355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владислав Крапивин » Тень каравеллы (Журнальная версия) » Текст книги (страница 1)
Тень каравеллы (Журнальная версия)
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:01

Текст книги "Тень каравеллы (Журнальная версия)"


Автор книги: Владислав Крапивин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]

Annotation

Владислав Крапивин. "Тень каравеллы". Повесть. Журнальная версия. Печатался в журнале "Пионер" в 1968 году.

ВЛАДИСЛАВ КРАПИВИН

Синее и белое

Визит Билли Бонса

Отблески на паруcax

Каравелла

Два капитана и Боббин Гапп

Дюймовочка

Один

Цунами

Вечер





ВЛАДИСЛАВ КРАПИВИН

ТЕНЬ КАРАВЕЛЛЫ

Моей матери – первому моему учителю, критику и другу.

Синее и белое

Мир, в котором жили мы, был устроен удобно и просто. В середине его стоял наш длинный двухквартирный дом, который назывался «флигель». По сторонам, в разных концах заросшего двора, находились другие постройки: бревенчатый сарай с сеновалом, двухэтажный дом с каменным низом, скрипучая кривая голубятня и кирпичный магазинчик, окруженный забором из неструганых горбылей.

Во флигеле жили мы: я, мама и сестра Татьяна, которая училась в техникуме. В соседней квартире, за стенкой, жила Анна Васильевна и ее сын Павлик.

Население двухэтажного дома состояло из множества людей, которые назывались одним словом– «соседи». А те, кто жил за стенкой, соседями не назывались. Они были просто тетя Аня и Павлик.

Среди соседей встречались разные люди: хорошие, так себе и вредные. Хорошей считалась тетя Ира, которая держала корову и давала нам в долг молоко. Так себе была Таисия Тимофеевна, которая тоже держала корову, но в долг молока не давала. К вредным относился прежде всего Славка Дыркнаб.

В сарае хранились дрова и жили две коровы.

В голубятне никто не жил. Давным-давно, до войны, там держал голубей старший брат Славки Дыркнаба. Но потом он ушел на фронт, а его почтари или сдохли с голоду, или были съедены. Почерневшая голубятня скрипела на ветру и хлопала дверцами.

Осталось сказать о магазинчике. В нем, конечно, жильцов не было, разве только крысы. Зато по утрам вдоль забора выстраивалась очередь. Стояли там главным образом старухи, инвалиды и мальчишки. Инвалиды в зеленых солдатских штанах и стоптанных чувяках мусолили самокрутки и все время спорили, старухи хмуро и осуждающе молчали – они здесь были главные. Мальчишки, заняв очередь, соби рались в своем углу. Играли на щелчки в «номера» – у кого больше номер на деньгах, или усердно толкались – «давили сало», не забывая прижимать локти к нагрудным карманам, где лежали хлебные карточки. Они первые замечали пожилую сонную кобылу, которая тащила фанерную повозку с белой надписью «Хлеб». Тогда раздавался тревожный крик: «Везут!» Очередь начинала беспокойно колыхаться.


Но мы тем летом редко стояли в очереди. Продавщица Катя, которая жила на квартире у Таисии Тимофеевны, постоянно говорила: «Не мучайтесь вы, ради бога, зря. Я своим знакомым всегда оставлю».

Видите, как все здорово было устроено.

Кроме того, у нашего крыльца рос громадный тополь. Самый высокий в нашем городе. Не думайте, что я прихвастнул. Все взрослые говорили, что такого большого дерева нет ни на одной улице.

В июне тополь зацветал.

Осторожный ветер снимал с веток миллионы пушинок, и по всем окрестным дво рам и улицам начинала кружить медленная тополиная метель. Теплая бесшумная метель под чистым небом. Дома, заборы, деревья становились зыбкими, словно нарисованными на синей марле. Казалось, что небо спустилось к самой траве и можно полететь, как ласточка, если оттолкнуться сандалиями от упругих стеблей «пастушьей сумки», от плоских листьев подорожника.

И я летал.

Встречный воздух парусом надувал рубашку. Мягкий щекочущий пух забирался в рукава и под воротник, ласково и стремительно касался щек, губ, шеи. И радость жизни была легкая, как этот пух, чистая, как утреннее небо.

Правда, иногда эта радость стремительно уходила, уступая место режущей тревоге: на улице раздавался знакомый стук босоножек – шла почтальонша Люба.

Все ее знали, маленькую, словно девочка, в синем беретике, в желтой гимнастерке, с сумкой, черной и громадной, как пианино.

Над улицей повисало молчание. Казалось, даже пух замирал в синем воздухе. Только Любины каблучки стучали по доскам тротуара. Стучали негромко и как-то виновато. Тишина становилась свинцовой. Иногда она взрывалась где-нибудь громким женским плачем, и тогда слово «похоронная» как бы нависало над улицей. Словно кто-то написал его в воздухе черными буквами…

И все-таки когда я думаю о том времени, то вспоминаю чистое небо июня и радостный полет среди тополиной пурги. Это не потому, что память отбрасывает все плохое. Неправда. Все помнится: и беспощадность военных зим, когда распухали от холода пальцы, и лепешки из картофельных очисток, и короткий лязг ножниц, вырезающих из хлебных карточек мелкие квадратики талонов. Но у детства смелый характер. Оно борется за радость. Оно эту радость находит, несмотря на голод и невзгоды.

Что ж, в конце концов все шло не так уж плохо. Война была далеко, наши били немцев так, что от тех только щепочки летели. Начиналось лето сорок четвертого года. Почтальонша Люба иногда оставляла в фанерном ящике у калитки бумажные треугольники с почерком отца, а беду обносила стороной. А тополь цвел.

И, видимо, в этом белом кружении под безоблачным небом лета прозвучал для меня впервые голос синих пространств. Голос, который делает из мальчишек моряков, поэтов и путешественников.

Не знаю, как это случилось. Я не думал тогда ни о парусах, ни о море. Но в один из таких дней захотелось мне сделать крылатый кораблик, чтобы летать в тополиной метели, держа его на ладони. Не самолет, а именно кораблик с крыльями. Вроде того корабля, который я видел в фильме «Золотой ключик». Этот фильм я смотрел два раза в кинотеатре «Сокол», где работала контролером Анна Васильевна, которая жила за стенкой.

Кораблик я решил сделать из глины, а по бокам хотел укрепить сухие стрекозиные крылья. Их я надеялся отыскать в траве. Мне тогда и в голову не пришло, что крылья эти, похожие на лепестки стеклянных ромашек, можно найти лишь в конце лета, когда стрекозы уже гибнут.

Зато, где взять глину, я знал точно. Было такое местечко позади дома, в сыром углу у забора.

Я вооружился щепкой, похожей на плоский штык, и через минуту докопался до влажного слоя.

И тут меня отыскал Славка Дыркнаб.

Фамилия у Славки была самая простая – Иванов, а Дыркнабом его звали ребята. Прозвище это казалось непонятным, но подходящим.

Пятиклассник Славка был большой, круглоголовый и безнадежно рыжий. Если он в солнечный день сидел у окна, от стриженной под машинку головы, как от начищенного самовара, по углам разлетались желтые отблески. Круглые веснушки на Славкином лице сияли, будто новые копейки. И глаза у него были рыжие, кошачьи. Хитрые и непонятные глаза.

Я знал, что от Славки бывают неприятности, а хороших вещей не бывает. Поэтому смотрел на него с опаской, и голова моя сама собой втягивалась в плечи.

Однако Дыркнаб не торопился устраивать неприятность. Улыбнулся, лениво сощурился и сказал:

– Значит, лепить собираешься…

Улизнуть было нельзя. Пришлось ответить:

– Ага… Лепить.

– А чего?

– Не знаю еще, – осторожно сказал я. Раскрывать свои планы рыжему злодею я не собирался.

Дыркнаб вздохнул и печально заморгал. Я насторожился еще больше.

– Я, когда маленький был, тоже любил из глины лепить, – неожиданно признался Славка.

В желтых глазах его появилась задумчивость. Он присел рядом. Это было кстати, а то у меня уже шея одеревенела: попробуй-ка, сидя на корточках, смотреть на человека, если он стоит за спиной.

Славка потыкал пальцем глиняный ком и сказал все так же печально и доверительно:

– Я и сейчас лепить люблю. Времени только нет. Мать как увидит меня, сразу: «А ну, марш в очередь за хлебом!» – или: «Марш за керосином!» Или еще чего-нибудь. Покамест в очереди торчишь, вечер подходит, надо за Манькой в садик ковылять. Потом мамка на ночную смену уходит, а я опять же с Манькой… У тебя-то житуха спокойнее, ты у матери младший.

Этим неожиданно серьезным разговором Дыркнаб рассеял мою недоверчивость. Подумать только, он искал у меня сочувствия!

Я старательно вздохнул:

– Трудно тебе…

– Да… А лепить я больше всего корабли люблю. Когда-то хорошо умел. Хочешь, сделаю кораблик?

Разве можно было отказаться?!

– Только здесь неинтересно, – подумав, решил Славка. – Испытывать негде. Давай у вас на кухне. Сразу слепим и сразу в бочке испробуем.

– Знаешь что, Славка, – сказал я, – лучше не надо. Глина же не деревянная. Она бульк – и на дно.

Славка оскорбленно выпрямился.

– Я дурак, да?

– Не… – сказал я опасливо.

– Нет, ты скажи: дурак?

Я растерянно моргал. Признать Славку дураком было невозможно. Однако, что глина тонет, я знал точно.

– Глина же тяжелая, – пробормотал я, не гладя на Дыркнаба.

– А железо? – спросил он. – Железо еще тяжелей. А из чего делают пароходы? Из железа. А пароходы тонут?

Пароходы не тонут. Их для того и делают, чтобы они не тонули, а плавали. И возражать тут было смешно.

– Вот видишь, – снисходительно заметил Дыркнаб. – Главное, знать, как сделать.

Мы пришли на кухню. Славка раскатал на столе глиняную колбасу с заостренными концами, приплюснул ее и налепил сверху плямбу.

– Подводная лодка, – объяснил он. – Похожа?

Я сказал, что похожа, но про себя подумал, что Дыркнаб врет, не лепил он корабли.

– Бери теперь и пускай ее в воду, – предложил Славка. – Не бойся.

Но я боязливо заспорил:

– Да… а вода чистая. А глина грязная…

– Глина? – изумился Славка. – Грязная? Из нее посуду делают. В ней ни одного микроба нет. Да не бойся ты!

Я нехотя снял с бочки дощатую крышку, тяжелую, как щит Ильи Муромца. Бочка словно вздохнула. Запахло сырым деревом и дождем.

– Ну, давай, давай, – торопил Славка.

Я осторожно опустил «подводку» к воде, жалобно глянул на Славку… и разжал пальцы.

Лодка булькнула и ушла на глубину. Разошлись круги. Я увидел в черном зеркале воды свое растерянное лицо. И сказал шепотом:

– Славка, не плавает.

– Ты что? Как не плавает? – торопливо заговорил Славка. – Она же подводная, под водой и плавает. Поплавает и поднимется. Ты подожди. Ну, я пойду, а то мать ругаться будет.

Хлопнула дверь. Я остался у бочки, проклиная подлого Дыркнаба. Слезы падали в воду, и наполовину пустая бочка тихонько звенела.

Слезы беде не подмога. А беда была немаленькая. Воду носили от водокачки за четыре квартала. Дело это было хлопотное и долгое: у водокачки всегда стояла очередь. Я испортил двухдневный запас воды и ничего хорошего не ждал от жизни.

Я засучил до плеча рукав, лег животом на край бочки и попытался выловить подводную лодку. Где там! Разве дотянешься до дна… Тогда я принес кочергу и долго бултыхал в бочке, стараясь зацепить потонувшее глиняное судно.

За этим печальным занятием застал меня Павлик.

Он незаметно возник на пороге, и я вздрогнул, когда услышал вопрос:

– Ты что? Клад ищешь на дне морском? Или похлебку варишь?

Вопрос был задан с легким удивлением, но и с ехидством тоже.

Павлик вообще никогда не разговаривал со мной по-обыкновенному. Если сердитый был, ворчал и советовал «убраться с горизонта». Если находился в хорошем настроении, все время насмешничал. Я привык. Другого я и не ждал. Ему уже стукнуло одиннадцать, а мне и семи еще не было.

– С чем похлебочка? – продолжал он ядовитый допрос. – Попробовать дашь?

– Лодка утонула, – сказал я отрывисто, чтобы не разреветься.

Тогда он удивился по-настоящему:

– Что за лодка такая?

– Дыркнаб подводную лодку сделал. А она…

Павлик хмыкнул. Не, было в нем сочувствия.

– Балда, – сказал он. Было совершенно ясно, что он имеет в виду меня, а не Дыркнаба.

Худой, уже загоревший, с отросшей до бровей челкой, он стоял передо мной, пружинисто покачиваясь, и, наверно, размышлял: спасти меня или оставить на съедение злой судьбе? В светло-коричневых Пашкиных глазах блестели хитрые, острые, как иголочки, точки.

– Эх ты, капитан Немо! – вздохнул он наконец (так я впервые услышал это имя).

Не снимая выцветшей испанки, он бесстрашно ухнул в гудящую пасть бочки и через несколько секунд выбрался на свет, держа на ладони раскисшее чудо подводного флота. Со слипшейся кисточки испанки часто капали капли, чиркали по голубой майке, оставляя на ней темные полоски.

– Забирай, – насмешливо сказал Павлик.

Я послушно подставил ладошки под глиняное тесто.

Павлик поднатужился и водрузил на место крышку.

– Все.

– А как сейчас… – начал я, с опаской глядя на бочку. – Вода ведь грязная теперь…

– Пф! – Он презрительно оттопырил губы. – Помереть боишься? От гнилой картошки не померли, а от глины и совсем не помрем! Если хочешь знать, в Африке есть такой народ, который специально глину ест, когда больше нечего.

– Правда? – живо откликнулся я, потому что это имело практический интерес.

– Говорят… Да ну ее, глину! Картошка лучше, даже гнилая.

– А если узнают про лодку? – опять забеспокоился я.

– Ха! Как узнают? Может, ты болтать будешь? Может, я буду? Думаешь, я ябеда? Не бо-ойся…

Так связала нас маленькая тайна.

Увы, ниточка эта оказалась совсем непрочной. Через пять минут я услышал, как Павлик вместе с Дыркнабом хохочет над моей глупостью,

Грустно мне стало, но я не обиделся, Как я мог обижаться на Павлика? Павлик имел право смеяться. Он был не просто сильнее и старше, Он был человек из другого мира. Мир этот, большой и шумный, включал в себя многие улицы, стадион, реку, где можно было купаться и сколько хочешь смотреть на пароходы. Была в этом мире и школа и целая толпа друзей, у одного из которых имелся даже велосипед.

А я? Кто был я? Семилетний заморыш, не нюхавший школы, не ходивший в одиночку даже по ближним улицам. Я рос, окруженный дощатым забором нашего двора. И приятелей у меня не было, если не считать драчливой Томки из большого дома и ее пятилетнего братца Тольки – нытика и попрошайки.

Конечно, двор был большущий, играть я умел и один, поэтому до поры до времени не чувствовал тесноты и грусти. Но вот, забыв про меня, умчался по своим делам Павлик, и я понял, что мир мой мал, а я одинок. От тоски я отлупил Томку, издалека запустил камнем в предателя Славку и вдобавок нарисовал на заборе его портрет и подписал: Дыркнаб – драк.

Букву «у» я пропустил только из-за торопливости, потому что вообще-то писать и читать тогда я уже умел прилично. Научился, когда было пять лет.

Дыркнаб целый час ходил у меня под окнами, громко рассказывая, что он сделает со мной, когда поймает…

А Павлик, хотя и смеялся надо мной, про подводную лодку никому не сказал. И тонкая ниточка, видимо, не совсем порвалась. В конце концов он именно мне, а не кому-то из друзей оставил на хранение учебную гранату, когда на месяц уехал в лагерь.

А потом был август и тот вечер, когда мы почувствовали, что нас тревожит одно и то же ожидание. Чувство, похожее на близость приключения.

Это было как первая капля нашей дружбы. Вернее, сначала и не дружбы, а просто симпатии, которая появляется, когда два человека хорошо понимают друг друга. После этой капли был еще долгий перерыв. Как в том дожде, о котором я сейчас вспомнил.

Капля упала с потемневшего неба на крыльцо, разлетелась на пылевые брызги и оставила на серой доске темный след. Он был похож на разбившуюся звезду. Пока я разглядывал этот лучистый след, вторая капля щелкнула по моей сандалии, нырнула в одну из дырочек, пробитых в коричневой коже, и холодной ящеркой скользнула между пальцами.

– Владик, иди домой, гроза начинается! – крикнула мама из кухни.

Я не пошел и от влажной звезды на крыльце поднял глаза. Мне хотелось увидеть падение новых капель. Я любил это волшебное зрелище – стремительное снижение маленьких стеклянных шариков. Но капель больше не было. Туча уже перевалила середину неба и развернула над всей землей темно-синий грозовой занавес.

Над забором, над низкими крышами я видел высокую башню со шпилем. Я знал, что это колокольня старой церкви, в которой помещалась тогда городская библиотека. Знать-то знал, но что с того? Я даже близко от этой библиотеки не был, не приходилось. Она всегда была для меня просто башней, видимой издалека. А то, что видишь только издали, всегда кажется немножко таинственным.

Мне нравилась эта башня. А в тот грозовой вечер нравилась особенно. Она была очень белая. Такая плотная и свежая белизна бывает у кусков мела, еще ни разу не взятых в руки. Этот белый цвет на грозовой синеве почему-то радовал и успокаивал меня.

Вокруг башни, словно рой бабочек вокруг абажура, носилась птичья стая. Птицы тоже были белые. И, видимо, они не боялись грозы, хотя были от нее очень близко.

Взвизгнула калитка, и во двор влетел Павлик. Он лихо затормозил перед крыльцом и выпалил:

– Ух, и отоварит сейчас дождичком! Мы с Вовкой самолет по нитке пускали, и вдруг как поглядим, как увидим! Какая туча! Ага? – Но тут мысли его скакнули в другую сторону: – Эй, Владька! А где моя учебная граната, которую я тебе оставил, когда в лагерь поехал? Я с Вовкой на самолет поменяюсь. Где? – Он наклонил набок голову и подозрительно смотрел на меня из-под выгоревшей челки.

Мне по многим причинам не хотелось касаться скользкого вопроса о гранате. Я отвел глаза и снова стал смотреть, как кружится у башни голубиная стая.

– Замылить хочешь? – в упор спросил Павлик. – Чего молчишь?

– Я на башню смотрю. И на птиц.

Павлик удивился и притих. Тоже стал смотреть, как кружат белые птицы. Не знаю, что он почувствовал. Но стоял и смотрел он долго. Тускло-розовая горбатая молния бесшумно сгорела выше башни и птиц. Было увлекательно и страшновато.

Павлик громким шепотом сказал:

– Как на море. Будто там маяк и чайки… – Шепот его звучал тревожно: – Будто скоро шторм.

Плотная синева громадных грозовых пространств со всех сторон окружала притихшую землю. Дома, казалось, хотят спрятаться под крыши, как черепахи под панцирь. Только башня, высокая и светлая, бесстрашно пронзала тревожную синеву. Она была как парус, как лебедь. Как белый маяк на краю неспокойного океана.

– Как на море, – отчетливо повторил Павлик.

С той поры эти два цвета – синий и белый – стали связаны у меня с мыслями о море.

Белое и синее – значит, чайки и паруса в морской дали, волны прибоя, тельняшки и матросские воротники, незнакомые города над заливами, флаги отхода на мачтах многоэтажных кораблей. Бело-синими были обложки журналов «Вокруг света» и контурные школьные карты, так похожие на морские…

Конечно, это пришло постепенно. А в тот вечер, когда туча стала уползать и приоткрыла яркую щель заката, я забыл о синем шторме и белых птицах. На время.

Потом наступил сентябрь, и я пошел в первый класс, а Павлик – в четвертый. Ближние улицы перестали казаться мне таинственной страной.

Большой овраг, который раньше был страшным и запретным, стал местом веселых игр.

Когда выпал снег, я одним из первых пробороздил там санками крутой склон.

Жить стало интереснее, но гораздо труднее. Школа оказалась совсем не праздником. Читал-то я хорошо, но с первых дней не ладилось у меня с почерком. Буквы меня не слушались. Они вели себя просто подло: разбредались с линеек кто куда, валились набок. Крупнокалиберные кляксы сыпались на тетрадные страницы автоматными очередями.

С ребятами в классе я сходился очень трудно. Ленинградец Юрик Давыдов, с которым я подружился, неожиданно уехал. До весенних каникул было далекодалеко, а других радостей я не ждал.

Над забором я видел высокую башню со шпилем.

Так было до того январского вечера, с которого я хотел сперва начать эту повесть. Но, вспоминая все по порядку, я понял, что началась она раньше. Не этим зимним вечером, а в синие летние дни впервые задела крылом Павлика и меня тень каравеллы…

Визит Билли Бонса

Ветер за окнами был пронзительный и лютый. Он басовито выл в проводах и тополиных ветках, но иногда срывался и начинал верещать, как прижатая в ловушке крыса. Я знал, что он лижет сугробы и взметает над ними языки летучего снега. При ледяном свете луны эти языки похожи на бледное, прозрачное пламя.

Я любил смотреть на эти прозрачные факелы. Окна закрывались ставнями, но у одного ставня отвалилась нижняя половинка и оставила свободным оконце размером с тетрадку. По углам оно было затянуто узорчатым льдом. Я прижимался носом к стеклу и смотрел, как полыхают и дымятся холодом сугробы, как летят по снегу тени. Луны видно не было, но я знал, что она, не уставая, катится навстречу стремительным облакам.

Однако мама и Татьяна быстро прогоняли меня: от окна дуло. А если я был один, то и сам не решался подходить к окошку. Неизвестно откуда появлялся дурацкий страх: вдруг с улицы навстречу мне поднимется и прилипнет к окну плоская белая рожа со страшными глазами.

Конечно, когда приходили взрослые, мысль о белой роже начинала казаться невероятной чушью.

Но в этот вечер взрослых дома не было. Вообще никого не было. Кроме меня.

Натянув пальтишко, нахлобучив шапку, я сидел у стола и рисовал. Вернее, не сидел, а стоял коленками на стуле, навалившись грудью на край стола.

Такие скверные вечера я называл унылым словом «утык».

Утык – это если все несчастья утыкались в одного человека – в меня.

Нынешний утык начался еще днем: я получил очередную двойку по письму. Чтобы отомстить Антонине Петровне, я дома не стал делать задание по арифметике. Однако сейчас меня грызла мысль, что от такой мести Антонина Петровна пострадает меньше, чем я сам. Впрочем, не очень сильно грызла. Гораздо хуже было то, что я остался один. У мамы или собрание, или внеочередное дежурство в редакции. У Татьяны тоже какое-то дело в техникуме, она вообще часто задерживается.

Мама, наверно, думает, что Татьяна дома, истопила печку, сварила на ужин овсяный кисель (я глотнул слюну). А Татьяна думает, видимо, что все это сделала мама. «А в крайнем случае, – думают они обе про меня, – посидит у Павлика, пока мы не придем».

Но беда в том, что и Павлика нет. Из школы он пошел, наверно, на работу к матери, сделал там уроки и теперь в уютной кинобудке четвертый раз подряд смотрит фильм «Два бойца».

Я с горькой завистью подумал, как тепло и интересно там, у больших трескучих аппаратов.

В доме было до чертиков холодно. Видимо, Татьяна днем не успела истопить печ ку. Холодными были стены, печная плита, стол, покрытый голубой клеенкой. Даже карандаш, когда я зажал его в пальцах, показался ледяным, как сосулька.

Это был мой любимый заслуженный карандаш. Военный. С одного конца черный, с другого – оранжевый. Весной мне подарил его знакомый офицер, который жил тогда у нас на квартире. Этим карандашом очень удобно было рисовать на полях газет горящие самолеты и танки фашистов: черное железо с крестами и оранжевое пламя. Но сейчас я рисовал без всякой радости. Просто так. В озябших пальцах толкалась привычная тупая боль. Она называлась «ревматизм».

Взгромоздившись валенками на стол, я распутал на электрическом шнуре узел и опустил к самой клеенке лампочку.

Чтобы отогреть пальцы, я обнял лампочку ладонями, но тут же по стенам взлетели громадные тени, а в заиндевелом углу у окошка начала шевелиться мохнатая темнота. Ходики на стене застучали отчетливо и часто, словно предупреждая об опасности.

Я убрал руки и сердито всхлипнул. Утык был полный и глубокий. Еще и есть хотелось сильней обычного. Конечно, я не помышлял о макаронах, оставленных маме и Тане, но, если бы топилась печка, я нарезал бы тонких картофельных ломтиков и поджарил бы их на плите. С солью.

Я опять проглотил слюну и с ненавистью взглянул на плиту. Она была холодная, как Северный полюс.

У печной дверцы лежало несколько сосновых поленьев. Вверху, на кирпичном уступе дымохода, лежали спички-гребешки в синей бумажной обертке и коричневая дощечка-чиркалка. Но что с того? Разжигать печку сам я не мог. Это было запрещено раз и навсегда. Нарушить этот железный запрет было страшнее, чем получить сразу пятьдесят двоек или съесть одному хлебный паек всей семьи.

Считалось, что если я возьмусь за растопку, то обязательно сожгу дом, себя и полгорода. Кроме того, в печке могло что-нибудь взорваться. Ведь взорвались же у Павлика учебные патроны (ох, и звону было!).

«Однако, – подумал я, – взорвались они у Пашки, а не у меня. А к печке не пускают меня, а не Пашку. Его-то пускают, пожалуйста, топи сколько хочешь…» Эта мысль была первой искрой бунта.

Бунт был молчаливый и стремительный. «Все равно!» – отчаянно подумал я, прыгая со стула.

Дров было мало. Но тащиться за ними в темный сарай, через двор, где валяет дурака колючий ветер, я, конечно, не собирался. Семь бед – один ответ! Я решил сжечь запасы бумаги, которые шли на растопку.

Тумбочки письменного стола были заполнены бумажным хламом: старыми учебниками и тетрадями сестры, довоенными журналами отца, пачками газетных вырезок, какими-то неинтересными книгами. Мама с Таней иногда жгли это добро, но очень осторожно. Они все боялись, что там может оказаться что-то нужное.

А я не боялся.

Я ударил валенком по тумбочке, чтобы заставить попрятаться живших там мышей, и дернул дверцу. С шелестом выползли к моим ногам несколько скучных журналов, связка газет и учебник зоологии с зубастым ящером на обложке. Я нагнулся, чтобы подобрать их.

И тогда, словно дождавшись нужного момента, прямо в ладони мне скользнула еще одна книжка.

Она была разлохмаченная, без переплета. На первом листе я увидел два крупных слова. А ниже, с середины страницы, шли слова, рассказывающие о старом морском волке, появившемся неизвестно откуда в приморской таверне.

Это было необычно, не встречалось раньше. Короткое воспоминание о белом маяке среди синей грозы толкнуло меня, как легкая тревога.

С книжкой в руке я шагнул ближе к лампочке…

Безотрадный вечер, называемый словом «утык», растаял, провалился, исчез. Обладатели белых рож могли открыть все ставни, слоняться под окнами целыми взводами и заклеивать жуткими лицами все стекла – я бы их не заметил.

Неловко навалившись боком на стол, касаясь щекой теплой лампочки, я глотал страницу за страницей, и море гремело у серых гранитных уступов, и ветер яростно хлопал ставнями на окнах одинокой таверны, и старые часы скрипуче били полночь…

Наверно, так бывает только в детстве: читаешь книгу, но не замечаешь слов, а как бы видишь кино. Я видел совершенно отчетливо стертые ступени гостиничной лестницы, частые переплеты окон, за которыми ночь и опасность, дрожащие свечи в руках испуганной хозяйки и ее сына Джима. Огоньки этих– свечей желтыми точками отражались в железных полосках, которыми был окован зеленый дубовый сундук. И, наконец, видел я хозяина этого сундука. Старый Билли Боне будто сел рядом со мной, скрипя кожей ремней и башмаков, хрипло ворча и откашливаясь. На его полосатой вязаной фуфайке блестели капельки дождя (так же, как блестят на мамином платке капельки растаявшего снега, когда она приходит с работы). От него пахло табаком и промокшим сукном камзола.

Билли Боне неторопливо сложил и затолкал во внутренний карман медную подзорную трубу, отхлебнул из мятой железной фляжки, сморщил красное обветренное лицо и глянул на меня стариковскими слезящимися глазами.

– Что, парень? Тебе тоже не сладко?

– Да нет, ничего, – шепотом сказал я.

Он мне понравился, этот старый таинственный капитан. Конечно, он бывал иногда грубоват и вспыльчив, но ведь и жизнь у него была несладкая. По крайней мере я полюбил его гораздо больше, чем хозяйкиного сына Джима, который сначала был настоящим размазней и трусом. Когда Билли Боне умер, я чуть не заплакал.

Зато я с большой радостью узнал, что один из его врагов попал под копыта лошадей. Так ему и надо! Ух, как гремели подковы по мерзлой дороге!

Я не сразу понял, что гремят не подковы, а грохочет дверь под ударами кулаков.

– Кто? – крикнул я, вылетая в сени.

– Дрыхнешь, что ли?! – яростно завопил за дверью Павлик. – Сам бы поторчал здесь на холоде! Я все кулаки расплющил! Открывай, верблюд несчастный!

Я откинул крючок. На обидные выкрики я не обратил внимания. Во мне еще гремели отголоски удивительного мира опасностей и тайн. Скорее, скорее туда, назад, чтобы узнать тайну пиратского сундука!

– Засоня, – презрительно сказал вслед Павлик.

– Балда, – откликнулся я на ходу. – Я не спал. Я зачитался.

– Зачитался! «Ма-ма мы-ла pa-му. Лара мыла Лушу».

Я остановился. Мы стояли в общей кухне, каждый у своей двери.

– Сам ты Луша. У меня такая книжечка!.. Треснешь, как пузырь, от зависти. Пальчики обсосешь.

– Пф! Про курочку Рябу.

– Сам ты Ряба! Про старого пирата.

– Ты! Про пирата? Ой, умру!

– Начинай, – холодно сказал я. – Когда умрешь, крикнешь. – И взялся за ручку двери. Истина была на моей стороне.

Павлик бросил портфель и шагнул ко мне.

– Ну ладно. Ну покажи.

С тайным торжеством я протянул книжку.

– Ух ты… – быстро сказал Павлик, и глаза у него стали ласковыми, словно он взял в руки любимого щенка.

– «Остров сокровищ», – сказал он почти торжественно. – Роберт Льюис Стивенсон.

Он произнес это имя протяжно и немножко странно: «Робэрт Ль-уис Стывен-со-он». Было ясно, что в книгах таких и в именах он знает толк.

– Я ее давным-давно прочитать хотел, – заговорил Павлик, жалобно поглядывая на меня. – У Сережки Сазонова просил, а он фигу показал. Я ему автомат с железной трещоткой обещал, а он все равно не дал. Свинья, верно?

Я кивнул, но, чуя опасность, не сводил глаз с книжки.

– Этот автомат я могу хоть сейчас тебе отдать, – бодро пообещал Павлик. – А ты мне книжечку всего на один вечерок. Идет?

Действовать надо было мгновенно. К счастью, книжку держал он не очень крепко. Я кошачьим движением выхватил ее и скользнул за дверь. Звякнул задвижкой.

– Владька! – тоскливо взвыл Павлик.

– Прочитаю, тогда дам, – непреклонно сказал я.

Павлик потрогал дверь, но задвижка была прочная.

– Жила, – безнадежно сказал он. – Буржуй. Купец, помещик, капиталист. И этому типу я отдал свою гранату!

– Возьми ее обратно.

– Ну, Вла-адик. Ну, на вечерок… А?

– Бэ, – сказал я.

– Жадюга. Вот скажу в школе, все ребята тебя лупить будут.

– Тогда и через год книжечку не увидишь!

Он шумно вздохнул за дверью и замолчал. Я понял, что он придумывает самые убедительные, самые-самые действующие слова. Ох, как хотелось ему прочитать «Остров сокровищ»!

– Много ты прочитал? – вдруг спросил Павлик.

– Тридцать пять страниц.

– Как ты быстро читаешь! – сказал он вкрадчиво.

Это была грубая лесть. Ведь он не знал, сколько времени я читал.

Мне стало жаль Павлика.

Даже не то чтобы жаль, а просто я представил, как он безнадежно топчется у двери и чуть не плачет от огорчения. – А ты совсем ее не читал? – спросил я.

– Пятнадцать страничек. Да еще в середке немножко. Сазонов давал почитать на переменках.

– Давай так, – начал я, осторожно взвешивая слова. – Ты сейчас затопишь у себя печку…

– Ага… – откликнулся он с проснувшейся надеждой.

– Потом решишь мне задачку…

– Хоть десять!

– Примеры.

– Хоть тыщу!

– Потом я дам тебе почитать до тридцать пятой…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю