Текст книги "Бабушкин внук и его братья"
Автор книги: Владислав Крапивин
Жанры:
Детская проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
АИСТЕНОК
Лифт не работал. Впервые за все время, как мы тут поселились. Мне показалось это скверной приметой. Конечно, я не пенсионер, но изрядно запыхался, пока шагал на нашу верхотуру.
Сердито сопя, я своим ключом открыл дверь. Бабушка встретила меня в прихожей.
– Ну, как дела? Все в порядке?
– Угу… Все нормально.
– Не угукай и не сочиняй. Почему у тебя такой вид?
Я дрыгнул ногами, сбросил влажные кроссовки.
– Пришлось побродить по углям. Сейчас отмоюсь.
– Я не про ноги, а про выражение лица.
– Подымешься пешком на девятый этаж, будет выражение…
– Александр! Не морочь мне голову. Что-то случилось в школе? Рассказывай.
– Расскажу, расскажу. Дай отдышаться.
Я не собирался ничего скрывать. Но все, что случилось, мне будто нагрузили в рюкзак, и с этой вот тяжестью я сейчас и поднялся по лестнице. Со скандалом из-за Вальдштейна, с печальной памятью о пожарище, с Ивкиной тревогой за старшего брата… Даже нашедшаяся акварель теперь не радовала.
Я походил по комнатам. Послушал, как тикают часы. Здесь они вот уже две недели идут исправно. А в старом доме часто останавливались, даже если гири были подтянуты. Бабушка говорила, что это балуется Квася. Толкать маятник, чтобы часы пошли вновь, было бесполезно. Я открывал стеклянную дверцу, вставал на табурет, запускал руку за механизм и там, на задней медной стенке, нажимал головку нижнего винтика. Надо было подержать палец на этой плоской головке, прыгнуть на пол и только тогда качнуть увесистый диск. Тик-так… Теперь будут идти до нового Квасиного хулиганства.
Какую роль играет этот крепежный винтик, я не понимал. Я даже никогда его не видел, знал только на ощупь. И уже не помнил, когда открыл странное свойство часов. Еще в дошкольном возрасте. Никто, кроме меня, не знал, как запустить остановившийся механизм часов, которые были старше моего прапрадедушки Льва Андроновича Шеметилова-Гальского, поручика кавалергардского полка, храбреца и дуэлянта. И я своим умением тихо гордился.
Но здесь это умение было ни к чему. Квася после пожара сгинул, никто не баловался с часами.
Я присел в своей комнате (самой маленькой, девять метров) на раскладушку. Сидел, вспоминал черную площадку на месте дома и пальцем оттирал на колене въевшуюся сажу.
Бабушка возникла на пороге.
– Не тяни душу.
Ну, я не стал больше тянуть. Рассказал про школьное дело.
– С ума сойти… – Бабушка села на табурет. Сняла свои старомодные очки и стала покусывать дужку. Была у нее такая привычка.
– Не надо сходить с ума. Сходи завтра в школу. Там все уладится в пять минут. Ну, не исключат же меня из-за этого дурака… Только не выдавай его, ладно?
Бабушка смотрела на меня, подперев очками подбородок.
– Ну, знаю, – уныло сказал я. – Твой дедушка Лев Андронович, поручик Шеметилов-Гальский, поступил бы иначе. Он вызвал бы обидчика на дуэль. А если бы к нему пристали грубые вымогатели недворянского происхождения, он кликнул бы на помощь верных кавалергардов. В позолоченных кирасах… А мне кого вызывать на дуэль? Вячика? Или Клавдию Борисовну?.. А друзей в кирасах у меня нет. И без кирас нет.
Бабушка молчала. «Вот и плохо, что нет», – говорили ее глаза, не защищенные очками. Но без упрека.
Потом она встала.
– Горе ты мое… Думаешь, мне хочется выслушивать жалобы на внука и педагогические нотации?
– А ты не выслушивай! Ты сразу за меня заступись!
– Ты думаешь, они этого ждут от меня? Ждут покаяния и обещаний, что к тебе будут приняты меры…
Но оказалось, что педагоги ничего не ждали от бабушки. Они позвонили на работу отцу и маме. И родители вдвоем «имели беседу» с Клавдией Борисовной. И та, разумеется, изложила им свой вариант происшедшего: «зверское избиение», «вызывающее поведение»…
А потом, естественно, была беседа родителей со мной.
Мама и папа в своей комнате сидели у шаткого садового стола, и в окна светило оранжевое вечернее солнце. И я стоял в его лучах у порога, босой и все еще неотмытый.
– Ну и облик, – горестно сказала мама и поджала губы.
– Будто по минному полю ходил, – усмехнулся отец.
– Я ходил по тому месту, где стоял наш дом. Вот…
– Вместо того, чтобы сидеть на уроках… – Это опять мама.
– Вы прекрасно знаете, что я не сам ушел, меня выгнали!
– За драку. И за безобразный тон в разговоре с завучем, – покивала мама. – Вырастили мы сыночка…
– Вам разве угодишь? То тихоня и размазня, то драчун и хулиган…
– Драчун ты так себе, – сказал отец, трогая бородку. – Клавдия Борисовна показала нам издалека твоего противника. Это же цыпленок.
– Этот цыпленок грозил, что его дружки мне голову свернут! Если не буду платить валюту!
Мама распахнувшимися глазами глянула на отца. Тот усмехнулся опять. Но уже не так уверенно:
– А ты и поверил…
– А надо было ждать и проверять? В прошлом году, когда какой-то тип явился к вам в «Альбатрос» вымогать проценты, вы почему не проверили? Выкинули беднягу из окна! Четверо на одного!.. Я-то хоть один на один…
– Ну… – Отец забарабанил по столу. – Ты не сравнивай. Такова нынешняя деловая жизнь. Взрослая…
– Взрослая? Сейчас в бандах есть восьмилетние убийцы! Та же Клавдия Борисовна рассказывала….
– И ты хочешь стать таким? – сказала мама.
Я возвел глаза к потолку. Вот она, женская логика.
Отец посмотрел на маму, на меня. В очках горели оранжевые точки.
– Хотелось бы верить, что ты начал эту… этот поединок из-за благородного возмущения, а не с перепугу…
– Именно с перепугу! Ты же знаешь, что я трус!
Он сказал в пространство:
– Остается надеяться, что это пройдет. Когда станешь старше.
– А я не хочу быть старше! Когда маленький, трусом быть легче! Можно это списать на малолетство.
– Но тут, друг мой, ничего от тебя не зависит. Все равно вырастешь. Придется принимать взрослые решения. И работать. И в армию идти, и жениться.
Я не к месту (совершенно случайно) подумал о Насте. И застыдился этой мысли и разозлился на весь белый свет еще пуще.
– А разве для женитьбы нужна храбрость?
– А как же, – хмыкнул отец. – Иногда героическая.
От досады меня дернуло за язык:
– Тогда ты дважды герой, да?
Бабушка тихо ахнула:
– Алик… – Она стояла в дверях у меня за спиной.
Мама приоткрыла рот. Отец помолчал и спросил деревянным голосом:
– Ольга Георгиевна, когда вы пороли его последний раз?
Бабушка отозвалась сухо:
– Не последний, а первый и последний. В семилетнем возрасте.
Тогда бабушка взяла меня за шиворот и ладонью отхлопала по школьным штанам. По правде говоря, было за что. Перед тем я посмотрел кино про первоклассника, своего ровесника, который посадил в холодильник кота. Для воспитания морозоустойчивости. И от холода кот из рыжего сделался голубым. Я решил такой же опыт проделать с пожилым рыжим Платошей, бабушкиным любимцем (и Квасиным приятелем, как она утверждала). Сунул послушного Платошу в наш «Чинар» и … забыл, засмотрелся мультиком про Винни Пуха.
Бабушка услышала приглушенное мявканье, открыла холодильник, и бедняга – все такой же рыжий, не голубой, а заиндевелый – выпал ей на руки.
Бабушка отпоила Платошу теплым молоком, закутала в шаль с грелкой, а потом деловито всыпала мне. Я ревел, но не от боли, не от обиды, а от жалости к Платоше. Бабушка сказала, что он умрет от воспаления легких.
Платоша помер через год. И я лил над ним горькие слезы. Вдвойне горькие от того, что я помнил свое безрассудство и терзался: кот погиб от затянувшейся простуды. Бабушка утешала меня: Платоша, мол, скончался просто от возраста. «Он же был старше тебя на пять лет. Для котов это очень преклонные годы». – «Неправда! Коты и до двадцати лет живут…» – «Ну, Алик, это уж кому сколько судьбой отпущено. И для котов, и для людей…»
Я сейчас вспомнил, и вдруг у меня защипало в глазах. Никто этого не заметил. А бабушка повторила:
– Да, в семилетнем возрасте. Больше Алик не давал повода.
– Сейчас, по-вашему, не повод?
– Это уж вам решать, Максим Аркадьевич. – Бабушка знала, что отец никогда меня пальцем не тронет (и я знал). Но все же она добавила: – По-моему, поздно уже воспитывать таким образом.
Отец отозвался ворчливо:
– А на мой взгляд, еще вполне можно…
Я напомнил:
– Ты же сам говорил: маленьких и слабых бьют только трусы!
– Одно дело драка, другое – педагогика. Даже Клавдия Борисовна намекала, что это полезно.
– Я сразу заметил, что она маленько того… – Я крутнул пальцем у заросшего виска.
– Александр! – взвинтилась мама. – Ты дождешься, что папа и правда тебе всыплет!
– До него и дотрагиваться-то страшно, до такого… обугленного, – пробурчал отец. – Я же говорю, как по минному полю ходил… – Он, видимо, считал, что воспитательную беседу пора кончать.
– На поле оборвало бы ноги. Или вообще всего на куски… Па-а, а если не ноги, а руки оборвет, а ты скрипач, что тогда делать?
Отец мотнул головой, поймал слетевшие очки. У мамы опять сделались круглые глаза.
– Саша, да что с тобой!
– Что за дикие фантазии? – сказал отец.
– Не фантазии, а так… вопрос… Да ты не бойся, жениться мне, наверно, не придется.
– Это почему? – еще больше испугалась мама.
– Не успею. Восемнадцать стукнет, и марш-марш в казарму. А там деды. Я ведь терпеть не буду, хотя и трус. Значит, все закончится быстро. А может, окажусь в горящей точке. А оттуда – цинковая упаковка или бумажка: пропал без вести… Вас что больше устраивает? С бумажкой проще, меньше возни…
– Александр! – ахнула мама. Словно защищаясь.
А отец приподнялся с табурета.
– Ты что это сопли распустил? Срам… Может, надеешься откосить от армейской службы?
– Не буду я косить. На это, между прочим, тоже смелость нужна: могут ведь посадить. А со мной все будет просто…
Я смотрел за окно, почти прямо на низкое солнце. От этого слезились глаза. Мама наконец решительно сообщила:
– Президент обещал, что скоро не будет никаких военных призывов, а будет профессиональная армия.
– Президент много чего обещает, – сказал я. – То и дело слышим, что война окончена. А по телику каждый вечер сводки об убитых.
– Сопли подотри, – тяжело сказал отец. – Тоже мне, он судит президента.
– Не сужу, а… профессиональная армия – это еще когда. Ладно, меня, может, и не заберут. А моему брату Алексею она светит вполне.
Я нарочно сказал так – «моему брату Алексею». Отец отвернулся к окну.
Мама решительно выговорила:
– Все эти горячие точки скоро кончатся. Не может этот ужас длиться без конца.
Бабушка сказала у меня за спиной:
– Может. Это длится не меньше девяноста лет. По крайней мере, с Порт-Артура…
Отец будто обрадовался:
– Ну, конечно! Ольга Георгиевна всегда обеспечивает тылы любимому внуку.
– Не надо мне никаких тылов… Меня уже кончили воспитывать? Или еще?
– Я думаю, тебе завтра следует извиниться перед Клавдией Борисовной, – сообщила мама. – И… перед тем мальчиком.
Я зажмурился. От солнца плавали в глазах разноцветные пятна. Как рисунки на Ивкином костюме. Я глубоко вздохнул и объявил:
– Можете распилить меня ржавой ножовкой. Можете жечь живьем. Можете выгнать из дома. Все равно я перед ними извиняться не буду. Пускай я трус, но не настолько же…
– Признать свои ошибки – не трусость, а наоборот, – назидательно произнесла мама.
– Это когда они есть. А если нет?
– Ты невозможный ребенок. Мы… не хотим с тобой больше разговаривать.
– Ну и пожалуйста…
Я нырнул под локоть бабушки и ушел на кухню.
Здесь было темнее, кухонное окно выходило на восток. Из него я видел крыши одноэтажных домов, школу номер двадцать девять, сады и огороды. Где-то за ними, в ольховой гуще, пряталась речка Стеклянка. За ней стояли густые темные сосны. Сейчас они были позолочены солнцем, но все равно казались сумрачными. Похоже на старый парк или на кладбище.
Но я уже знал, что там не парк и не кладбище, а роща, в которой прячется какое-то секретное учреждение. Лаборатории какие-то. Рощу окружал забор с колючей проволокой. Про секреты этой зоны говорили всякое.
Над соснами появился птичий треугольник. То ли гуси, то ли журавли, я не разбирался. А может, аисты? Нет, у нас они не водятся. Я, по крайней мере, никогда не видал…
Зато есть песня.
Я оглянулся на дверь. Достал с самодельной полки кассету. Телевизор стоял здесь: кухня была просторная, почти что гостиная, тут мы и смотрели передачи. Но пока сюда никто не шел, переживали, наверно. А я… я железный, что ли?
Включил, поставил кассету.
На экране появились мальчишки в белых флотских брюках и оранжевых рубашках. В три шеренги.
И вот песня:
Зная, что зима не за горами,
Что озера скроет черный лед,
Аисты с подросшими птенцами
Собрались в осенний перелет…
А дальше – об аистенке, который слабее других и может не долететь до далекого Юга.
Один мальчик стоял впереди хора. Он-то и был аистенком, пел тонко и чисто:
Знаю, вам нельзя меня оставить:
Не простят измену небеса.
Только, чтоб не сдерживать всю стаю,
Я сложу, наверно, крылья сам.
И помчится море мне навстречу,
И тугая соль ударит в грудь.
И в глазах умрет закатный вечер,
И не станет больно мне ничуть…
Я вдруг понял, что солист похож на Ивку. Волосы, правда, не такие летучие и светлые, но лицо – похожее. И не только лицо. По-моему, у этого мальчика была такая же ясная, как у Ивки, душа. И… может быть, он тоже тревожился за старшего брата.
Господа взрослые, что же вы творите на нашей земле! Может, мы, дети, лишние на ней? И вы решили, что многих, кому уже восемнадцать, можно под корень?
«А дети? – будто возразил мне такой «взрослый». – Вы-то чем лучше? Мало вас, бандитов, в свои юные годы? Откуда вы такие?»
Я не знал, откуда. Хотя нет, я догадывался. Я огрызнулся: «От вас! От вашего озверелого мира. Бандиты – они те, кого с самого рождения никто не любил!» – «Ну, так возьми и полюби! Лыкунчика, Вальдштейна…» – «Издеваешься, да? Дурак…»
Я мотнул головой и снова стал смотреть на экран.
Да, солист явно походил на Ивку. И многие в хоре были на кого-то похожи. Вон те рыженькие близнецы – на Витю Брусилова, одного из «поповичей». А этот, в очках, – на Олега Птахина из моего нынешнего класса. А небольшой, чернявенький – на Рената Латыпова… Но все они были как-то чище, красивее. Песня будто озаряла их изнутри. Каждого… И вон того, тонкошеего, с белобрысой челкой и желтыми глазами… Тьфу ты, наваждение!
Но нет, лицом он, может, и похож на Вячика Вальдштейна, но… все равно не похож. На такого разве поднялась бы у меня рука? Даже со страха… Да и страха бы не было.
Месяц, очень маленький и тонкий,
Тихо встал в надсолнечной дали.
Светит, словно просит аистенка:
«Дотяни, дружок мой, до земли…»
…Отец однажды услышал эту песню и сказал, что она неправильная.
– Аисты не летают над открытым морем. Они мигрируют на Юг через Сахару.
– Это же просто песня! Она не про географию!
– Песне тоже нужна точность. Особенно если про полет.
Я не поленился, взял первый том «Мира животных» (тогда у нас была большая библиотека). Прочитал про аистов.
– Они пересекают в полете Гибралтарский пролив.
– Он же совсем не широкий.
Я сказал:
– Много ли надо измученному аистенку?
Отец посмотрел внимательно.
– Ты его жалеешь? Или… себя?
Я тогда проглотил это молча. Пожал плечами. А сейчас вспомнил, и стало в горле колюче – не продохнуть. Я перемотал пленку и пустил песню снова. Лбом вдавился в оконный переплет.
Тихо вошла мама. Тронула за плечо. Я не обернулся.
– Мама, за что он меня ненавидит?
– Кто?!
– Он…
– Сашенька, да что с тобой! Что за глупости… Ну, перестань…
ВСЕ ВХОДИТ В РАМКИ
Я долго не мог уснуть. Мелодия про аистенка никак не уходила от меня. В бабушкиной комнате слабенько, дребезжаще били часы. К их звону давно все привыкли, никого он не будил.
А еще звучала, как струнный механизм, бабушкина кровать. Она тоже была старинная – со спинками, похожими на решетки готического собора. Раньше бабушка спала на ней в садовом домике.
Вскоре после полуночи подул шумный ветер. О наружной жестяной подоконник застучали капли. «Вот и лету конец», – подумал я уже сквозь сон.
Однако утром опять было солнечно и тепло. Даже лучше, чем вчера. Ветер прогнал запах дыма, а дождь, видимо, пригасил торфяной пожар.
Родители ушли, когда я еще спал. Не стали будить. Когда поднялся, бабушка сказала:
– Спишь до десяти. Совесть-то есть?
Я сказал, что нету.
– Зато есть вот что! – И наконец отдал ей акварель со старым домом.
Ну, бабушка засияла! Даже поцеловала обожженную рамку.
– Я ее, бедную, сохраню на память. А картинку вставлю в новую. Такую же рамку, конечно, уже не найти, ну да ладно, главное, что сама акварель цела… Ивушка – ну до чего же славный мальчик! Умница!
– А я? Кто догадался туда поехать?
– И ты… Ешь яичницу и садись за уроки.
– Я же вчера был только на литературе.
– Ее и учи.
– А по ней ничего не задали.
– Тебе всегда «ничего не задали»… Тогда чисти штаны, которые вчера извозил. Потом пойдешь в «Овощи-фрукты» за капустой.
– Если будешь меня мучить, не отдам еще одну вещь.
– Это какую же?
– А ты забыла!
– Выкладывай!
Я достал из кармана безрукавки железный гребешок.
– Сперва просила, а потом не вспомнила…
– А! Давай, давай! Пригодится.
– Знаю, – хихикнул я.
– Что ты знаешь?
– Что пригодится.
– Ну-ка, марш в магазин!
Гребешок и правда пригодился.
Когда я пришел из школы и бесшумно отпер дверь, бабушка это не услышала. Я снял кроссовки и на цыпочках подошел к ее комнате.
Бабушка сидела на кровати, перед табуретом. На табурете стояло блюдце с молоком и хлебными крошками. Бабушка гладила гребешком ладонь, улыбалась и что-то шептала.
Я кашлянул у приоткрытой двери. Бабушка быстро воткнула гребешок в волосы. Взялась было за блюдце, но поняла: прятать поздно. Я был уже в комнате.
– Стучать надо, молодой человек.
– Колдуешь, да?
– Что за глупости!.. То есть не ваше дело, сударь.
– Квасю надеешься приманить, чтобы пришел на новую квартиру. Ну и правильно. Он теперь, небось, бездомный-беспризорный…
– Напрасно ты иронизируешь.
– Ничуть не ир-рор… тьфу… низирую. С домовым всякое жилье уютнее.
– Квасилий не домовой! Он… просто Квася, вот и все. Мой приятель.
– Все равно из породы домовых. А кто еще-то?.. Ну ладно, ладно, молчу.
– Надеюсь, ты не станешь откровенничать с родителями о моих старческих причудах?
– Я, по-твоему, кто?! И никакая ты не старческая. Ты это… дама средних лет.
– Данке шен.
– Биттэ зэр.
– А как дела в школе? Надеюсь, сегодня никаких историй не было?
– Была…
– Господи, что еще?
– Ба-а… Я с ним помирился.
В школу я в этот день пришел к самому звонку. Почти никто не вспомнил о вчерашнем. Вальдштейн на меня не смотрел, остальные ребята смотрели и разговаривали нормально. А Клавдия Борисовна решила, видно, что дома мне устроили «семейную профилактику» и можно на этом дело закрыть.
Только Настя за меня тревожилась. Едва начался первый урок, немецкий, она толкнула мою ногу коленкой. Коленка была холодная, гладкая и такая… у меня все внутри отозвалось тайным замиранием. И мелькнуло в голове, что ради такого случайного касания можно было бы ампутировать самые дорогие штаны, а не только этот обгорелый утиль. Но если бы эту мысль угадал хоть кто-то, я сгорел бы на месте, как канистра с бензином. Я даже перед собой-то молча застонал от навалившейся стыдливости. Но под ней, под стыдливостью этой, шевелилось что-то вроде теплой пушистой гусеницы. Пусть толкнет еще разок, а?
И она толкнула еще разок, покрепче.
– Ты уснул, что ли?
– А? Нет… Что?
– Я спросила: дома сильно ругали?
– Меня? Нисколько!
– Тогда хорошо… Я за тебя переживала.
– Ну и зря… – И я начал с нашей третьей парты старательно подсказывать несчастному Шурику Лапину, которого вызвали к доске и заставили делать перевод незнакомого текста.
– Руих, биттэ, майн либер Иволгин, – попросила добродушная «немка».
– Энтшульдиген, биттэ, Нина Петровна.
– То-то же, – сказала она уже по-русски. А я опять «отрубился» и стал тайно ждать: не толкнет ли меня Настя снова. И, по правде говоря, ждал на всех уроках, хотя порой меня настигало понимание, что лучше бы провалиться куда подальше… А на последнем уроке дошел до сверхнахальства – толкнул ее сам.
– Ты чего?
– Нась… я… узнать хотел. Я забыл, у тебя какого октября день рождения? Пятнадцатого или шестнадцатого?
– Пятнадцатого.
– Это хорошо.
– Почему?
– Я подумал: вдруг в гости пригласишь?.. Это шутка…
– А я правда приглашу. Без шуток.
– Ну, тем более хорошо. А то шестнадцатого мне надо на другой день рождения.
– К кому?
– Тоже… к одной девчонке.
Я думал, она скажет «у, какой ты» и толкнет меня коленкой снова. Но Настя притихла и стала смотреть в окно.
После урока мы вышли из школы вместе. Один квартал нам было по дороге. Настя сперва молчала, потом будто вспомнила:
– Да, насчет дня рождения! Шестнадцатого октября ведь будет понедельник. Та девочка… она, наверно, решит праздновать в выходной, как и я…
– Да я не на праздник. Зайду, отдам подарок – и в школу.
Настя сказала ужасно безразличным тоном:
– А она кто? Наверно, из твоей бывшей гимназии?
– М-м… да! Из нее.
– Наверно, из твоего бывшего класса?
– Да из первого класса она! Ей семь лет стукнет! Это сестренка моего товарища, в том дворе, где мы раньше жили. А ты что подумала?
– А я вот нисколечко ничего не подумала. Просто сказала про понедельник. А ты думаешь, что я подумала?
– Я думал, что ты подумала, будто я думаю, что… тьфу!
Мы засмеялись.
– Ты меня под партой так ногой стукнул, что до сих пор в суставе гудит…
– Я?! Тебя?! Когда?!
– Даже и внимания не обратил. А у меня синяк. Вот, смотри…
Я с готовностью посмотрел. Даже присел.
– Нету никакого синяка. Даже пятнышка нету.
– Недавно еще был.
– Ну, я нечаянно…
– Ладно уж…
Скоро мы разошлись. Она в Комаровский переулок, я на свою улицу Урицкого.
Урицкий был, говорят, какой-то деятель ЧК, помощник Ленина, и его застрелили. Нынче в городе многие большевистские названия переименовали, а про это, наверно, забыли. Может, потому что на окраине. Кстати, говорили здесь не «улица Урицкого», а просто «Урицкая».
Ну вот, шагал я, улыбчивый такой, на свою Урицкую, и вдруг сзади:
– Иволгин! – нерешительно так.
Я оглянулся. Сзади шел Вальдштейн.
Я остановился. Он тоже остановился. Свою потрепанную спортивную сумку он держал в руке на длинном ремне и качал ее, как маятник. И смотрел на нее.
– Ну, что? – сказал я.
Он быстро взглянул на меня и опять – на сумку.
– А мы… с тобой, оказывается, в одном доме живем…
– Да? – сказал я без всякого выражения.
– Да… Только в разных концах. Ты в восьмом подъезде, а я в первом. На четвертом этаже…
Я пожал плечами:
– Ну, что ж… – Я не хотел его отшивать, но и что сказать, не знал. Постоял секунду и пошел. Вальдштейн догнал меня, зашагал сбоку и чуточку позади.
– Иволгин…
– Что?
– Ты очень на меня злишься, да? За то дело…
– Вот еще! – сказал я искренне. – Чего мне злиться? Тебе же попало, а не мне!
– Ну… у тебя ведь тоже были неприятности.
– С какой стати? Ничего у меня не было!
– С уроков прогнали…
– Вот беда! Погулял, в гости сходил… Одно удовольствие.
– Тогда хорошо, – вполголоса отозвался Вальдштейн. С полминуты мы молчали. Потом:
– Ты не думай, что это я Клавдии нажаловался. Я дома сказал, что просто ударился, а мать не поверила, в школу пошла. А там в учительской Клавдия и Андреич. Он-то им все и выложил…
Я придержал шаги, чтобы Вальдштейн оказался совсем рядом. Он шел и пинал свою сумку тощей поцарапанной ногой. Один раз запнулся, чуть не полетел носом. Оглянулся испуганно. Я чуть не наткнулся на него. Мы оказались лицом к лицу. И тогда я спросил:
– Послушай, Вальдштейн. А если бы я поверил, что у тебя дружки-рэкетиры, и принес бы деньги? Ты бы взял?
Он ответил тихо, но сразу. И мне показалось – без хитрости:
– Да ты что… Это же я так, просто… Подумал: может, есть кто-то еще…
– Что «еще»? – спросил я довольно беспощадно.
Он пнул сумку изо всех сил и признался отчаянным полушепотом:
– Еще больше… слабовольный, чем я… Тебе же Пшеницына, наверно, описала, как меня тут… как ко мне прискребались…
– Ничего она не говорила, – соврал я. – Мы про тебя вообще не разговаривали.
Он, по-моему, не поверил.
Тогда я сказал:
– Думаешь, я не понимаю, какая это жизнь, когда тебя изводят? Думаешь, я… такой уж крутой, что ли?
Он помолчал, и в молчании мне почудилась благодарность. Потом спросил:
– А трудно учиться в гимназии?
– Там больше уроков, чем тут. Два иностранных да еще всякие «Эстетики», «Истории искусств»… И зачеты, зачеты…
– А правда, что там у вас провинившихся розгами дерут?
Я остановился, заморгал:
– Ты что? С телевышки грохнулся?
– А у нас говорили… Ну, там же гимназия, старые порядки.
– Такие порядки в гимназиях при крепостном праве были! А сейчас… обыкновенные. Только если получишь двойку или на уроке вертишься, сразу: «Здесь гимназия! Хочешь валять дурака – иди в обычную школу!» А где они в центре, обычные-то? Куда ни ткни – лицей, экономический колледж, французское обучение, математический уклон… И везде конкурс.
– И ты по конкурсу поступал?
– Естественно. Родители и бабушка испереживались…
– А ты?
– Мне семь лет было! Все до лампочки…
– А сейчас жалеешь, что ушел?
– А вот и нет! Надоело все время по струнке ходить, здесь свободнее…
– При Клавдии-то!
– А что Клавдия? Покричала и отошла. Вам бы нашу директоршу!
– Это Клавдия про ваши порядки говорила. Был у нас в прошлом году один… гад такой, по кличке Кузов. Клавдия ему однажды на собрании выдала: «Вот в гимназию бы тебя! Там с тебя вмиг спустили бы три шкуры!»
– Она же это в переносном смысле!
– А все подумали, что по правде.
«Не все, а ты, – подумал я. – Видать, и правда тебе часто достается дома…»
– Этот Кузов… он больше всех ко мне прискребался, сволочь. Другие-то не очень, а так, на него глядючи… Он не то чтобы рукам волю давал, а больше словами: «Вальдштейн, Кронштейн, Рабинович, Бубенштейн. Привет родственникам в славном Тель-Авиве…»
– У тебя там есть родственники? – удивился я.
– Откуда? У меня дед из Казахстана, там много немцев. Поэтому такая фамилия. Сам погляди, разве похоже, что я еврей?
Я хмыкнул:
– Ты будто оправдываешься. А что, если еврей?
Вальдштейн кинул сумку на ремне за спину, подтянул свои камуфляжные бермуды. Пошел прямее. И глянул прямее. И глаза у него были, оказывается, не рыжие, а светло-коричневые.
– Тогда бы я гордился, что еврей. Среди евреев много великих личностей. Но у меня все в роду русские, кроме деда, да и тот немец лишь по отцу. Он даже языка не знает. Знает только, что фамилия означает «лесной камень».
– Правильно! А «Вальдберг» означает «Лесная гора», – вспомнил я. – У моего прапрадедушки была жена Вальдберг, Марта Карловна. До свадьбы она гувернанткой служила… У прапрадедушки в полку были неприятности из-за того, что женился на нерусской да на бедной… Мне бабушка рассказывала, а ей – ее мама…
– А кому какое дело, на ком он женился?
– Ну как же! Его императорского величества Александра Второго кавалергардский полк, такая аристократия. Там свои правила были… Но его благородие поручик Лев Андронович Шеметилов-Гальский оказался выше сословных предрассудков… – Я понял, что говорю словами и тоном бабушки. И сменил акценты: – Ну, он вообще такой был дядька, лихой…
Я, наверно, что-то напутал в названии полка. Толком ни я, ни бабушка его не знали. Но на Вальдштейна это произвело впечатление.
– Ух ты! Значит, у тебя придворные предки!
– Да какие там придворные! За душой ничего, кроме звания! Прапрадедушку из-за бедности взяли в кадетский корпус на казенный кошт. Ну, то есть на бесплатное содержание… А в корпусе, вот там в самом деле виноватых драли почем зря. Хоть ты барон, хоть граф, хоть князь…
– Это он сам тебе говорил?
Я опять чуть не упал.
– Вячик, да ты что! – Так я его впервые назвал по имени, машинально. И у Вячика странно, как-то вопросительно дрогнуло лицо. И я смутился. И торопливо заговорил дальше: – Он же мой прапрадедушка! Он умер сто двадцать лет назад! То есть погиб на дуэли. Какой-то офицер обидел женщину, и Лев Андронович дал ему пощечину… – Ой! Мне словно язык прижгло. Вспомнил, какой оплеухой наградил я в субботу Вальдштейна. Но он, видать, не вспомнил, слушал, приоткрыв рот.
– Ну, а потом они стрелялись. И пуля попала прапрадедушке прямо в сердце… А сын его, отец моей бабушки, родился через месяц после дуэли… Они с матерью, Мартой Карловной, сперва очень бедно жили, но потом он стал студентом, выучился на инженера по строительству железных дорог, стал зарабатывать… И почти сто лет назад построил на свои деньги дом в нашем городе. Раньше-то они жили в Петербурге, а потом переехали сюда, когда здесь магистраль прокладывали… А этим летом дом сгорел, ничего не осталось. Только маленькая картина с видом дома. Да и у нее рамка обгорела наполовину…
Вячик не стал расспрашивать про пожар. Может, не решился, а может, слышал про него от ребят. Он сказал:
– Рамку ведь можно сделать другую. В точности такую же.
– Такую теперь не сделают, старинная работа…
– Ну, почему не сделают! Знаешь сад с фонтаном у центрального универмага? Там художники свои картины продают. А разные мастера – всякие свои изделия. Художественные. И там я видел одного, который деревянной резьбой торгует. Фигурки всякие, шкатулки, маски. И рамки тоже. Прямо как кружево.
Я бывал, конечно, в этом сквере у ЦУМа, но резчика не помнил. Но не будет же Вячик врать, зачем ему это?
– Я скажу бабушке… Но, наверно, такая рамка будет стоить не меньше телевизора.
– Можно спросить, поторговаться…
Я кивнул: можно, конечно.
Мы были уже дома. У первого подъезда.
– Ну вот, – неловко сказал Вальдштейн. – Я пришел.
– Ага… Я тоже пойду. Пока… – И зашагал вдоль газона. И почувствовал: Вальдштейн смотрит вслед. Я оглянулся. Он и правда смотрел, не ступая на крыльцо. Тогда я сказал:
– Вячик…
– Что?! – У него это как-то звонко получилось, на весь наш длинный двор.
– Ты не знаешь, эти мастера у ЦУМа каждый день торгуют или только по выходным?
– Каждый! Но в выходные их там, конечно, больше…
И тут я сказал прямо:
– Давай я завтра зайду за тобой, когда в школу…
– Давай! Я буду смотреть с балкона! Вон с того!
И мы стали вместе ходить в школу.
Мы привыкли друг к другу. Иногда казалось даже, что я знаю Вячика давно. Ему про меня, наверно, так же казалось. Потому что однажды он решился на откровенный вопрос:
– Тебе нравится Пшеницына?
«Рехнулся, да?.. Ничуточки не нравится!.. Тебе-то что?! А если да, какое твое дело!..» – запрыгало у меня в голове. Я вздохнул и сказал:
– Да… А что?
– Ничего. Рад за тебя, – сказал он. И тоже вздохнул.
Это было в субботу (и все еще стояло лето). А в воскресенье мы с бабушкой поехали в центр, к ЦУМу.
Там, в сквере с фонтаном, и правда были не только живописцы с их картинами. Разные мастера продавали множество изделий: коврики ручной работы, гипсовые фигурки, керамические вазы, кукол из цветного пластика, всякие сувениры из самоцветов и еще много чего. Толстый дядька держал даже большую модель фрегата.








