Текст книги "По колено в траве (Журнальная версия)"
Автор книги: Владислав Крапивин
Жанр:
Детские приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)
Annotation
ПОВЕСТЬВладислава КРАПИВИНА «ПО КОЛЕНО В ТРАВЕ» (журнальная версия, печаталась в журнале «Пионер» в 1970 году). Рисунки Е. МЕДВЕДЕВА.
ПО КОЛЕНО В ТРАВЕ
Черные лошади
Американский товар
Враг
Враг (продолжение)
Где синий ветер встает
Летние дни
Вас король приглашает на бал
Бери моих лошадей…
Гладиаторы
Смотрите, я пришел!
ПО КОЛЕНО В ТРАВЕ
ПОВЕСТЬ
Владислав КРАПИВИН
Рисунки Е. МЕДВЕДЕВА.
Черные лошади
Крепче всех сказок я любил «Сивку-Бурку». А в ней особенно мне нравились главные слова: «Сивка-Бурка, вещая Каурка, встань передо мной, как лист перед травой!»
Когда несчастному Ивану грозили всякие беды, я заранее с тайной радостью шептал его врагам: «Ну, погодите, голубчики…» Знал я, что сейчас выйдет Иван в чистое поле, на высокий травянистый бугор, свистнет в четыре пальца, позовет верного коня:
– Встань передо мной!..
Эти слова были как пароль. Как начало песни, как сигнал тревоги, который поднимает друзей.
Встань передо мной,
Как лист перед травой!
Потом я часто слышал от разных людей, будто им непонятно: почему «как лист перед травой»? Что это значит? Я удивлялся. Никогда мне это не казалось непонятным. Совершенно ясно представлял я ночное поле под черным небом с большими белыми звездами, яркую траву, словно подсвеченную изнутри. Она кончалась у выбитой копытами глинистой площадки. И там, у края, вдруг, по тайному сигналу, пробивал глиняную корку и стремительно разворачивался из спирали высокий упругий лист. Тонкий и длинный, словно лезвие меча. Травы колыхались и шелковисто стелились под ночным ветром, а лист стоял строго и прямо (а из темноты, от горизонта, с нарастающим топотом летела еще невидимая лошадь).
Что тут было непонятного?
Нет, я все понимал. Наверно, потому, что очень любил траву. В середине зимы, когда стропила нашего флигеля потрескивали от Снежного груза, мне снился речной обрыв, заросший коноплей и полынью, сиреневое небо и осколок месяца над крышами Заречной слободы. По крутой тропинке среди щекочущих стеблей и листьев я бежал к воде, прыгал с уступа на уступ; Темные метелки высоких растений пролетали у щек. В воздухе стоял запах мокрого речного песка и трав.
Посреди ночи я просыпался от жгучей тоски по лету, по шороху травы и теплому ветру, который пахнет влажными листьями тополей. За окнами, как озябшая кошка, скреблась поземка. Мне хотелось плакать, но это было бесполезно: зимние месяцы впереди казались бесконечными, словно целая жизнь.
Но однажды среди зимы я увидел свежую зелень.
В палисаднике рядом с нашим флигелем я устраивал себе снежный блиндаж. Деревянная лопата была в два раза выше меня. Черенок цеплялся за кусты, и сухой сыпучий снег падал мне за воротник. За воротником он противно таял, и колючий шарф натирал шею.
Возиться с блиндажом не очень хотелось. Но еще меньше хотелось идти домой, потому что сразу засадят за уроки.
Правда, старшая сестра Татьяна сейчас жила не с нами: она вышла замуж за летчика и уехала в Ростов. Но мама следила за моей учебой так же придирчиво, как Танька…
Я вырезал в снежной толще квадратную яму, окружил ее бруствером и начал расчищать дно. И вот вместе со снеговыми крошками лопата вынесла к свету черные комочки смерзшейся земли.
Я так давно не видел обыкновенной черной земли! Опустился на колени и варежками размел на дне кружок величиной с блюдце. Открылся пятачок чернозема с мертвыми бурыми стебельками и бутылочным осколком. Рядом с осколком лежал земляной комок. Я щелкнул по нему. Комок отскочил. И на его месте, упруго разгибаясь, поднялся мне навстречу ярко-зеленый листик.
Крошечная зеленая стрелка!
Словно тоненький луч изумрудного малютки-фонарика.
Я ошеломленно смотрел на это чудо.
Открытие обрадовало меня и в то же время как-то придавило своей необычностью. Тоненький листик-мальчишка был таким беззащитным среди снежных нагромождений… Почти не думая, подышал я в варежку и накрыл ею малыша. Потом, пятясь, выбрался из палисадника и побежал к маме.
Мама была не в духе. Она пыталась затолкать на место выпавший из нашей старой печки кирпич. Зловредный кирпич отчаянно сопротивлялся. Он ловко извернулся, упал на железный приступок и назло маме раскололся. Мама плюнула…
– Там в палисаднике травинка… – виновато сказал я, глядя на кирпичные половинки.
– Что? – откликнулась мама. – О чем ты?
Она старалась не перенести досаду с кирпича на меня, но это было трудно.
– Ты бы лучше об уроках вспомнил, – сказала мама.
– Там совсем зеленая травинка, – подавленно повторил я. Было ясно, что мое открытие не имеет для мамы никакого значения.
Но она все-таки поняла. Спросила:
– Совсем зеленая?
– Да, – откликнулся я. – Как летом.
– Ну что ж… – вздохнула мама (и это был, видимо, вздох о лете). – Так бывает… Разве ты никогда не слышал, что зеленая травка зимует под снегом? Дожидается тепла.
Да, я вспомнил. Я слышал, конечно. Только в это верилось не больше, чем в истории про живую воду или говорящие деревья.
Но ведь теперь-то я видел сам!
– Напрасно ты разрыл травинку, – сказала мама. – Она застынет на воздухе.
– А под снегом не застынет? Он же ледяной?
– Не такой уж он холодный. Он пушистый и мягкий.
Я побежал в палисадник.
Снегу я не очень доверял. Теплая варежка казалась более надежной, но за нее могло влететь.
Я убрал варежку. Узкий листик стоял смело и упруго. Я набрал с веток самого легкого и пушистого снега и белым курганчиком засыпал травинку. Потом уложил слой снега потяжелее… Потом заровнял яму…
Воспоминание о смелом листике наполняло меня радостным возбуждением. Я схватил санки и сбежал в овраг. Там летал с кручи на кручу, пока не пришли плотные, темно-синие сумерки.
Вечером мне попало. Слипались глаза, и я никак не мог решить задачу про ящики с фруктами. Мама назвала меня бестолковым лодырем, растяпой и мучителем. Она решила задачу сама, велела убираться спать и пообещала выдрать, хотя никогда этого не делала.
Я забрался в постель и стал реветь от обиды. Виноватым себя я не чувствовал. Трудно было понять, почему какая-то задачка важнее радости, важнее чудесной находки. Ведь травинка была крошечным осколком настоящего лета.
А задачка была про персики и абрикосы, которых я никогда не пробовал и видел только на картинках…
Поревев, я устроился поудобнее, улыбнулся укрытому снегом листику и шепотом спросил:
– Не холодно тебе?
– Что ты! – откликнулся он. Вытянулся в стрелку, разгорелся зеленым светом, и снег начал оседать и таять вокруг, а жухлые стебли на земле наполнились живым соком и заколыхались.
– Значит, это ты? – спросил я, радостно дыша. – Ты «лист Перед травой»?
Он не ответил, только снег от него разбегался все дальше, а в ночи нарастал легкий стремительный топот.
И вот в темноте я не увидел, а скорее угадал большую черную лошадь. Она ласково дышала мне в лицо. Чуть в стороне осторожно переступали еще два черных коня.
Это был не сон. Я отлично понимал, что лежу в кровати под вытертым одеялом (а сверху еще мамина телогрейка), и кругом наша комната, и наши ходики стучат в темноте. Но в то же время я взбирался на оттаявшие перила крыльца, а с них – на спину лошади. Я чувствовал ногами влажную короткую шерсть на лошадиных боках, а пальцы тонули и путались в тугих прядях шелковистой гривы.
Я тронул щекой теплую шею коня и шепотом попросил:
– Ну, пошли…
Лошадь взяла с места плавно, почти не коснувшись земли. И быстро. По бокам, не отставая, шли еще две черных лошади. Заструился навстречу ночной летний ветер. Побежали светящиеся точки – то ли звезды, то ли огоньки, то ли отблески костров на копьях далекой конницы…
Лошади стали приходить каждую ночь. Их было три. Две всегда держались в стороне, а самая главная подходила вплотную, и я обнимал ее большую добрую голову. Потом прыгал с перил на спину.
Лошади уносили меня то в синий лес, полный шорохов, огоньков и полузнакомых сказок, то к самому краю неба, где громадный месяц задевал нижним рогом большие ромашки. Иногда мы влетали в самую гущу битвы, где бесшумно и яростно рубились наши и вражеские всадники. Среди мелькания копей, мечей и щитов я самозабвенно размахивал подхваченной на лету саблей и, сразив вражеского атамана, невредимым уносился из схватки.
Но это было не главное. Вот что было главным: темное поле, высокие звезды и теплый воздух, который легко струился по траве; неспокойные горизонты, где прокатывались не то бои, не то грозы; певучий и немного тревожный голос трубы вдалеке. И надо скакать кому-то на выручку. Ничуть не страшно, только надо торопиться. И мы летели сквозь ночь, а она охватывала со всех сторон и мчалась впереди. Звезды исчезали. Казалось, мы несемся внутри громадного черного конуса, и он, будто великанское копье, нацелен на одинокий огонек впереди. Под копытами дробно гремела мощеная дорога, и от булыжников сыпались искры…
Это ощущение тревожного полета я помню удивительно прочно. И так же помню нарастающую радость, когда от гремящего топота разлетались все опасности и тревоги, а огонек впереди превращался в яркую рассветную щель.
Я не знаю, тогда или после сложились такие строчки:
В край, где солнечные ветры разгоняют зимы,
Уноси меня, мой верный, уноси, родимый…
Через полтора десятка лет в целинной палатке под осенним звездным небом Хакассии я рассказал о Черных Лошадях одному человеку. Я считал его товарищем. Он любил быть откровенным. Он сказал:
– Знаешь… Я понимаю. Ты, конечно, был маленьким. Но вообще-то это все равно бегство от действительности.
Я назвал его идиотом и замолчал.
Детство не делит действительность на жизнь и сказки. В детстве все настоящее. И сказки тоже настоящее, если они помогают жить. Если в них веришь.
Я крепко поверил в Черных Лошадей.
Лет пятнадцати в первой тетрадке с неумелыми стихами я писал, прощаясь с детством:
…А по ночам у косого плетня
Черные Лошади ждали меня.
Добрые,
Смелые,
Быстрые,
Рослые,
Черные – чтоб не увидели взрослые.
Косого плетня на самом деле не было. Я про него сочинил для пущей поэтической красоты и рифмы. А был шаткий палисадник, примыкающий к забору из досок от товарного вагона. Одну доску я оторвал и таким образом познакомился с Майкой, которая жила в соседнем дворе. Но это было потом. А пока я ждал по вечерам лошадей.
Я так поверил в них, что и вправду стал думать, что, может быть, они приходят по ночам. Стоят у заледенелого крыльца и терпеливо ждут, медленно переступая копытами.
Когда наступала тишина и мама, укладываясь спать, выключала свет, я сползал с кровати. Совал ноги в теплые мамины валенки, натягивал ее телогрейку и пробирался к выходу.
Над крышами висела озябшая ночь. Звезды блестящими гвоздиками торчали в стылом небе. И была особая тишина: каждый звук отпечатывался на ней четко, будто новая калоша на свежем снегу. Далеко, за несколько кварталов, тявкал пес. Временами паровоз вздыхал на станции. Потом издалека выплывали, нарастали, поскрипывая, неторопливые мягкие шаги. Кто там? Наверно, сосед Виталий Павлович возвращается из депо, отработал смену… А может быть, это лошади?
Я разжимал кулак и оставлял на перилах хлебную корочку. Маленькую, с мизинец. Я берег ее с ужина, с той минуты, когда доедал последний ломтик из нашего довольно скудного дневного рациона. Оставить гостинец побольше я не мог. Хотя и не было войны, а жилось еще трудно, и до отмены хлебных карточек оставался почти год.
Утром, уходя в школу, я старательно осматривал перила и снег у крыльца. На обледенелом, затоптанном снегу трудно было разобрать следы. Но хлеба не было. Значит, они приходили!
До школы меня провожал полубеспризорный пес по имени Моряк. Он умильно махал хвостом. С некоторых пор Моряк стал проявлять ко мне особо дружеские чувства. Иногда я подозрительно измерял его взглядом. Но Моряк был низкорослый и коротколапый, а перила такие высокие…
Потом лошади стали приходить реже. С зюйд-веста по ночам накатывали сырые ветры. Они сбрасывали с тополиных веток снежные пласты и торжественно гудели в проводах. Это были первые налеты весны. А затем наступили синие от безоблачности дни, просохли тротуары, и на рыжей проталине у забора я нашел не одну, а несколько свежих травинок.
Про лошадей я почти забыл: радостное ожидание лета целиком заполняло меня. Но лошади напомнили о себе. Еще раз я увидел их – вплотную – не ночью, а днем.
Был вечер в конце марта, и солнце висело над крышами в тонком облаке, похожем на золотистую пыль. Девчонки расчертили на упругих досках тротуара «классы» и прыгали, шлепая калошами. Чуть в стороне звякали пятаками о кирпичную стенку мой одноклассник Левка Аронов и второгодник по прозвищу Быпа. Они играли в «обстенок». На втором этаже из форточки временами появлялась завитая голова соседки Таисии Тимофеевны. Таисия Тимофеевна огорчалась испорченностью нынешних детей и пыталась перевоспитать Левку и Быпу. Они, однако, не перевоспитывались и звякали.
Я стоял у калитки и размышлял, к кому присоединиться. Прыгать с девчонками было веселее, но я опасался, что Левка станет меня презирать. Он и так уже отзывался обо мне насмешливо, узнав, что я боюсь Тольку Засыпина. Я не хотел окончательно терять приятельские отношения. А играть в «обстенок» не было особого смысла: в кармане лежал всего один пятак, и я знал, что Быпа со своей широкой пятерней в момент меня обставит. К тому же Таисия Тимофеевна могла донести маме, что я играю на деньги,
Вдруг сквозь шлепанье девчоночьих калош я услышал медленный и неровный топот многих шагов.
Из-за поворота, с Первомайской улицы, выходили лошади.
Девчонки перестали прыгать. Левка и Быпа сунули в карманы пятаки. Я оттолкнулся плечом от калитки и вышел на край тротуара.
Конечно, лошадей в нашем городе хватало. Они возили сани с дровами, хлебные повозки, телеги со щебнем для ремонта дорог. За отцом Вовчика Сазанова – известным хирургом, который жил в нашем квартале, часто приезжала пролетка, запряженная гнедым жеребцом. В общем, лошади были не в диковинку.
Но так много сразу (и без упряжки!) мы не видели никогда. Их было больше десятка. Разные они были. Понуро шагали брюхастые савраски, лениво давил копытами грязь мохнатый битюг, неторопливо ступали изящные кавалерийские кони. Впереди табуна ехал на гнедой лошадке мальчишка. Ну, большой, конечно, старше нас. Но все равно мальчишка. В кепке козырьком назад и драной телогрейке. Он смотрел перед собой гордо, как маршал.
Чавкая копытами, лошади проходили мимо нас. И незаметно для себя мы пошли рядом с ними по краешку тротуара. Не знаю, что думали другие, а меня беспокоила смутная тревога и непонятная жалость к лошадям.
– Куда их? – спросил я у ребят.
– На колбасу, – ответил деловито Левка. – Колбаса из них ничего, только зазря такую соленую делают.
Левкина мать работала на мясокомбинате, в цехе ливерных пирожков, и Левка разбирался в колбасных вопросах.
Я подавленно молчал. Машинально двигался за лошадьми, которые шли на казнь. И не знаю, сколько прошло времени. Видимо, всего несколько секунд, потому что вдруг сзади, с высоты, я услышал ясный и крепкий голос:
– У тебя, мальчик, наверно, в голове колбаса.
Замыкая табун, ехал у обочины всадник на высоком вороном жеребце. В брезентовой куртке и кожаной фуражке. Он показался мне похожим на Багратиона, которого я видел на картинке в журнале «Огонек», Всадник со спокойным сожалением смотрел на Левку.
– Это колхозные лошади, – отчетливо сказал всадник. – Колхозу не колбаса нужна, а лошадиные силы. Они работать будут.
Надо было хоть спасибо сказать, а я молча смотрел на подковку.
– Ну и силы! – нахально вмешался Быпа. – Одни шкелетины.
– Ничего, поправим, – откликнулся всадник. Негромко так, будто себе говорил, а не Быпе и Левке. Потом опять глянул на Левку: – Вам бы в таких передрягах побывать, как они. Тоже не потолстели бы, А среди этих коней половина на фронте была. Да и потом они не сладко пили-ели…
Упитанный Левка понял намек и обиженно отстал. И Быпа с ним. А я шел.
Черный конь легко ступал у тротуара и косил на меня темным глазом. Это был большой добрый глаз. В нем словно плавала золотая искорка. И еще в нем отражалась улица и я сам – крошечный, еле заметный. Мне казалось, что конь чуть улыбается.
– …Ну, что домой не бежишь? – вдруг услыхал я голос всадника.
– Не хочу, – сказал я и посмотрел вверх. Мне понравилось лицо этого человека: твердое, серьезное, но не сердитое. И очень неожиданной была его улыбка – быстрая и ласковая.
– Не хочешь… – сказал он. – А прокатиться хочешь?
Прокатиться? Я обалдело выдохнул «ага» и даже не успел испугаться. Он легко прыгнул из седла и крепкими руками взметнул меня на спину лошади.
Я оказался на какой-то твердой штуке впереди седла. Сидеть было совсем не так удобно, как я думал. Жестко и страшновато. Но большие ладони прочно держали меня за бока.
– Не боишься?
– Не боюсь, – неуверенно оказал я.
Конь тронул с места, и улица качнулась навстречу. Я смотрел на знакомые дома и заборы с непривычной высоты, и все казалось немножко странным. Да еще закат окрашивал все вокруг в непривычный золотистый свет. Будто во сне. Черный конь (настоящий черный конь!) шел неторопливым шагом, временами дружелюбно косился на меня и покачивал головой.
– Как его зовут? – спросил я.
– Олень.
Это было чудесное имя. Такое стремительное и красивое. И я несколько раз повторил: «Олень… Олень… Олень…» И конь слышал меня.
Не знаю, долго ли мы ехали. Не помню.
Я уже совсем не боялся, и сидеть мне стало хорошо. Я поверил в надежность державших меня ладоней. В доброту и верность Оленя.
– А ты не заблудишься? – услышал я. И очнулся.
– Не заблужусь.
Но были мы уже далеко от дома. У реки, перед мостом.
– Беги домой, – сказал всадник. – А то еще потеряешься.
Он ссадил меня на дорогу, и пришлось примириться с этим. Ведь чудо не может продолжаться вечно! Я посмотрел, как человек в кожаной фуражке садится в седло, провел рукой по гладкому боку Оленя и повернулся, чтобы идти домой. Хуже бывает, если долго прощаешься.
И тут услышал:
– Подожди, сынок.
Эти два слова толчком остановили меня. Он оказал не «мальчик», не «пацан», а «сынок». С давних пор никто из мужчин не называл меня так. И я не думал, что назовут когда-нибудь, потому что отец в апреле сорок пятого года погиб от случайной пули в немецком городке.
Я медленно обернулся.
– Подожди, – сказал всадник.
Из кармана брезентовой тужурки он достал непонятную вещицу и протянул мне:
– Возьми. На счастье.
Я подошел. В руке у всадника была крошечная подковка. Ну, совсем маленькая, даже для жеребенка не подошла бы. Я принял ее в ладонь. Она оказалась тяжелой и теплой.
Надо было бы хоть спасибо сказать. А я молча смотрел то на подковку, то на Оленя, то на всадника.
Но, наверно, я все же по-хорошему как-то смотрел. Потому что всадник улыбнулся короткой своей улыбкой. Потом тронул каблуками вороного Оленя и рысью стал догонять уходивший табун.
Во мне стремительно вырастало воспоминание о зеленом узком листике, пробивающем снег, и о лошадях, мчащихся сквозь ночь…
Я опять возвращаюсь к тетрадке своих полудетских стихов. Просто мне кажется, что в те дни я говорил о детстве лучше, чем сейчас:
Это память о зимнем садике,
О травинке среди зимы…
Жили-были на свете всадники —
Жили-были на свете мы!
Вся земля гудела под нами,
Были ночи, как копья, отточены.
Били кони копытом в камень —
Искры сыпались по обочинам.
Это был не сон, не бессонница,
Трубы звали за горизонт.
Мы не просто играли в конницу —
Мы, как конница,
брали разгон…
Итак, табун ушел. Я помахал всаднику и Оленю рукой, в которой держал подковку.
И мне кажется теперь, что очень скоро, чуть ли не на следующий день, пришел теплый, зеленый май и вымахали вдоль заборов густые высокие травы.
Американский товар
В одно из солнечных майских воскресений сорок седьмого года я совершил базарную кражу. Сейчас решаюсь признаться в этом. Надеюсь, что читатели и закон простят меня. Во-первых, прошло уже много лет. Во-вторых, на этот ужасный шаг меня толкнула любовь.
Вот что случилось.
В давние годы покоритель Сибири Ермак Тимофеевич разбил в наших местах татарские отряды и поставил деревянную крепость. Чтобы она была неприступной, казаки окружили бревенчатые стены глубоким рвом. Ров заполнили водой. В воде отражались островерхие башни, сигнальные огни и копья казачьей стражи.
Но на крепость никто не нападал, и она постепенно развалилась. Вода ушла в реку. Только ров остался. Он был соединен с большим оврагом, по которому журчала речушка. Речушка эта пробилась в ров и проточила новое, русло. Все вместе это называлось «лог».
Над обрывами, над заросшими полынью и коноплей откосами, склонами и косогорами раскинулся наш городок. С колокольнями, деревянными тротуарами, гранитными мостовыми на центральных улицах и афишными тумбами, стоявшими чуть ли не по пояс в траве. На тумбах пестрели объявления о продаже мебели, о пропаже козы, рекламы фильмов, афиши о концертах в городском саду и открытии цирка, в которое уже никто не верил.
Мы, мальчишки, любили наш город. Даже те, кто родился не здесь, а приехал во время войны, эвакуировался из прифронтовой зоны. Он был удобным для ребячьей жизни. В запущенных скверах и старых переулках отлично игралось в разведчиков. Невысокие крыши верно служили площадками для запуска змеев. Деревянные тротуары помогали бегать: гибкие доски пружинисто подталкивали нас. А лог с заросшими тропинками и закоулками был полон разных тайн и запахов трав. Особенно сильно пахло полынью. Я растирал ее семена в ладонях и прижимал руки к лицу. Губы становились горькими, и запах сухой земли и солнца долго не исчезал. Мне казалось, что так пахнут саванны неведомой Африки. Я не знал тогда еще, что это запах детства и родины…
Но иногда нам хотелось, чтобы город был большим. Чтобы блестели рядами окон многоэтажные домищи, звенели трамваи, сияли по вечерам разноцветные огни. Чтобы в цирке каждый день шли представления, а по улицам проносились тыся, чи легковых машин. И поэтому все заволновались, когда прошел слух, что главную улицу собираются покрывать асфальтом. Асфальт казался признаком настоящей городской культуры.
Во дворах торопливо застучали молотки: мальчишки сколачивали самокаты. Вы представляете, какие возможности открывали перед самокатчиками асфальтовые тротуары!
Я тоже взялся за дело. У меня был один кольцевой шарикоподшипник, он годился для переднего колеса. А для заднего я надеялся раздобыть потом. Еще нужен был строительный материал.
Ранним утром, вздрагивая от прикосновений росистой травы, я босиком, в трусиках и безрукавке пробрался к забору и стал расшатывать доску. Нижний край оторвался быстро, но верхний держался на крепчайшем гвозде. Я разозлился. К тому же во дворе могла появиться Таисия Тимофеевна, тогда не миновать скандала. Я вцепился в доску и начал раскачиваться, как на громадном маятнике, обдирая о забор пальцы и засаживая в колени занозу за занозой.
Доска не обрывалась, и я усилил злость и размах. И тут мелькнуло в широкой щели сердитое девчоночье лицо. Девчонка что-то крикнула.
Я прервал полет. Встал перед щелью, придерживая плечом отодвинутую доску. Девчонка смотрела очень недружелюбно, и я на всякий случай сообщил ей, что она дура. Тут же я был поставлен в известность, что сам дурак, хулиган и жулик. На «жулика» я обиделся.
– Я у тебя что украл?
– А доску зачем отрываешь?
– А она твоя?
– Это наш забор.
– А фигу не хочешь? Ваш! Он наш двор отгораживает!
– А наш, что ли, не отгораживает?
– А доски с нашей стороны прибиты! Значит, наш!
– Я дедушке скажу, – пообещала она.
– Хоть начальнику милиции.
– Вот он тебя поймает, тогда запляшешь.
– Я твоего дедушку одним мизинцем на трубу закину!
Мы оба посмотрели на верхушку высоченной трубы, которая дымила над пакарней.
– Хулиган, – снова сказала девчонка.
Я, не нагибаясь, нащупал стебель прошлогоднего бурьяна, вырвал его с корнем и, как снаряд, пустил в противника. Девчонка присела и подняла с земли ржавую консервную банку. Я отодвинул плечо. Доска опустилась и закрыла щель, разделив мир на две враждующих половины.
Я ушел на крыльцо, сел, зубами вытащил из колена самую крупную занозу и затосковал.
Ее звали Майка, это я знал. Она приехала недавно, и раньше я видел ее только издали. А сейчас разглядел как следует.
Эх, ну зачем я поругался!
Оттого, что она сердилась, волосы у нее слетали на лицо, и глаза блестели, словно за живой золотистой сеткой. И вся она, Майка, была легкая, тонкая, как та маленькая балерина, про которую я читал в сказке «Стойкий оловянный солдатик».
Странная грусть и нежность овладели мною. И было ясно, что это любовь.
Ну что ж! Любовь так любовь. Я знал, что за нее надо воевать. Надо быть стойким, как солдатик. Я сдвинул брови, встал и даже поджал одну ногу, чтобы больше походить на оловянного героя. Чипа – драный петух Таисии Тимофеевны – подошел и уставился на меня одним глазом. Я метко плюнул ему в спину. И начал действовать.
Во-первых, я все-таки оторвал доску. Во-вторых, тут же распилил ее за сараем тупой ножовкой. Из коротких досок я сколочу вполне приличный самокат. Может быть, не очень красивый, но прочный. Я даже придумал ему имя – Олень. Как у того черного коня.
На нем, на Олене, я буду, как смерч, проноситься мимо Майкиных ворот. По единственной доске развалившегося тротуара – длинной и гибкой. Под железный рев подшипников и крики изумленных пешеходов. А Майка (уирямая и капризная) с тайным восхищением станет следить за мной сквозь дырку в заборе, которая осталась от выпавшего сучка.
Девчонка смотрела очень недружелюбно, и я на всякий случай сообщил ей, что она дура.
А потом… Потом переднее колесо Оленя сорвется с доски, и я грохнусь с размаху на твердую землю и, наверное, потеряю сознание. И Майка, позабыв про свою вредность, выскочит на улицу, начнет трясти меня за плечи, вытирать кровь с моего лба, и ее волосы будут щекотать мне лицо. Я медленно открою глаза…
– Ты несносный человек, – услышал я мамин голос. – Ну-ка, марш домой! Вместо того, чтобы умыться, одеться, сразу хватаешься за какие-то доски. Пошевеливайся. Пойдем сейчас покупать тебе штаны.
Вот вам мечты и действительность.
Впрочем, штаны были необходимы.
Надо сказать, что мой гардероб не блистал богатством. Был у меня один костюм: байковая лыжная курточка и такие же шаровары. Когда-то костюм был коричневым, но потом облинял и приобрел жидко-табачный цвет. Курточка была еще так себе, а штаны совсем обветшали. На заду и коленях они вытерлись до такой степени, что материя стала похожа на редкую мешковину. Резинки у щиколоток давно лопнули, и получилась какая-то бахрома. Зимой с валенками или весной с мамиными сапогами эти штаны еще можно было кое-как носить. Но когда я надевал их с сандалиями или ботинками, мама вздыхала и говорила:
– Жуткое зрелище.
И вот мы пошли покупать новые штаны. На толкучку.
Мы вошли в ворота и сразу окунулись в суету и шум. Толпа оттеснила нас к забору, где приткнулась фотография под открытым небом. Она мне очень нравилась. Здесь можно было сняться в настоящей морской форме, или верхом на деревянной лошади, или у тумбочки с надписью «Привет от друга». Но лучше всего был всадник, нарисованный на громадном полотне. Он скакал по степи, над которой вспыхивали белые мячики взрывов, и размахивал саблей. Вместо головы у всадника было круглое отверстие. Каждый, кто хотел, мог просунуть в отверстие голову и потом получить фотокарточку, будто он лихой кавалерист.
Я давно уже намекал маме, что не прочь иметь такой снимок. Раньше мама терпеливо объясняла, что кавалерист – большой, а я маленький, и получится смешно. А сейчас с досадой сказала:
– И так денег нет, а ты с глупостями пристаешь…
Она взяла маня за руку и увлекла в круговорот.
Люди толкались, кричали, спорили. Толстая женщина с обиженным лицом продавала фотопластинки в довоенной упаковке и сиреневую стеклянную вазу. Вертлявый дядька голосил: «Кому будильник?» – и шепотом предлагал кремни для зажигалок.
Но штаны найти было не просто. Продавали полосатые костюмные брюки, зеленые и синие галифе и даже настоящие матросские брюки-клеш. Но для меня ничего не было. Лыжные штаны с объемистыми задними карманами мама забраковала, а парусиновые штанишки с лямочками крест-накрест я сам с холодным презрением отверг. Мама сказала, что я чудовище, и пошла покупать ножи для мясорубки.
Я поплелся следом. Именно поплелся. Но не потому, что устал, а потому, что нравилось разглядывать разложенную для продажи мелочь. Я замедлял шаги, Потом остановился совсем. Замер!
На серой кошме среди мотков проволоки, электропробок и непонятных железяк лежал подшипник.
Два блестящих кольца с шариками между ними. Подшипник для заднего колеса Оленя!
Горбоносый продавец в войлочном колпаке немыслимой формы отрешенно смотрел сквозь толпу. Мой первый робкий вопрос он, видимо, не слышал. Я поднял с кошмы подшипник, проглотил слюну и опять, погромче, спросил:
– Вот это… сколько он стоит?
Не двинувшись, торговец сказал:
– Двадцать пять рублей.
Я обомлел.
Конечно, двадцать пять рублей в те годы были не те, что сейчас. Большая порция мороженого стоила например, десятку. Но все равно. Таких оглушительных сумм у меня сроду не бывало.
Среди мальчишек подшипники имели другую цену: от рубля до трех. Но беда в том, что никто сейчас не продавал. Все строили самокаты.
Я уныло переступал с ноги на ногу. Может, этот дядька в колпаке просто так сказал, чтобы я отвязался? Или мы, ребята, ничего не понимаем в таких вещах?
От растерянности я забыл положить подшипник, и он все еще оттягивал мне ладонь. Его хозяин по-прежнему равнодушно смотрел перед собой и про меня, видимо, уже не помнил.
Суетливый парень отодвинул меня локтем и стал копаться в электропробках. Потом чьи-то широченные галифе совсем заслонили меня от торговца.
И отчаянная мысль толкнулась во мне.
Я еще внутренне вздрагивал и колебался, а ноги сделали шаг назад. Потом второй. И не было слышно криков и шума погони. Я сделал еще два шага.
Сердце не колотилось, не бухало, а стреляло очередями, как крупнокалиберный зенитный пулемет. Спина стала мокрой, будто после купания. Я боком пробирался в толпе, ускользая от места преступления.
Должен признаться, что совесть лишь мельком кольнула меня. Я загнал ее в угол мыслью, что дядька в драном колпаке все равно спекулянт и жулик. Зато страх никуда загнать не удавалось. Я был готов к тому, что вот сейчас крепкая милицейская рука ухватит меня за воротник и прямо по воздуху перенесет в заплесневелую тюремную камеру. Мне даже казалось, что я ощущаю ржавый запах оконной решетки.
Несколько раз я уже совсем хотел незаметно выбросить опасную добычу. Но, кроме видения тюремной камеры, передо– мной стояло еще одно: сердитая девчонка с золотистой сеткой волос перед глазами. Смутное сознание, что поступок мой не столько кража, сколько подвиг во имя любви, поддержало меня. И я опустил подшипник в карман. Штаны сразу начали сползать, и пришлось их придерживать.