412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владислав Отрошенко » Тайная история творений » Текст книги (страница 5)
Тайная история творений
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 13:05

Текст книги "Тайная история творений"


Автор книги: Владислав Отрошенко


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

В феврале 1836 года между Дантесом и Натальей Николаевной происходит объяснение в любви, о чем Дантес ликуя сообщает Геккерену, отлучившемуся в Гаагу. В письме к барону он приводит слова Пушкиной: “Я люблю вас, как никогда не любила, но не просите у меня никогда ничего большего, чем мое сердце, потому что все остальное мне не принадлежит…”

Геккерен, вернувшись в Петербург, вдруг с необычайным рвением вмешивается в роман своего протеже для того, чтобы устроить ему как раз вот это – “все остальное”.

Взявшись за роль сводни, он преследует Пушкину повсюду. Перехватывает ее то в одном, то в другом бальном зале и, наклоняясь к ее уху, жарко шепчет ей под звуки мазурки о необыкновенных страданиях “сына”; о его “тяжелой болезни”, вызванной любовными муками; о его готовности расстаться с жизнью за один только краткий миг близости с нею. Она должна подарить ему этот миг ради спасения его юной жизни – Геккерен просит, заклинает, умоляет. Зачем? Здесь сказывается вся хитрость отношений между гомосексуальным Геккереном и бисексуальным Дантесом. Геккерена уже давно раздражает это увлечение. Если же он поможет Дантесу добиться от Пушкиной “остального”, то при умелой огласке, которую опытный дипломат, конечно же, обеспечит, Пушкина, покрытая позором, будет неизбежно отлучена от петербургского света, а значит, и от Дантеса, не важно кем – обманутым мужем или самим светом.

Но изощренные старания Геккерена не достигают цели. Что-то не складывается в роковом сюжете. Лишь бледные фантомы ангела смерти кружатся над поэтом – в течение 1836 года Пушкин трижды по разным причинам (литературным, условно-светским) вступает в дуэльные отношения: с генералом Репниным, с отставным гусаром Хлюстиным, с графом Соллогубом. Никто из них, свидетельствуют письма и мемуары, стрелять в Пушкина, если бы дело дошло до барьера, не собирался. Подлинный ангел смерти ждал нового поворота событий.

И поворот случился.

Его осуществление было возложено на побочную дочь графа Строганова Идалию Полетику, питавшую по каким-то мотивам (до конца неясным ни одному исследователю!) столь бешеную ненависть к поэту, что на старости лет, живя в Одессе, она помышляла плюнуть в установленный там ему памятник…

“Все остановить” 

2 ноября 1836 года Идалия Полетика приглашает Наталью Николаевну на свою квартиру в Кавалергардских казармах – пообедать, поболтать… Пушкина едет.

Очутившись в безмолвной квартире, она проходит в комнату Идалии. Но вместо приятельницы ее ждет там Дантес. Выхватив пистолет, он падает на колени, приставляет дуло к виску и грозит застрелиться на ее глазах, если она сию же минуту не согласится на то, о чем ее умолял приемный “отец”. Положение ее безвыходно. Дантес держит напряженный палец на курке. От страха и отчаяния она громко вскрикивает. И на ее крик в комнату вбегает горничная. Воспользовавшись ее появлением, Пушкина быстро покидает квартиру.

Так ли все было, как сообщают осведомленные мемуаристы, или иначе – не имеет значения. Это была западня! Свидание Дантеса и Пушкиной наедине в казарменной квартире (муж Идалии был кавалергардским ротмистром) состоялось. И сам этот факт давал барону Геккерену то, чего он желал.

Утром 4 ноября шесть адресатов – братья Россеты, граф Соллогуб, семьи Вяземских, Карамзиных, Виельгорских и Хитрово, – получают по городской почте в двойном конверте (внутренний – на имя Пушкина) единообразный анонимный пасквиль – шутовской “диплом”, в котором Пушкин назван новым членом (“коадъютором” и “историографом”) “ордена рогоносцев”. Точно такой же экземпляр получает в это утро и сам Александр Сергеевич.

Дело сделано! Барону Геккерену остается только ждать тех мер (удаление, деревня, что угодно!), которые будут приняты к Пушкиной.

Однако то, что произошло, бросило Геккерена в холодный пот.

4 ноября, после откровенного разговора с Натальей Николаевной, в котором она рассказала ему и о преследованиях Геккерена, и о подстроенном свидании, Пушкин посылает по почте на Невский проспект в особняк нидерландского посольства вызов на имя Жоржа Дантеса. 5 ноября письмо пришло. Но Дантеса дома не было, он дежурил в дивизионе. И письмо распечатал барон Геккерен… Дуэль! На это он никак не рассчитывал. Это скандал, это конец его карьере… А его возлюбленный?! Даже при удачном исходе поединка Геккерен теряет его: Дантесу грозит в лучшем случае разжалование и ссылка, в худшем (по букве закона) – повешение! Голова барона идет кругом. Но в кружении страшных мыслей вдруг мелькает одна – спасительная. В письме Пушкина нет ни малейшего оскорбления, которое делало бы дуэль неизбежной, не указана и причина – один только вызов.

В тот же день, дождавшись Дантеса и запретив ему вмешиваться, барон сам едет к Пушкину. Он объявляет Александру Сергеевичу, что “сын” еще не знает о письме, но что он, барон, принимает вызов от его имени: Дантес будет драться. Однако Геккерен просит пощадить его “отцовское” сердце – дать 24 часа отсрочки! И Александр Сергеевич дает отсрочку. Она-то и нужна была нидерландскому посланнику, который хорошо знал, как дорожат здесь друзья этим “потомком одного африканского негра”, как выразился он в своем письме в Голландию. Кто-нибудь из них обязательно явится, чтоб затушить пожар. И барон не ошибся.

На следующий день, 6 ноября, когда Геккерен снова приехал к Пушкину просить о новой, двухнедельной, отсрочке, он застал в его квартире на Мойке поэта Жуковского, которого Наталья Николаевна срочно вызвала из Царского Села, где тот постоянно жил, воспитывая цесаревича.

“…всё остановить…” – записал Жуковский 7 ноября в своих конспективных заметках.

В этот день он уже вступил в переговоры с Геккереном. И барон, пользуясь тем, что Жуковский был далек от светских интриг и слухов, предпринимает такой ход, которого не ожидал никто, включая и Дантеса.

Он объявляет Жуковскому, что Дантес на самом деле горячо влюблен в старшую сестру Пушкиной – Екатерину Гончарову. Мало того, “сын” мечтает на ней жениться! И барон готов дать согласие на этот брак, если, конечно, Пушкин возьмет назад свой вызов. Но сделать он это должен не на том основании, что Дантес намерен жениться на его свояченице, – женитьба в таком случае будет выглядеть трусливым спасением от поединка, – а просто так: возьмет назад, и всё!

Воодушевленный этим “открытием” Жуковский едет с Невского на Мойку, чтобы успокоить Александра Сергеевича и обрадовать Екатерину, засидевшуюся в девицах и, разумеется, безумно влюбленную, как и многие барышни, в “красивого кавалергарда”.

Но на это сообщение Пушкин отвечает с таким бешенством, что Жуковскому ясно – “все остановить” невозможно. Теперь Александр Сергеевич еще более непреклонно желает драться. Мысль о женитьбе, ничем официально не подтвержденная, – это только подлая уловка: как только он возьмет вызов назад, женитьба будет отменена, объясняет он Жуковскому.

В последующую неделю Жуковский убеждается, что именно так и замыслил Геккерен. Во время новых переговоров, к которым уже привлечена и тетка Натальи Николаевны, фрейлина Екатерина Загряжская, барон упорно увиливает от официальных подтверждений.

Только 14 ноября, напуганный решительностью Пушкина, Геккерен в присутствии Загряжской и Жуковского вынужден объявить Александру Сергеевичу о намерениях Дантеса жениться на Екатерине Гончаровой. В ответ на это Пушкин вручает барону письменный отказ от вызова. Александр Сергеевич удовлетворен – низость Дантеса, вступающего в брак с нелюбимой женщиной под угрозой дуэли, доказана: и Наталье Николаевне, и светским друзьям. Дело улаживается – “всё останавливается”.

Но вдруг в эту жестокую игру мести и пыла Рок вводит свою козырную карту – Дантеса. До того момента, пока он не получил письмо от Пушкина, он никак не заявлял о себе, во всем подчиняясь барону. Но в письме Пушкин подчеркнуто объяснял свой отказ от вызова сватовством Дантеса, и всю унизительность для него такой постановки вопроса (“жениться или драться”) Дантес хорошо понимал. Обиженный, он решил действовать сам.

Утром 16 ноября он послал к Пушкину своего секунданта, секретаря французского посольства виконта д’Аршиака, с тем, чтобы виконт добился от Пушкина другой формулировки отказа – без упоминания женитьбы на m-lle Гончаровой. В противном случае Дантес – “к его услугам”.

Приступ бешенства, вызванный у Александра Сергеевича этим визитом, не шел ни в какое сравнение с прежним. “Ступайте завтра к д’Аршиаку. Условьтесь с ним только насчет материальной стороны дуэли. Чем кровавее, тем лучше. Ни на какие объяснения не соглашайтесь”, – сказал он 16 ноября за обедом у Карамзиных своему секунданту графу Владимиру Соллогубу (тому самому, с которым несколько месяцев назад мог оказаться у барьера и который собирался выстрелить вверх, потому что “смотрел на Пушкина, как на бога”). Свои указания Александр Сергеевич произнес таким тоном, что Соллогуб онемел.

В отчаянии был и Жуковский: “Снова дуэль. Секундант”.

К д’Аршиаку после бессонной ночи Соллогуб явился разбитый и подавленный. Его удивило, что тот тоже не спал. Еще больше его удивили слова д’Аршиака, сказавшего, что он “хотя не русский, но очень понимает, какое значение имеет Пушкин для русских”. Явственно мелькнула надежда. Секунданты взялись тщательно изучать дуэльные документы. Шаг за шагом завязались переговоры, переписка.

К концу ноября усилиями друзей, стараниями Соллогуба и самого д’Аршиака, принявшего без совета с Дантесом заново сформулированный отказ от вызова, где по-прежнему упоминалось сватовство Дантеса, “всё остановить” удалось.

10 января 1837 года состоялась свадьба Дантеса и Екатерины Гончаровой.

Отсутствие прямых оскорблений, вмешательство друзей, затяжные переговоры – все эти “ошибки” впоследствии были учтены волей Рока. Это была репетиция. В смертельной премьере события разыгрались с фантастической слаженностью и быстротой.

Путь к разгадке 

В январе Петербург закружило балами. Они вспыхивали, зажигая окна вельможных домов, один за другим – у Строганова, у Вяземских, в Дворянском собрании, в саксонском посольстве, у Фикельмонов, у Воронцовых, у Мещерских…

И на всех этих балах, куда Александр Сергеевич сопровождал супругу, он вынужден был встречаться с новобрачной четой, – дома он не принимал ни Дантеса, ни Геккерена, заявив о невозможности отношений с этими “родственниками”. А между тем следы ноябрьской бури уже улетучивались из ветреной головы Натальи Николаевны. Она снова взялась одаривать на балах Дантеса смущенными улыбками и кокетливыми взглядами, не обращая внимания на другие взгляды – ревнивые и угрюмые – своей сестры.

Женитьба Дантеса, поначалу всех ошеломившая и заставившая сомневаться в его благородстве и способности любить (госпожу Пушкину или кого бы то ни было), вдруг получает в свете иное толкование. Геккерен и Дантес всеми средствами – через полковых друзей Дантеса, светских дам, посольских чиновников – распространяют слух, будто Дантес только потому и женился на нелюбимой женщине, чтобы спасти любимую – от бесчестья и злой расправы ревнивого мужа. Для подтверждения этой версии Дантес на балах с еще более дерзкой открытостью, чем до женитьбы, ухаживает за Пушкиной – танцует только с ней; обволакивает “жаркими и долгими взглядами” только ее; беседует, каламбурит, шутит только на радость Натали. И общество охотно принимает романтическую версию. Александр Сергеевич видит, как рушатся на глазах плоды его победы, добытой гордостью и мужеством. Удушливые сплетни, ядовитые ухмылки, жалящие лорнеты – всё возвращается, как неотступный кошмар. Клевета уже не отравляет, а сотрясает всю его кровь, доставляя на раутах зрителям увлекательное зрелище: “Снова начались кривляния ярости и поэтического гнева”, – пишет Софья Карамзина.

Что свело эти “кривляния” в единый порыв навстречу роковой воле – приезд ли тригорских подруг Пушкина Евпраксии Вревской и Анны Вульф, которые рассказали ему, что и в провинции верят петербургским слухам, замечание ли царя, посоветовавшего Наталье Николаевне “быть как можно осторожней и беречь свою репутацию”, или особенная развязность Дантеса на балу у княгини Мещерской 24 января, – исследователям точно не известно.

С 26 января 1837 года события понеслись вихрем.

Утром в этот день Александр Сергеевич отправляет барону Луи Геккерену письмо. Содержание его выходило “из пределов возможного”, как выразился сам Геккерен. Это было полное уничтожение: “Вы, представитель коронованной особы, отечески сводничали вашему сыну ‹…› Подобно бесстыжей старухе, вы подстерегали мою жену по всем углам, чтобы говорить ей о любви вашего незаконнорожденного или так называемого сына; а когда, заболев сифилисом, он должен был сидеть дома, вы говорили, что он умирает от любви к ней; вы бормотали ей: верните мне моего сына”. О самом же “сыне” в письме говорилось, что “он просто плут и подлец”. Такие оскорбления надежно исключали любые переговоры, кроме формальных – “о материальной стороне дуэли”.

Вечером того же дня секундант Геккеренов виконт д’Аршиак уже был у Александра Сергеевича с письменным вызовом от барона, из которого следовало, что драться будет – и за себя, и за “отца” – Дантес. Вызов был принят. Д’Аршиак объявил, что он ждет секунданта, чтобы условиться о месте и времени поединка.

Секундант Пушкину нужен был особенный. Никого из близких друзей, кто пустился бы “принимать меры”, он уже не желал посвящать в дело. Теперь он должен был остаться один на один с волей Рока, с некой возвышающей силой – с “фаталитетом, который невозможно объяснить”, как скажет потом князь Вяземский. Для Александра Сергеевича в этот день уже что-то объяснялось: слишком настойчиво врывался в его жизнь предначертанный сюжет. Все, кто видел Пушкина вечером

26 января на балу у графини Разумовской, где он втайне подыскивал себе секунданта, поражались его веселости, блистательности, легкости… Секунданта здесь он не нашел. Англичанин Артур Меджнис, к которому он обратился, вежливо отказал.

На следующий день, 27 января, Пушкин встал в 8 часов утра в еще более приподнятом и бодром расположении духа, чем накануне, “после чаю много писал – часу до 11-го. С 11 обед. – Ходил по комнате необыкновенно весело, пел песни”, – записал потом в конспективных заметках со слов домашних Жуковский. Веселости Александру Сергеевичу придавало и то обстоятельство, что он вдруг вспомнил о своем старом лицейском товарище Константине Данзасе. Вот этот скромный и благородный служака, инженер-подполковник “самых честных правил”, подходил в секунданты лучше всех! Пушкин послал за ним.

В 12 часов Данзас подъехал к дому на Мойке. Увидев его в окно, Александр Сергеевич сам выскочил к входным дверям, радостно встретил его, провел в кабинет и заперся с ним там, – вероятно, взял с него слово чести не разглашать дела. Через несколько минут Данзас вышел из кабинета и отправился по указанию Пушкина в оружейный магазин Куракина за пистолетами.

Ровно в час дня из дома вышел и сам Александр Сергеевич. Он взял извозчика; в условленном месте подобрал в сани Данзаса, уже выкупившего оружие, и они поехали в Большую Миллионную во французское посольство к виконту д’Аршиаку. Здесь Пушкин представил виконту своего секунданта и, высказав твердое намерение стреляться сегодня же, уехал.

Он дожидался Данзаса в кондитерской Вольфа, пока тот составлял с виконтом условия поединка. К половине третьего все уже было оговорено и записано. Расстояние между барьерами – десять шагов. Права первого выстрела нет ни у кого. Противники по знаку сходятся – у каждого по пять шагов – и в любой момент, не переступая барьера, стреляют. Место – за Черной речкой возле Комендантской дачи, время – пятый час пополудни.

Около четырех часов Данзас приехал в кондитерскую Вольфа. Александр Сергеевич спокойно пил лимонад. Необыкновенно спокоен он был и в дороге. Когда переезжали в санях через Неву, спросил у Данзаса: “Не в крепость ли ты везешь меня?” Данзас ответил серьезно: “Нет, через крепость на Черную речку самая близкая дорога”. Пушкин, конечно, шутил. Никто уже не мог “всё остановить”. Воля Рока, открываясь ему, превращалась в его собственную волю, и теперь это уже была не зловещая и жестокая сила, а светлая и ясная – проясняющаяся – воля его судьбы.

На место прибыли в половине пятого. Ровно в то же время приехали Дантес и д’Аршиак. Отыскали безветренную поляну среди кустов. Снега было очень много. Три человека – Данзас, д’Аршиак и Дантес – упорно трудились, вытаптывая барьерный коридор, тропинку. Пушкин в медвежьей шубе сидел на сугробе – “был столь же покоен, как и во все время пути”, замечает Данзас. На вопрос секунданта, подходит ли выбранное место, отвечал: “Мне это совершенно безразлично, только постарайтесь сделать все возможно скорее”.

Барьеры отметили шинелями Данзаса и д’Аршиака. Секунданты зарядили пистолеты. Поставили противников. Подали им оружие. Данзас снял шляпу, подержал ее высоко над головой. Махнул. Пушкин быстро подошел к барьеру. Остановился и начал наводить пистолет. Дантес на ходу – за шаг от барьера – выстрелил… Пуля, завершая свой длительный и запутанный полет сквозь времена и события, наконец остановилась. Вошла в живот, перебила вену, скользнула по окружности тазовой кости и ударила в крестец, раздробив его на осколки… Ранение было не только “безусловно смертельным”, как потом определили врачи, но и в высшей степени мучительным… Александр Сергеевич упал на шинель Данзаса и лежал неподвижно. К нему бросились секунданты. Двинулся в его сторону и Дантес. Но Пушкин тут же остановил его, сказав по-французски: “Подождите! у меня еще достаточно сил, чтобы сделать свой выстрел”. Вернувшись на место, Дантес стал правым боком к барьеру. Согнутой рукой прикрыл грудь. Данзас подал Пушкину другой пистолет: дуло первого при падении забилось снегом. Александр Сергеевич приподнялся на левой руке. Точно и неподвижно нацелил пистолет в Дантеса. Выстрелил. Дантес упал. Пушкин отбросил пистолет. Воскликнул “Браво!”, полагая, что Дантес убит.

Что-то было в этом знаменитом восклицании – последние отголоски зрелищной и мучительной суеты бытия, уже отлетавшей от Пушкина. В следующее мгновение он начал прозревать нечто необыкновенное – непричастность Дантеса к свершившемуся. “Странно! Я думал, что его смерть доставит мне удовольствие, но теперь я чувствую, что это почти огорчает меня”, – произнес Пушкин.

Дантес не был убит. Пуля ниже локтя насквозь прострелила руку… Мысль об убийстве не должна была примешиваться к страшным физическим страданиям Пушкина в те двое суток перед кончиной, последовавшей 29 января 1837 года в 2.30 пополудни.

Высокая и светлая воля защитила его от нравственных мук – подставила под пулю, летевшую сквозь руку в печень Дантеса, серебряную пуговицу от подтяжек.

Через несколько месяцев, высланный из России, Дантес в Баден-Бадене, как пишет встретивший его там Андрей Карамзин, “с кавалергардскими ухватками предводительствовал мазуркой и котильоном”.

Это была не его дуэль.

Она целиком принадлежала только судьбе Пушкина. Всех, кто видел его смерть, поражало выражение “божественного спокойствия” на его лице. Жуковский об этом выражении сказал более определенно: “Великая, радостно угаданная мысль”.

Книга для комментариев на скрипке

С какой-то точки зрения было бы лучше, если бы записных книжек Платонова не существовало в природе. Достаточно и того, что Платонов оставил в мире прозу, которая принадлежит к разряду самых непостижимых явлений духа. Теперь к этой привычной непостижимости, терзающей и вдохновляющей разноязыких исследователей, прибавлена новая непостижимость. Двадцать четыре записные книжки Платонова 1921—1944 годов, изданные в полном объеме*, не прекратят споров вокруг романов Платонова. Потому что и сами эти книжки, собранные в один том, читаются как роман – предельно откровенный роман Платонова о Платонове.

Предельно здесь не означает очень. Речь идет именно о пределе. Со дня выхода в свет этой книги, вероятно, уже не остается источника, который бы подвел нас ближе к Платонову, приоткрыл бы в большей степени тайны его мышления, мироощущения и языка. Граница обозначена. Записные книжки содержат в себе всё, что мы можем знать о Платонове – его сны и детские воспоминания, мимолетные и неотступные мысли, свернутые в кокон сюжеты, экспозиции и наброски к написанным и не написанным произведениям, заметки о поездках по стране, технические чертежи и схемы, размышления о Боге и революции.

И тем не менее – всё нужно понимать в том смысле, что ничего другого уже не будет. Подлинную летопись жизни и творчества писателя, утверждают исследователи, мы не сможем восстановить никогда. Не сможем, потому что, во-первых, Платонов не вел дневников. Во-вторых, у Платонова не было своего Душана Петровича Маковицкого, то есть такого добродетельного и аккуратного гения, который бы составлял по горячим следам хронику жизни писателя наподобие “Яснополянских записок”. И в-третьих, никакие воспоминания современников не способны сообщить о Платонове ничего существенного, если, конечно, не считать в высшей степени существенным тот факт, что все современники, писавшие о Платонове, твердили в один голос об одном и том же – о его “поражающей воображение неразговорчивости”.

Что ж, если бы Платонов заговорил с потенциальными воспоминателями в том духе, в каком он говорил наедине с собою в записных книжках, то это, вероятно, не только поразило, но и парализовало бы их воображение.

Во всяком случае, воображение перестает работать в обычном режиме, когда читаешь, например, вот эту запись, сделанную Платоновым в 1942 году:

“Щенок Филька в Уфе:

один, без имущества, лежит на полу на холоде. Все, что можно сделать в таком состоянии, – весь инструмент должен заключаться лишь в собственном живом туловище: ни бумаги, ни пера!!”

Воображение, если оно только мгновенно не станет на какой-то особый путь восприятия реальности, вынуждено будет задавать здесь на каждом шагу вопросы. Что значит – “в таком состоянии”? Щенок это – что: состояние? В каком смысле? В том смысле, что щенок – это проявление, воплощение чего-то или кого-то, находящегося теперь в состоянии (теле) щенка? Тогда – кого и чего? Души животного? Или некоего тонкого невидимого духа, подобного Атману, который, согласно великой формуле Упанишад – tat tvam asi (буквально: “то – ты еси”, или “всё живущее – это ты”), – пронизывает, не меняя своей изначальной сущности, любое “живое туловище”, какую бы зримую форму оно ни имело и кому бы ни принадлежало – щенку Фильке, который “лежит на полу на холоде”, или русскому писателю Платонову, который смотрит на этого щенка. Смотрит каким-то очень странным способом, видит его каким-то особым зрением – не ощущая никакой разницы между ним и собой, кроме разницы в удобстве туловищ. У щенка туловище неудобное. Неудобное для чего? Для того, чтобы что-то “сделать в таком состоянии”. А что, собственно говоря, должен делать Филька? Он должен пользоваться “инструментом”. Каким, с какой целью? У Фильки нет “нибумаги, ни пера!!” Об этих – писательских – инструментах идет речь. То есть щенку чрезвычайно трудно делать тоже самое, что делает, находясь в удобном для этого туловище, писатель Платонов. Щенок не может взять перо и писать им по бумаге. Но почему щенок Филька должен писать?! Почему в нем вообще должна подозреваться (или прозреваться) такая способность? Потому что – tat tvam asi. Потому что – всепроникающий дух. И потому что в “живом туловище” Платонова этот дух обладает неизбежным индивидуальным свойством, которое заключается в том, что дух постоянно совершает особую земную работу – он мыслит и пишет, и более естественной работы в любом другом туловище – пусть даже и щенка Фильки – он для себя не представляет, хотя явственно видит себя в щенке. “Этот Атман, скрытый во всех существах, не проявляется, но острым и тонким рассудком его видят проницательные”, – говорит Катха-упанишада.

“Люди и животные одни существа: среди животных есть морально даже более высокие существа, чем люди.

Не лестница эволюции, а смешение живых существ, общий конгломерат”. – Это уже слова Платонова из записной книжки 1939 года, и смысл их таков, что они могли бы беспрепятственно войти в любую из упнишад.

Комментировать некоторые записи Платонова, не выходя за рамки академического благоразумия, предполагаемого строго научным изданием, каковым является эта книга, невозможно. В самом деле, способен ли кто-нибудь уверенно объяснить, о чем думал, что чувствовал, что видел и что подразумевал Платонов, когда вписывал в записные книжки такие слова:

“Великая старуха руководит миром.”

“Сторож центра мира (ребенок на бумагах).”

“Мучение вещества.”

“Рыбы дышат ветром, останавливающимся в воде.”

“Для того, кто понимает, – вселенная не существует.”

Лучшим комментарием к подобным изречениям была бы, пожалуй, пометка самого же Платонова, сделанная им в записной книжке 1931—1932 годов по неизвестному поводу: “Все это рассказать нельзя – можно только на скрипке сыграть!”

Записей, о которых предпочтительней было бы не говорить, а играть на скрипке, в книге немало. К ним можно отнести и те, в которых зафиксированы обособленные образы.

“Стерва-белоглазка.”

“Мальчик-горбун.”

“Костлявая земля.”

“Кот, топающий ногами.”

Эти записи не комментируются по другой причине – не потому, что комментарий невозможен, а потому, что они обладают такой же художественной самодостаточностью, какая свойственна, скажем, японским хокку:

“Мальчик целует свое отображение в стекле.”

“Идет древний старик и беспрерывно кланяется.”

“Звезды над темным лесом и белой, снежной землей.”

“Летчик в воздухе один с машиной, как монах, как святой техники.”

Иногда язык в записных книжках достигает у Платонова предельной плотности. И тогда в записях, как в сдавленном веществе, возникает потенция взрыва – развертывания мгновенных образов в рассказы, повести, романы:

“Старуха 82 лет, ведьма, спит от голода, пьет от голода воду, увидя ребят, детей – вся сияет!

Прекрасная, милая жизнь! Возраста нет!

А ребята от нее бегут.”

“Любовь: она на 4 этаже, он снизу.

Он: Плюнь, ну плюнь сюда!

Она плюет.

Он ловит плевок в ладонь и съедает его.”

“Слепой спит, обняв кошку, всю ночь. Утром ласкает цыпленка, живущего под загнеткой; он пищит от одиночества без слепого.”

“Баба, которая такая по характеру, что сама себе делает аборты.”

Пожалуй, отдельной исследовательской (а может быть, драматургической или кинематографической) работы заслуживают записи, в которых выражается дух и тональность времени. Это обрывки разговоров, слышанных Платоновым на улице, в трамвае, в пригородном поезде, в учреждениях; это “агитки” и лозунги; это фрагменты выступлений и отчетов на всевозможных собраниях, – словом, это язык, на котором бредила, вскрикивала и бормотала эпоха, рожавшая страну Советов. Хорошо ли понимал Платонов язык этой роженицы? Был ли он вовлечен в поток той странной речи, которой сопровождалось свирепое и воодушевленное строительство социализма, или он стоял над потоком, улавливая все его колебания? Записные книжки не дают ответа и на эти вопросы, хотя в них есть достаточно много записей, которые таят в себе возможность ответа, как, например, вот эта запись начала 30-х годов:

“Лозунг:

“100%-ное участие работников в “торжествах!” –

в час с закуской пришли 12 1/2 %.

Тогда объявили “бедствие” – пришли 12 1/2 %.

Единый % “действующих”.

Что это такое?”.

Да, что это такое? Что в этом вопросе Платонова – искреннее желание вникнуть в смысл? Или обморочное изумление перед торжествующей бессмысленностью слов и знаков?

Другая запись того же времени как будто бы приближает нас к разгадке. Здесь даже чувствуется взгляд Платонова, выражение его лица. Вот он записывает, всматриваясь, вероятно, в газетную статью:

““ГЛАВНОЕ теперь Организационно подойти к проблеме некоторого УЛУЧШЕНИЯ”.

(Смысл весь в шрифте)”, – помечает в скобках.

Какой смысл? Смысл чего?

Ясный и мощный смысл вдруг обнаруживается сам собою там, где эпоха замолкает, где лозунги утрачивают свою силу, где говорит живущая вне времени, вне социального строя, обнаженная человеческая природа, – где человек обнажен даже буквально, телесно, как в нижеследующей записи Платонова:

“Разговор в бане:

“Человек, как хуй – он сбрасывает нечистоты и производит будущее.

Хуй – самое яркое выражение жизни””

Любил ли Платонов людей и их жизнь? Любил ли он людей так же, как созданные ими машины? Любил ли он вот этого вечного, неистребимого Человека Живущего, которого изобразил в записной книжке 1939 года: “Академия, строгость, наука звания, а он живет кудрявый с гармоникой, поет, пьет, ебет – другой мир, ничего общего и как будто более счастливый”? Презирал ли он это немудрствующее счастье? Удивлялся ли ему? Считал ли его высшим даром?

На все эти вопросы можно ответить лишь одно: Платонов выказывал задумчивое внимание, глядя на жизнь человеческого существа, которая при каком-то особом устройстве внутреннего глаза, выглядит как явление незнакомое и даже мистическое. Только такое, не смешанное с земной жизнью, видение мира могло порождать слова, которые как будто бы не принадлежат человеку:

“Человек – плохое существо, но странно, что он, ничтожный, вдруг представляется значительным в своем каком-либо деянии, и тогда видишь, что через его существо действует что-то другое, ему несоответственное, – это похоже на мистику, но так это нужно понять и объяснить.”

И тут же – через пробел – другая запись:

“Тупое чувство жизни.”

Смешанность взгляда с жизнью. С кудрявым гармонистом, гармоникой, пением… С отупляющим земным счастьем-несчастьем.

Записные книжки Платонова, быть может, в большей степени дают возможность развиться тому преобладающему впечатлению, которое вызывают его художественные творения, – впечатлению, что Платонов это посторонний дух на Земле, постигающий способ жизни в теле, в материи. И все же эти разрозненные записи, собранные в одну книгу, всего лишь обломки, шлейф пролетевшей над миром сокрушительной кометы – прозы Платонова. Принцип жизни этой прозы остается неразгаданным. Неразгаданной остается главная тайна Платонова, – тайна его языка, которая является следствием тайны его мышления и устройства души.

Записи Платонова о собственном языке и письме – самые драгоценные в этой книге. Их очень мало. Понять до конца их трудно:

“Сущностью, сухой струею, прямым путем надо писать. В этом мой новый путь.”

Но Платонов и не предполагал, что эти слова кто-то, кроме него, должен понимать. Записные книжки, к которым он относился без всякого трепета, называя их “заготовительными пунктами литературного сырья”, не предназначались для печати; они даже не предназначались для дальнейшего хранения. Они должны были исчезнуть из мира, чтобы не умножать его тайны. Но не исчезли, сохранились и теперь обречены существовать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю