сжульничал. А за это по головке не гладят. Но руки уже сами приоткрыли крышку и опустили пешку в фанерный уголок.
И пальцы нащупали твердый край какой-то плоской книги.
Я с самых ранних лет был неравнодушен к книгам. Ко всяким. К тому же я знал, что дядя Боря плохих книг не читает, у нас с ним были примерно одинаковые вкусы. Что же такое у него в чемодане? И почему он не показывал мне?
Любопытство толкало меня под локоть. Я прислушался. Голосов и шагов уже не было слышно. Я вздохнул и совершил еще один нехороший поступок: выволок книгу из чемодана.
«Только одним глазочком гляну, вот и все…»
Я бесшумно придвинул книгу к пробившейся под кровать полоске света – смеси оранжевого солнца и желтого электричества.
Увы, это была не книга. Вернее, книга, но не для чтения, а для записей – «Конторская». Так и было напечатано на ее обложке. Я с разочарованием полистал ее. Там, на разграфленных страницах, синели какие-то беспорядочные чернильные записи, похожие на куплеты песен. Совсем неинтересно. Я хотел уже захлопнуть переплет, когда глаза вдруг уцепились за слово «шпаги».
Я пригляделся и разобрал строчки:
И, вытащив шпаги свои деревянные
И выйдя на двор, как на палубу брига,
Дик-сэнды, том-сойеры и д'артаньяны
Опять начинают вечерние игры,
И мне вспоминается детства пора
Под стук деревянных клинков во дворах…
Это было так в точности про нас, что в первый миг я даже не удивился. А во второй миг удивляться стало некогда, потому что раздались в коридоре знакомые шаги и голос дяди Бори, который что-то весело говорил матери Вовки Покрасова. Ох, черт, значит, дядюшка не в цирке! И когда дядя Боря шагнул в комнату, я уже выползал «кормой вперед» из-под кровати.
– Ты чего это там делал? – поинтересовался дядя Боря. Без всякой, впрочем, подозрительности.
– Стырился, чтобы мушкетеры не попутали, – ответствовал я на тогдашнем диалекте уличной вольницы. – Наши пацаны есть в ограде?
– Они доблестно бьются за свои идеалы, – сообщил дядя Боря, – пока кое-кто «тырится» под кроватью…
Я обиженно разъяснил, что это была военная хитрость. Тем более что меч сломался.
– Что-то много у тебя хитростей, – заметил дядя Боря. – Вчера смотрел, как вы с Толиком Петровым сражались. Он стоит крепко, только саблей помахивает, а ты туда-сюда мечешься, извиваешься да прыгаешь вокруг…
– Это же приемы такие! – воскликнул я уязвленно. И даже решил прервать с дядюшкой дипломатические отношения. Не меньше чем на три дня. Но он усмехнулся и сказал:
– Дай-ка сюда свой обломок.
Я дал.
– Ну, конечно, опять у перекладины треснул… Говоришь вам, говоришь, что нельзя перекладину гвоздем прибивать. И надрез делать здесь нельзя…
Он столовым ножом вытесал из верхней части клинка новую рукоятку. На кухне, среди растопки для таганка, отыскал сосновую плашку для перекладины. Потом чертыхнулся, что нет никакой веревки, вытащил из-под кровати два старых ботинка, выдернул из них шнурки, связал их и этой бечевкой примотал защитную перекладину к рукояти.
– На, воюй. И больше не «тырься».
Меч стал покороче, зато рукоятка удобнее. Я простил дяде Боре язвительность его высказываний и, вооруженный, ринулся на двор. Там после короткой и бурной схватки меня «прикололи» к забору Амир Рашидов и Витька Пятигарев. И потребовали подвесок. Пешка оставалась в чемодане. Я соврал, что потерял ее, и отдал взамен латунную гильзу от пистолета ТТ. Потом игра пошла по новому кругу, и я был уже мушкетером, и мы носились по дворам, по заросшему желтыми акациями скверу, по зарослям полыни на склонах ближнего лога. И над нами висела громадная, похожая на розовый воздушный шар луна.
И в ритме ударов шпаги о шпагу, в стуке сандалий по дощатым тротуарам во мне повторялись и повторялись те строчки:
…Дик-сэнды, том-сойеры и д'артаньяны
Опять начинают вечерние игры.
От этих строчек вечер был еще счастливее, игра еще радостнее.
…На следующий день я опять забрался под кровать и запустил руку в чемодан. Пешка была на месте, а конторской книги не оказалось. Спросить о ней дядю Борю я не решился.
Через много лет я рассказал дяде Боре про этот случай. Спросил про стихи. Но дядя Боря улыбнулся и сказал, что не помнит ни этих строчек, ни даже конторской книги. Однако я догадывался, что он писал стихи, только не хотел говорить о них.
Впрочем, сейчас он уже не скрывает своей любви к стихам. Он пишет их до сих пор – славные, добрые стихотворения о детстве, о Тюмени, о путешествиях и о загадках Вселенной. Он никогда не посылал их в редакции, но мне посылает в каждом письме. Письма очень подробные. Дядя Боря теперь плохо слышит, поэтому разговаривает неохотно, зато в письмах он рассказывает о своей жизни обстоятельно и с удовольствием. Он по-прежнему ездит по разным городам, отчаянно «болеет» на хоккейных и футбольных матчах, в курсе всех городских новостей и любит, когда к нему в гости приходят студенты. Он никогда ни на что не жалуется. Слово «жаль» я прочитал в его письме только раз:
«Жаль, что я еще не побывал в Севастополе, о котором ты так много рассказываешь и пишешь…»
Действительно, жаль. Я уверен, что дядя Боря сразу полюбил бы этот город, эти улицы и бухты с толчеей кораблей и блеском вечерних огней… И Шестую Бастионную, и эти переулки, где так же, как в его и в моем детстве, стучат деревянные клинки. И так же повисает над крышами розовая луна, а от калиток уже раздаются такие привычные, такие знакомые оклики:
– Вася! Пора домой!
– Женя-а-а! Юрик, ты не видел Женю?
– Игорь! Где тебя носит? Будешь бегать до ночи?
Солнце уже ушло, горнисты на крейсерах и эсминцах отыграли «спуск флага», но на улице еще не очень темно. Время коротких южных сумерек.
Цикады набирают силу. И набирают силу крики от калиток и подъездов:
– Петька! Ну, подожди, негодник!
– Мама, я щас! – доносится издалека.
– Я тебе покажу такое «щас», что…
– Олежка, ты где?
– Андрей, Саша!..
Вечерний воздух лежит над улицей теплыми пластами. Пахнет нагретым ракушечником, разросшейся вдоль заборов сурепкой, пахнет морем. Где-то гремит якорная цепь. Опять зовут мальчишек. И я вспоминаю такой же теплый вечер, очень похожий на этот, хотя и далеко-далеко отсюда.