355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владислав Крапивин » Наследники (Путь в архипелаге) » Текст книги (страница 8)
Наследники (Путь в архипелаге)
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 23:40

Текст книги "Наследники (Путь в архипелаге)"


Автор книги: Владислав Крапивин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Кошак

Случилось так. На второй день после приезда из Гагр Гошка с матерью ходил по магазинам, потом она пошла в парикмахерскую, а Горику велела отнести домой сумку с покупками. Гошка домой не спешил, разглядывал в киосках журналы и марки. У одного киоска – закрытого и стоявшего на отшибе – к нему подошли два помятых пацана со слюняво-презрительными ртами и табачным запахом, ростом не выше Гошки. Заухмылялись.

Гошка сразу увидел себя как бы их глазами: этакий воспитанный мальчик, который только что шел с мамой, в новой рубашечке-сафари, в заграничных штанишках – белых спереди и зеленых сзади, с локонами, наивно-улыбчивый и робкий.

Один сказал сквозь зубы старую, как галактика, фразу:

– Десять копеек есть?

– А… зачем? – спросил робкий мальчик Горик, старательно лупая глазами.

Второй пацан гоготнул (хотел басом, но сорвался на сипенье):

– Мы это… из общества охраны животных… На сосиски бродячим кошкам собираем.

Смотри-ка! С потугами на остроумие.

– Нет, ребята, – сказал Горик. – Извините, но у меня только рубль.

Они заржали оба:

– Годится и рубль!

– Правда, годится? – наивно спросил Горик. – Я не знал…

«Любитель животных» насупился:

– Ты ваньку не валяй, если хочешь остаться красивым.

– Да нет, я же ничего… – Горик поставил сумку и зашарил в кармане. – Я пожалуйста… Вас такой устроит? – он протянул на ладони металлический рубль и уронил его мальчишкам под ноги. «Любитель животных» быстро нагнулся. Тут Гошка вделал ему коленом по зубам. Так, что сам охнул – ссадил кожу.

Мальчишка взвизгнул, замычал и завалился на бок. А второму Гошка просто-напросто съездил по уху. Тот присел. Потом оба Гошкиных врага, пригибаясь, побежали. То, что случилось, было выше их понимания.

– Стоп! – Это сказал кто-то громко и весело.

Рядом оказались двое. Взрослые парни. Один – с желтой кожей, похожий на японца, другой – русый курчавый здоровяк в тесной тенниске и тугих до потрескивания джинсах. Гошка безошибочно почуял, что двое шпанят и эти парни – одна компания. И понял: не убежать. С тяжелой-то сумкой да с разбитым коленом…

Японец был равнодушно-спокоен, здоровяк улыбался, но голубые глаза его не улыбались. Но и злыми не были. Гошке он сказал добродушно:

– Не робей, камрад… – А тем двоим, что замерли в пятнадцати шагах, скомандовал: – А ну, назад, ханурики…

Беглецы побрели обратно. Покорно так, с опущенными головами. «Любитель животных» зажимал пальцами разбитый рот.

Эта чужая покорность опять доставила Гошке удовольствие, хотя сам он был, можно сказать, в плену.

– Что, Копчик, схлопотал от мальчика? – сказал здоровяк. – Сколько я вас учил: не ловитесь на обманчивую внешность…

Гошку осенило. Иногда, в решительные моменты, на него снисходило этакое вдохновение. Он поднял рубль и вложил в ладонь приятелю Копчика. Потом спокойно сказал здоровяку:

– Они сами виноваты. Попросили бы по-человечески, мне не жалко… – Вынул отглаженный платок, протянул Копчику: – Возьми, а то майку закапаешь…

Копчик – смуглый, костлявый, злой – не оценил Гошкиного жеста. Платок отшвырнул, процедил сквозь перемазанные кровью пальцы. Впрочем, что процедил, повторять не стоит. Японец беззвучно засмеялся, показав очень крупные зубы. Здоровяк посмотрел на Копчика с жалостью, а у Гошки спросил:

– Ты, видать, не из здешних мест?

– Почему? – Гошка постарался улыбнуться ясно и безбоязненно. – Я вон там живу, на Тургеневской… Это я с мамашей на югах был, загорел не по-здешнему.

– Я тебя, сволочь, разукрашу совсем не по-здешнему, – плюясь, пообещал Копчик. – Попомнишь, фраер…

– Слова-то какие… – сказал здоровяк. – Ты его, Копчик, не разукрасишь. Ты с ним, хороший мой, помиришься. Потому что сейчас мальчик пойдет с нами. Надо ему ногу промыть, а то зараза всякая… Ты, Копчик, зубы-то, небось, от рожденья не чистил.

Все посмотрели на Гошкино колено, перемазанное своей и чужой кровью. Молчаливый Японец наконец заговорил:

– Боба, куда? В «таверну», что ли? А конспирация?

– Не боись. Я человека вижу с первого раза…

К городскому парку примыкал Больничный сад. Никакой больницы там уже не было, ее давно перенесли, а старый дом разломали. И флигель в углу сада разломали, но не совсем. Остались две стены с пустыми проемами. Внутри развалин все заросло, но у одной стены сохранился крытый наклонный вход в подвал. В подвале и была «таверна» – приют для компании Бобы Шкипа (так звали здоровяка). Что за компания, какие там интересы и дела, Гошка понял сразу. Но ничуть не смутился. Он давно уже сознавал, что жизнь устроена не так, как в стихах «Что такое хорошо, а что такое плохо».

Боба Шкип был полный командир в «таверне». Все ему подчинялись без всяких возражений. Но эта подчиненность никого не унижала и не тяготила: не нравится – мотай из «таверны» (только держи язык за зубами, а то…). Но никто не уходил.

Шкип был справедливый, надежный. И весь «молодняк» в парковой округе знал, что задевать пацанов, знакомых с Бобой, – это все равно что колупать мину…

Шкип был добрый. Он любил собак и пиратские песни. Пел эти песни Эдик Лупин, Японец. Кличка у него была Кама – сокращенная от Камикадзе. Был он молчаливый, весь в себе какой-то, иногда улыбался непонятно, иногда угрюмо глядел под ноги. Но пел всегда хорошо. Гошка не знал, сам придумывает Кама эти песни или где-то берет. По крайней мере, до встречи с Камой он их не слыхал. И по том нигде, кроме «таверны», не слышал тоже.

Кама, глядя перед собой, дергал гитарные струны и очень высоким голосом пел про груженные золотом испанские галеоны, про охотников за песчаными караванами, про Летучего голландца и про эскадры, плывущие по Млечному Пути. И еще вот эту:

 
Мы помнить будем путь в архипелаге,
Где каждый остров был для нас загадкой,
Где воздух был от южных ветров сладкий,
А паруса – тяжелыми от влаги.
 
 
Мы шли меж островов таких различных –
Необитаемых и многолюдных.
То с крепостей встречали нас салютом,
То с диких мысов залпами картечи.
 
 
И снова, желтый глаз луны набычив,
Скрывала ночь от нас ближайший остров,
Не веря, что мы можем плыть так просто –
Не жаждая ни крови, ни добычи.
 
 
Мы шли меж островов и дни и ночи,
Не ведая, чего желаем сами,
И кажется – тот путь под парусами
Не кончен до сих пор еще, не кончен…
 

После песни Кама подолгу молчал, и его не трогали.

Говорили про Каму, что он колется. То, что он иногда глотает украдкой горсти таблеток, Гошка замечал не раз. Но однажды своими глазами увидел и то, как, притулившись в уголке, Кама достал маленький блестящий шприц и воткнул себе иглу у локтевого сгиба. Шкип тоже это увидел и быстро заслонил Каму от остальных. И сказал вполголоса:

– Камикадзе ты и есть… Хоть бы о матери подумал.

Гошка потом хмуро сказал Шкипу:

– Зачем это он? Ты не разрешай…

– Поздно. Да и вообще… каждому свое на этом свете.

Он был философ, Боба Шкип. Иногда впадал в грустно-размягченное состояние и объяснял Гошке, Копчику и другим «мышатам», что все беды на Земле из-за разницы между словом и делом. Мол, в одной старинной книге сказано, что раньше всего было слово. От него всякое начало. У всякой вещи, у всякого дела имелось точное название. А потом люди научились трепаться, пудрить себе и друг другу мозги, и слова уже ничего не значат. Самыми красивыми словами каждый умеет прикрывать все, что ему выгодно. Нету соответствия. Отсюда и пошел большой кавардак (Боба выражался несколько иначе).

– Вот возьмите, например, самое главное, – рассуждал Шкип. – То, что, по словам товарища Дарвина, обезьяну в люди вывело. То есть труд. Сколько про него кричат! Что, мол, все советские люди ударно трудятся на благо светлого будущего. И ведь правда трудятся… чтобы ударно зарабатывать. А если можно заработать совсем не трудясь – вот оно для нынешнего человека и есть светлое будущее, которое начинается сегодня…

Что-то похожее слышал Гошка и раньше, в разговорах отца с матерью. Таким, кто хотел не работать, а зарабатывать, был, например, Пестухов… А сам папочка? Он что, ради светлого будущего химичил с заграничными шмотками и вляпался на таможне? С тех пор помнит о расплате за головотяпство и сына полирует, чтобы наследничек не повторял отцовского ротозейства.

Гошка верил Бобе Шкипу, потому что ничего специально тот не доказывал, говорил спокойно: хочешь – слушай, хочешь – балдей. И еще потому, что Гошку Боба среди других «мышат» отличал и пригревал. Однажды, разомлев от безопасности и благодарности, Гошка присел к Бобе поближе, даже прислонился к плечу. И зажмурился.

– Во ластится, будто кошак, – с непонятной ревностью заметил Валька-Валет. – Сейчас замурлыкает.

– Ну и пусть, – отозвался Боба и пятерней провел по Гошкиным локонам.

И Гошка, откликаясь на такое великодушие (а также назло Валету), дурашливо произнес:

– Мур-р-р…

Компания засмеялась, Курбаши снисходительно сказал:

– Кошак и есть…

Так и пошло – Кошак. Сперва в «таверне», а потом на улицу просочилось и даже в школу: «Кошак, привет!», «Кошак, тебя там Копчик из девятой школы спрашивает!», «Кошак, мопед надо? Рупь за час!». В школе, правда, прозвище не прижилось, а по подъездам гуляло. Даже мать услыхала однажды. Запереживала:

– Горик, что за глупая кличка?

Он сделал невинные глаза.

– Почему глупая? Еще в детсадике дразнили: «Гошка-кошка, Гошак-кошак».

Он научился выкручиваться. Иногда хитростью брал, а иногда нахальством. Как, например, с бутылкой.

Один раз, чтобы сделать Бобе подарок, Гошка увел из холодильника бутылку марочного портвейна. Думал – не заметят. После отцовских именин там запас еще оставался изрядный. Бутылку – с похвалами в адрес Кошака – усидели в десять минут. «Мышатам» наливали на дно стакана, по «полпальчика», – для экономии, и чтобы не разбаловались, и чтобы не закосели и тем самым не выдали «таверну». У Гошки от глотка затеплело внутри, он размяк и снова чуть не мурлыкал. Но дома его обожгло ужасом. Отец, больше прежнего стекленея глазами, спросил раздельно:

– Где портвейн?

– Чего? – пискнул Гошка.

– Та-ак… Значит, дошел и до этой ступеньки? Где бутылка?

Гошка переглатывал и пятился.

– Что ж, пошли… – сказал отец.

Тогда Гошка завопил. Громко и от ужаса искренне:

– А я брал?! Какая бутылка?! Ты видел, как я брал?! Чуть что – сразу я, да?! Ты видел?! Ты сперва докажи, а потом лупи! Ты сам говорил: не пойман – не вор!

– Когда это я говорил?

– Сколько раз говорил!

Отец неожиданно усмехнулся:

– Ну ладно… Действительно, доказательств нет. Юридически все чисто.

– Да Мехренцевы, наверно, прихватили с собой, – вмешалась мать. – У Андрея это любимая шутка – на посошок бутылку красть…

– Ладно-ладно… – сказал отец. И ушел.

Гошка оттаял от страха, а на следующий день рассказал парням, как вывернулся от папаши. Уже со смехом. Здесь, в «таверне», было хорошо и вчерашнее казалось нестрашным.

«Таверна» – это был уют, безопасность, отгороженность от мира, где одни люди просто сволочи, а другие притворяются хорошими, а на самом деле все одинаковы. Защищенность от этих людей. И от скуки. От всего, что надоело… Но защитить Кошака от неумолимого отца «таверна» не могла. Жить нужно было украдкой, дома про знакомства свои помалкивать. Даже курить приходилось помаленьку и потом следить, чтобы не дохнуть на отца или мать. И каждый вечер к восьми часам Гошка в «таверне», тоскливо вздыхая, натягивал куртку.

– Ты, Кошак, всегда от самого балдежа линяешь, – сказал однажды лениво-изящный Валет. – Смотри, даже мышки наши не торопятся. А ты чевой-то режим соблюдаешь, как юный пионер.

– У него папаша зверь, – участливо разъяснил Боба Шкип.

– Лупят, что ли? – небрежно поинтересовался Валет.

– А целует, что ли? – хмыкнул Гошка. Здесь он почти не стеснялся, в «таверне» все было на откровенности.

– Ай нехорошо, – сказал пэтэушник Гришка Курбатов – рыхлый, рыжий, но прозванный Курбаши за фамилию и любовь к Востоку. – Ай несправедливо. Ты, джигит, не давайся.

– Толку-то… – буркнул Гошка.

Валет покачал головой, а его очередной адъютант – мышонок Баньчик – понимающе вздохнул.

– Ай неправильно, – опять сказал Курбаши. – Ну ничего. Эти папаши скребут на свой хребет… У нас в восьмом классе был такой Серега Соломин, Дуня его звали, отец его почти что каждый день чистил для перевоспитания. Ну и довоспитывал. Заимел Дуня однажды кнопочник… Папочка за ремень, а Дуня клинок наружу – щелк. «Отойди, – говорит, – я псих. Харакири тебе сделаю, мне за это ничего не будет…» И для пущей выразительности встает в японскую фигуру, в каратэ она, кажется, «горбатый дракон» называется…

– Если кнопочник, на фига каратэ? – заметил Валет.

– Это ты рассуждаешь, а Дуниному папе когда было рассуждать? Он туда-сюда, поорал да отступился… Дуня сам рассказывал. Вот так, джигиты…

«Таверна» похихикала над Дуниным папой, а у Гошки захолодело внутри. От давнего стыда за себя. От первого намека на решение.

И в самом деле – сколько можно так жить?

Два дня он ходил отключенный от всего. Думал. То ругал себя дураком, то отчаянно решался. Потом на уроке труда украл длинную, косо заточенную стамеску – резец для токарного станка по дереву.

И стал жить со взведенной в себе пружиной.

Недели две Гошка с замиранием ждал, когда папаша «прискребется». Матери хамил нарочно при отце, две двойки принес подряд – все сходило. Видимо, инженеру Петрову было в тот производственный период не до педагогики. Гошка наконец истомился так, что пошел на чудовищное нахальство: на глазах у отца уронил в коридоре окурок.

– Это… что еще? – тихо сказал отец.

– Окурок, – тихо сказал Гошка.

– Подними…

Гошка поднял с трудом. Наклоняться мешала засунутая за ремень стамеска. Звенели в Гошке тошнотворно-слабенькие, совсем не героические струнки. Но в душе была решимость.

Он протянул окурок на ладони.

– Это что? – опять спросил отец. Нехорошо и в упор. И чуть ли не со злорадством. Так, по крайней мере, Гошке показалось. И это папашино злорадство дало Гошке злой ответный толчок.

– Это «Родопи», с фильтром, – бесстрастно сказал он.

– Идиот! Я спрашиваю, откуда окурок?!

В коридор испуганно выглянула мать.

– Из кармана, – сказал Гошка и поперхнулся.

– Значит, и до курева докатился? Лина, посмотри… И давно начал?

– Не… То есть давно, еще в лагере, в том году, но я помаленьку… – Гошка ощутил, как глубоко-глубоко в нем шевельнулась усмешка.

Отец замигал:

– Ты… что, заболел, может? Такие вещи говоришь!

– А какие? – через силу, но ровно спросил Гошка. – Ты же сам требуешь: всегда только правду…

– Та-ак… Вот какая, значит, правда… Мало, значит, я тебя… Ладно, пошли.

– Витя… Горик… – сказала мать.

– Пошли… – помолчав, сказал Гошка. В груди разрасталась обморочная пустота.

В пасмурной комнате отец включил розовую лампу и достал из-за стола ненавистную черную трубу с крышкой. И Гошка изумился своему внезапному спокойствию. Тихо и ясно вдруг стало – как на пустой летней улице ранним-ранним утром.

– Ну? – сказал отец.

– Сейчас, – выдохнул Гошка. Медленно поднял на животе свитер. Достал стамеску. И проговорил сипло: – Не подходи…

Отцовское лицо задвигалось, как резиновое. Пошло складками, сморщилось, перекосилось. И опять стало прежним. Только глаза остекленели сильнее. Отец нелепо хохотнул:

– Ты… сдурел? Кретин…

– Не подходи… – сказал Гошка ясно и отчетливо. – Хватит! – Подумал и добавил: – Она как бритва.

– Да ты!.. Сопляк!! – Отец задергался. – Я тебя… Бандит! На отца?! Да я тебя с твоей железкой!..

– А что ты… меня? – опять осипнув, сказал Гошка. – Скрутишь, да? Ну и что? До смерти не убьешь, отвечать придется. А я тебя все равно… потом… Хоть где… Когда спать будешь… Мне все равно…

– Гад! В колонию хочешь?!

– А мне все равно, – Гошка коротко засмеялся. Потом крикнул с прорвавшейся снова чистотой в голосе: – Мне хуже, чем теперь, не будет! А ты… ты лучше не подходи! Никогда!

Он заставил себя смотреть в глаза отца. Так охотники держат взглядом наступающего зверя. И глаза Виктора Романовича нерешительно помутнели. Но ответил он пренебрежительно:

– Сосунок… Ты читал у Лондона рассказ «Убить человека»? Думаешь это легко?

– А мне легко?! Терпеть от тебя!.. Ты… А я убивать и не буду! Я твою машину искорежу! Вот! – Радостное вдохновение осенило Гошку. – «Жигуля», твоего зас… Изрублю, издеру! Он же тебе жизни дороже!! Тебя инфаркт хватит! Ну что?.. Я это сделаю! И гараж подожгу, и дом! В колонию меня?! А тебя куда?! С работы, из партии, со всех мест! За такого сына тебя самого в тюрьму! В Севастополе выкрутился, здесь не выйдет!

Отцовское лицо опять резиново съежилось.

– Ах ты… Лина! Ты послушай, что этот уголовник…

– Сам уголовник! – Гошка заплакал, но без страха, без стыда за эти слезы, а как-то весело и открыто. – Сам ты… фашист! Как ты меня… Хватит! Лучше не суйся! Понял?!

Отец качнулся вперед, но будто на колючки наткнулся.

– Ну, что?! – кипел светлыми слезами Гошка. – Боишься?! На, возьми меня! Попробуй! – Он раскинул руки. Стамеска торчала из правого кулака, будто меч гладиатора.

Отец метнулся к двери, чуть не сбил возникшую на пороге мать, завизжал в прихожей:

– Вырастили бандита!.. Я сейчас в милицию! Позвоню!

– Никуда ты не позвонишь! – орал вслед Гошка. – Самому хуже будет! Ты трус! Только на беззащитных можешь! А я больше не боюсь! Я теперь все, что хочу, буду! Курить буду! Водку пить! Воровать буду! Тебе назло! Буду!.. – Яростная радость освобождения выхлестывала из него этими криками и слезами…

Потом он отдышался, вытер мокрое лицо подолом свитера, всадил сквозь ковер стамеску в твердую паркетину и сел в отцовское кресло. Ощеренно улыбаясь, глядел в открытую дверь, мимо матери. Та все еще испуганно стояла на пороге.

– Витя… Горик, – сказала она. – Да успокойтесь же вы… Горик, надень тапочки, ты простудишься…

…С этого дня началась для Гошки радостная свобода. Отец как бы исчез. Если они и встречались иногда в большой квартире, то не смотрели друг на друга. Уходил отец рано, приходил поздно. Мать была осторожно-молчаливая и смотрела вопросительно-испуганными глазами. Гошка жил как хотел.

Впрочем, ничего страшного он не делал. Если и курил, то по-прежнему немного и не открыто. И конечно, водку не пил и не воровал. Разве что с уроков линял чаще да из «таверны» приходил позже. Радость была не в том, чтобы делать что-то запретное. Она была в освобождении, в отсутствии страха. Гошка заново почуял, как это хорошо – жить. Он, как в прежние годы, накинулся на книги и даже стал уверенней учиться. То есть двоек у него сделалось даже больше, но зато не в пример больше стало и пятерок. Потому что иногда он плевал на уроки, зато часто, поддавшись вдохновению, расщелкивал самые трудные задачки и запросто делал английские переводы. А устные предметы Гошка и не учил – просто все запоминал на уроках.

Успехи шестиклассника Петрова отметила на родительском собрании Классная Роза. И только седой учитель физики Федор Иванович, который с шестого класса всем говорил «вы», сказал однажды Гошке:

– Вы, Петров, бросаете мне свои знания, как кость надоедливому псу…

Гошка дерзко хмыкнул и пожал плечами.

…Потом Гошка узнал, что отец бегал в школу, жаловался на него Классной Розе. До чего, мол, дошло: руку на отца поднял! Зачем Виктор Романович сделал такую глупость? Не побоялся даже вынести «сор из избы»! От великой растерянности, что ли? Или был в этом какой-то хитрый расчет?

Какой там состоялся разговор, Гошка не знал. Мог только догадываться, что Классная Роза с отцом не церемонилась: он, мол, жнет, что посеял. Школа виновата? А когда школа вмешивалась и советовала, вы что отвечали, дорогой Виктор Романович?

Впрочем, теперь Роза Анатольевна была уже не та наивная выпускница пединститута. Речи о достоинстве личности, благородстве и гуманизме произносила по-прежнему, но знала меру. И умела при случае наорать, как полагается, и вытащить за шиворот в коридор того, кто достоинство своей личности понимал неверно. В школе ее уже ценили, считали, что есть опыт.

Видимо, этот опыт и подсказал Розе, что беседовать с Гошкой-Петенькой про его конфликт с отцом пока не следует, надо подождать, посмотреть. И болтать об этом деле в учительской тоже пока не стоит. Виктор Романович Петров – человек известный и полезный, зачем его подводить…

В состоянии «творческого подъема» прожил Гошка до конца учебного года. Потом пришло лето с Сочами и путешествием по Волге. А к осени Гошка ощутил, что прежней радости жизни уже нет. Ну, начало школьных дней, оно никого, конечно, не радует. Но дело не в этом. Как-то все приелось Гошке. Прежние дни чаще стали приходить на память. Воспоминания о своей слабости можно было заглушить лишь одним: доказать себе, что другие еще слабее. И Гошка доказывал. Он умел делать это хитро, без свидетелей.

Осень была серая, как все осени. А тут еще умер Кама…

Он умер в какой-то больнице, где лечат наркоманов. Говорили даже, что не просто умер, а полоснул по венам стеклом.

Компания сидела в «таверне» молчаливо и невесело. Боба Шкип, Курбаши, Валет, длинный глупый Сонечка, Змей, Копчик, его приятель Пудель и несколько «мышат». Гошка-то, конечно, давно уже не был «мышонком». Кошак, он и есть Кошак…

Гитара Камы блестела на стене от яркой лампочки.

– Что, Кошачок, жалко Каму? – спросил Шкип и потянулся.

– Жалко, что петь будет некому, – вздохнул Гошка.

Шкип сказал скучным голосом:

– Как узнаю, кто еще этим делом балуется, таблетками там, или анашой, или прочей дрянью, убью сразу, чтоб не мучился. Под полный срок пойду, но это сделаю…

«Под срок» Шкип пошел за другое. В ноябре, перед самым уходом в армию. За дело, связанное с товарными вагонами на запасных путях. В вагонах были магнитофоны. Шкип «ходил за магами» с какими-то большими парнями, к «таверне» эта операция отношения не имела. Шкип ничего о «таверне» следователям не сказал, беда ее обошла. Но без Шкипа и без Камы стало уже не так.

Главным сделался Курбаши. Он был ничего парень, приятель Шкипа, но прежнего уюта и радости в «таверне» сохранить не умел. Вместо гитары теперь базлал и дребезжал кассетник. Несколько раз случались драки (при Шкипе это было немыслимо). Меньше стало разговоров «про жизнь», больше и злее резались в карты. Гошка, правда, не резался, себе дороже. Однажды он продул Валету полтора червонца, быстро расплатился, но сказал:

– Все, джигиты, Кошак в такие игрушки больше не играет.

Не получилась у него и другая «игра» – та, против которой предупреждал Шкип.

Теперь-то Шкипа не было, и потому длинный Сонечка и Пудель однажды при Гошке и двух «мышатах» достали таблетки и, хихикая, предложили побалдеть. Объяснили, какой прекрасной становится при этом жизнь. У Гошки на душе была пустая скукотища, и он (а, черт с ними, один-то раз!) кинул в рот пять «кружочков». А через несколько минут выскочил наружу. В темном углу, среди засохших репейников, его долго выворачивало наизнанку…

А Сонечка и Пудель правда забалдели, тепло размякли. В таком виде их и застали Курбаши и Валет. Они при онемевших от страха «мышатах» обстоятельно, в кровь, избили двух «любителей кайфа». Курбаши очень опасался, что Сонечка и Пудель, «увлекшись этим делом, провалят явку, раньше чем с помощью аллаха откинут копыта». А Валет больше всего боялся, что таблетками начнут баловаться Банчик, Позвонок, Липа, новоявленный Пуля и другая мелкота. У него к «мышатам» был свой интерес, он хотел «чистоты кадров»…

Про Кошака никто ничего не узнал. А Копчику, у которого, кажется, тоже была «морда в пуху», Курбаши однажды пообещал:

– Ай, ножки поотрываю, Копчик-джан…

Тот заверещал:

– Ты не пугай! Я знаешь какой пуганый! – Он иногда срывался на такие истерики, что лучше плюнуть. Курбаши плюнул.

Гошка, позевывая, смотрел на все это со стороны. Курбаши встретился с ним глазами:

– А ты, Кошачок… Аллах тебя знает. Все по краешку ходишь, на полуотколе. Ай, нехорошо.

– Все хорошо, – дипломатично улыбнулся Гошка. – Просто я Кошак. А кошаки всегда гуляют сами по себе.

– Не кошаки, а кошки, – подал голос уже успокоившийся Копчик. – Это мультик такой есть.

– В мультике кошка, а у Киплинга в оригинале Кот, – разъяснил Гошка.

Копчик, не слыхавший о Киплинге и не знавший, что такое оригинал, поглядел с насмешливой уважительностью:

– Интельгенция…

А на интеллигентную семью Петровых незаметно снизошли мир и благоденствие. Как-то между делом Алина Михаевна сказала мужу и сыну:

– Не надоело вам сычами друг на друга глазеть?

Бодро так сказала, полушутя. Отец отмахнулся с деланной сердитостью:

– У меня с третьим блоком такой провал, что я на весь белый свет так смотрю. Не сычом, а тигром лютым.

Гошка, не знающий теперь страха перед отцом, понимал, что в жизни из всего надо получать свой интерес.

– Да отстроишь ты этот блок. И опять премию получишь. Небось, немалую, – сказал он небрежно.

Отец глянул искоса:

– А тебе что моя премия? На сигареты не хватает?

– Я, между прочим, давно завязал, хоть у кого спроси, – уверенно соврал Гошка. – А для нормального развития современного подростка нужен мопед. У любого пятиклассника есть, а я…

– Ну уж нет! – взвинтилась мать. – Все, что угодно, а мопед – через мой труп! Я не хочу, чтобы Горик как Сергей…

– А может быть, все-таки… – примирительно начал отец.

– Ни-ка-ких мопедов! Вы смерти моей хотите?

Гошка знал, что в некоторых случаях с матерью спорить – все равно что головой о рельсу.

– Хоть кассетник приличный тогда… – буркнул он.

Алина Михаевна сразу успокоилась:

– Это другое дело… Горик, надень тапочки, ты простудишься.

– Да в тапочках я, в тапочках, – заорал в досаде Гошка. – Не видишь, что ли!

– Ты что орешь на мать! – закричал в свою очередь отец. Но как-то не по-настоящему.

Эта размолвка не помешала дальнейшему миру. Словно все пришли к молчаливому согласию, что прошлое ворошить ни к чему, так как Горик поумнел, отец подобрел и, слава Богу, все теперь хорошо. Гошка охотно принял «условия игры». Он понимал: чтобы не было лишних осложнений, Кошаком надо быть в «таверне» и на улице, можно иногда и в школе, а дома следует оставаться Гориком, хотя и ершистым (что вы хотите, переходный возраст).

Время шло. Отец строил цех, получал премии и читал про себя в областной газете. Мать занималась квартирой. Пестухов строил козни и приходил иногда в гости к Петровым. Они с отцом на кухне по-свойски угощались коньячком. На Гошку Пестухов смотрел безразлично-ласково и делал вид, что случая на дороге не помнит. Закусывал и говорил:

– Вы, Алина Михаевна, не просто женщина, а научная фантастика. Вопреки неумолимому течению времени, хорошеете с каждым днем… Ох, Вик Романыч, уведу я, смотри, у тебя жену, я ведь тебя моложе на целый год. И холостой-разведенный…

Мать розовела.

– Я вам, Андрей Данилович, за такие разговоры не дам больше ни капли. Вам вредно… Горик, а ты не слушай взрослые разговоры, иди надень лучше тапочки…

Конечно, ничего этого Егор не рассказал Михаилу. Он только вскрикивал, не сдерживая плача и не стыдясь:

– Ты знаешь, да?! Что ты про меня знаешь?! Как он меня лупил, как я жить боялся!.. И бежать некуда!.. Из-за твоей милиции… Ты хоть знаешь, что такое беспомощность?! Когда ты как заяц загнанный… Все хорошие, все речи говорят, все воспитывают! А сами!..

Михаил знал, что такие слезы не остановить. Пусть выльются до конца. Он сидел рядом, держал руку на трясущейся спине Егора и терпеливо молчал.

Он многое понял из отчаянных выкриков Егора. И думал, что теперь, пожалуй, можно будет рассказать Егору и о своих слезах – о тех, что много лет назад рванулись однажды у него от безудержного горя и нестерпимой вины. И о том, как беззаботный мальчишка Гай превратился в неулыбчивого подростка с запекшимся рубцом на душе. Как неуходящее сознание этой вины, тоска по Толику и по тому Острову детства, который он потерял, сплелись в клубок, и клубок этот не давал дышать…

Правда, тогда он не был один. Ему пытались помочь. Инженер Тасманов прислал письмо – сухое, официальное и с требованием сжечь по прочтении. В письме излагалась выдержка из протокола секретного следствия; из нее делалось ясно, что убийцы Анатолия Нечаева встретили его на вокзале не случайно, а выслеживали давно и планомерно, ибо действовали по заданию западных служб, заинтересованных в срыве испытаний нового советского аппарата. Спасибо Тасманову. Гай сжег письмо и долго жил с горьким облегчением, с тем чувством, которое испытывают маленькие дети после безутешных слез, когда будто заново смотрят на окружающий мир. И печаль Гая была уже со светлыми проблесками, когда он в разных кинотеатрах и клубах снова и снова смотрел «Корабли в Лиссе».

И лишь через год, когда он сделался взрослее и понятливее, первый раз пришло сомнение: а что, если Тасманов просто-напросто спасал его от отчаяния?

Было письмо и от Аси. Она (и как только сумела) достала заверенную справку, что в первой декаде сентября 1967 года Севастопольский автовокзал не производил продажу обратных билетов для симферопольского маршрута.

Но тогда уже Гай понимал, что дело не в потерянном билете.

Нет, самой лучшей была все-таки помощь Юрки. Его совет: «Гай, дерись!»

Драться надо было со всякими гадами. С такими, какие убили Толика. И вообще со всякой нечистью. Чтобы меньше было слез на душе и чтобы жить без вечного укора. Чтобы не прятать глаза от Аси и Сережки Снежко и свободно ходить по улицам у моря, когда приезжаешь в Севастополь. Чтобы не бояться подойти к могиле, на которой красный от морской ржавчины якорь Холла и поднятый со дна моря обломок мраморной колонны – на нем выбили слова: «Инженер-конструктор Анатолий Сергеевич Нечаев. 15 мая 1937 г. – 9 сентября 1967 г.».

Рассказать Егору, как он, Гай, дрался… Как щуплый интеллигентный мальчик, самый младший в оперотряде, очертя голову кидался на пьяных бандитов и его с трудом успевали выхватить из свалки и заслонить. Как вместо института пошел на завод фрезеровщиком и пробился в аэроклуб, чтобы попасть в ВДВ – десантникам в милицейское училище была самая прямая дорога. Была бы… Если бы не тот последний прыжок и полгода госпиталя…

Он все-таки дрался: с собой, со своей болью, с теми, кто говорил: «Молодой человек, ну какая милиция с вашим-то здоровьем…» Лишь в Москве сухой, изрезанный морщинами, как шрамами, генерал-майор выслушал его историю не перебивая и сказал вполголоса: «Ну, давай, сынок…» И подписал направление в школу милицейских сержантов…

А после школы не было уже ни опергруппы, ни патрулей, ничего похожего на бой. Был детский приемник-распределитель, и Михаил, вначале возмутившись таким назначением, не написал потом ни одного рапорта о переводе. Какой смысл был жаловаться на судьбу, когда в первый же день увидел Михаил сотню пацанов, с которыми судьба обошлась не в пример суровей и несправедливей. Издевательски… Здесь тоже надо было драться… С кем? Не с этими же ребятами! Значит, с теми, кто их сделал такими? А как?..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю