355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Югов » Вкус яда » Текст книги (страница 3)
Вкус яда
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 12:29

Текст книги "Вкус яда"


Автор книги: Владимир Югов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 3 страниц)

– Ева, Ева... Зачем все это? Не надо. Он единственный говорил мне то, что я никогда не хотел бы слушать. Он говорил так, как потом не говорила ни ты, ни твоя мать... Он мне говорил: "Не надо... Не надо!" А вам всем хотелось...

– Он мошенник, – вздрагивая, снова заплакала она. – Мне жалко тебя, если с тобой что-то случится. Он же совсем другой... Другой...

– И твоя мать мне говорила... "Все ненавидят его. Лишь вы любите..." Я знаю, ты называешь его шарлатаном, ты давно хотела избавиться от него...

Это была правда. Действительно, она всегда называла его шарлатаном, а фрау Франциска Браун, ее мать, правда, говорила ему, что все ненавидят Мореля и только он им очарован.

Морель в это время, тяжело неся могучее безобразное тело, прошел мимо той части помещений, куда его совсем недавно приводили. Он выбрал свободную комнату, где часто теперь отдыхал один, потому что здешнюю охрану сняли и отправили на фронт. Зайдя в комнату, Морель нашел под подушкой блокнот, вынул из бокового кармана своей тужурки ручку и, старательно пыхтя, написал рапорт о том, как его сегодня оскорбили. Он не знал тех троих. Он знал Карла Брандта, Эрвина Гизинга и знал свое имя и свою фамилию. Расписался он четко, размашисто.

Ему надо было сделать еще что-то, но до той минуты, когда решится вопрос с Брандтом и Гизингом (или с самим Морелем) он решил отложить дела на потом. Вернувшись в свою небольшую комнатку, где он оставил початую бутылку водки, привезенную недавно каким-то офицером с Восточного фронта, он закрыл тщательно дверь на ключ и, священнодействуя, мурлыча, достал эту бутылку и захватил одним пальцем грязноватый, замусоленный жирными руками стакан.

– Ева провожала, Ева провожала, Ева провожала, – опять замурлыкал он, наслаждаясь простыми словами – дальше, к сожалению, солдатскую последнюю песенку о Еве, проводившей своего солдатика, а на второй день уже пришедшей в гостиничный номер к офицеру, вернувшемуся не навсегда, а на время и всю ночь пробаловавшейся с ней, – он не знал.

С аппетитом Морель выглушил до дна бутылку и прилег на кровать. Он помнил, что хозяину надо дать сегодня кое-какое лекарство, но, пробурчав ругательства, что-де его не ценят еще за его старания, он захрапел.

Проснувшись через несколько часов, Морель пошел обедать. "Почему, говорил себе, – он, мой хозяин, не послушал меня? Почему? Теперь придется удирать голым... А эти янки... Они меня обманут, когда я не буду им нужен... Они не будут мне платить ни за что... Если бы я его отравил... Нет, нет! Что я говорю? Это уже чушь! Тогда они меня вообще станут игнорировать... Порядочные свиньи! Они дрожали перед ним в те годы... Он бы каждого из них повесил... А всех остальных подушил бы в камерах... Теперь они чувствуют его конец... И без меня теперь можно взять его голыми руками... Но вы, янки! Я задаром не продаюсь, вы шли бы все от меня куда подальше..."

Он верил, что если бы хозяин тогда послушал его, не связывался бы с теми, кто стучится в дверь Германии ныне, то можно было бы бросить службу, уехать в Швейцарию и работать так, как все работают.

Ему страшно захотелось увидеть женщину, ту женщину, с которой несколько лет назад он так хорошо проводил время. Прекрасно то, – вздохнул он теперь, – что ее муж тогда уехал, а этот парень уступил ему ее... Какие у нее были бархатные колени и какие зовущие глаза! Тот мальчик сказал неправду, что она смотрела на них как на победителей. Неужели он тогда плохо выглядел? Как он тогда светился! Как изысканно помогла завязать она ему галстук! Ее платье, когда она поднималась на цыпочки, морщилось, и нога задевала его ноги. Она трепетно прижалась к ним тогда. К нему никто так не прижимался. И он ожил, как старый граммофон. Он заиграл басом вначале, а потом закукарекал молодым петушком, и он старался... И она это оценила. И она удивлялась, что у него, такого сильного и очень настойчивого, нет женщины... Это же несправедливо!

И сейчас он думал, еще не выветрившись от хмеля, что несправедливо поступил их вождь. Он жалок, потому что лишил людей хорошей теплой жизни. Все они, окружавшие его теперь, имели прямой доступ к лучшим образцам этой жизни. Он запер их теперь в эти нужники, и слава Богу, если у человека нормально работает печень. Не то можно свихнуться от постоянного запаха фекалий, каких-то еще запахов – то ли гнилья, то ли разлагающихся трупов. Может, где-то здесь и бьют тех, кого привозят с фронта и наскоро судят. Видимо, они достойны, чтобы их тут же прикончили. Но плохо, однако, что их не закапывают, и они смердят. Он как врач знает, что долго так продержаться не может. Начнется какая-нибудь эпидемия. И все. И каюк. Каюк этой старательно играющей Еве... Любовь! Любовь! Разыгрывай! Каюк этим крысам, все-таки не бегущим еще с корабля, а на что-то надеющимся. Каюк и ему... Надо защищаться!

После обеда, примерно в четыре часа, его позвали в канцелярию. Жалкие ублюдки Брандт и Гизинг, уже без погон, пытались просить у него прощения. Он ответил им непочтением. Он сказал:

– Я же вам обещал... А где те, трое?

Оказывается, Брандт и Гизинг из-за них и лишились погон. Они не захотели назвать их имен. И он, Морель, не настаивал. Он лишь, когда увели Карла Брандта и Эрвина Гизинга, предложил в канцелярии свою командировку в Швейцарию – посмотреть на качество продукции, выпускаемой специально для единственного человека. Это его была еще утренняя задумка, перед тем, как он осушил бутылку, она не давала ему покоя. Но он понимал, что лезть с ней рано. Он выбрал удачный момент. И в канцелярии согласились с ним: действительно, почему бы и не поехать?

Морель выписал документы на какого-то совсем другого человека. На время он вовсе и не врач фюрера, больного стареющего человека. Он какой-то Ганс Мюллер, владелец каких-то акций, какого-то недвижимого и движимого имущества. Он подумал: убежать бы от них, к четвергу не вернуться. Пусть ищут. Правда, он знал, что такое не вернуться. И что такое, если тебя приговорят – поставить к стенке. Они тебя найдут под землей, даже в собственном гробу...

Выехал он поздним вечером. Зима стояла тихая, как там тогда, в Швейцарии. Утомительно было думать о том, что вот такая именно тишина и соблазняла его тогда, когда он говорил с хозяином о ненужности крови. Какой закат, какое кровавое торжество! И этого человеку достаточно. Он уверял хозяина, что не стоит идти в Россию. Не надежен пятый или четвертый путь. Польша, Чехословакия, Франция... Многое-многое другое... Тоска обвила его душу. Не будет он счастлив даже с этим документом. Все в Швейцарии знают, кто он. Он личный врач страшного человека. Да, он потом, когда-то скажет: "Но я спас человечество от него. Мои таблетки и инъекции последовательно, с точностью до миллиметров, разрушали его организм. Это благодаря мне многие его приказы – дерьмо, я устранял его связи с реальностью. Да, я жадный, очень жадный и жалкий... Я соблазнился на деньги, и я все-таки кончил убийцу. Он бы добрался и до меня. Я это знаю..."

Он боялся спать. Не хотел спать. Но монотонность вагонного перестука постепенно закрывала ему глаза. Неуклюже прислонившись к боковой стенке купе он вскоре уснул.

В другую сторону везли докторов Карла Брандта и Эрвина Гизинга. Погоны им вернули. Они предали тех троих. Это оказались старшие офицеры. И им потом вернули погоны. Они руководствовались показаниями... Евы Браун и фрау Франциски Браун.

В документах, самовольно подготовленных, стояло такое заявление Евы Браун:

"Я не верю Морелю. Он такой циник. Он проводит эксперименты над всеми нами, как будто мы подопытные кролики..."

Фрау Франциска Браун заявила этим добровольным мстителям: "Все ненавидят Мореля. Все хотят от него избавиться. Но не знают как. Всякий раз это дерьмо выплывает из грозных событий..."

Брандт и Гизинг ехали в солдатских вагонах на фронт. Кто из них первым решил отличиться перед третьим рейхом? Гизинг? Или Брандт? Теперь они препирались, обвиняя друг друга.

– Это вы, Эрвин, надоумили меня... И я поддался вашему уговору. У вас никого нет, Эрвин. Вам было все равно. А у меня старая мать, у меня жена, которая только три месяца тому назад родила...

– Не надо, Карл, обвинять меня. Это был наш долг.

– Долг! Мальчик Эрвин... Кому теперь нужен этот долг? Вы разве не чувствуете, что это разгром рейха!

– Нет, не стоит, Карл, так говорить. Я не побегу первым докладывать на вас. Но так говорить не стоит. Всякий вагон, Карл, имеет уши.

– Это правильно, Эрвин, мы сразу не догадались... Именно уши имеет этот боров. Он везде поставил своих. Покупает их вином, водкой...

– Мне было удивительно слушать... Неужели вы с ним пили на... брудершафт? – Эрвин брезгливо скривился.

– Пил, пил... Потому я так долго и сидел в тылу... А с кем вы пили? Почему тоже так долго сидели тыловой крысой?

– Э, долгая история, – вздохнул Эрвин.

– И все же?

– Были виды на престарелую невесту.

– Дочку какого-либо генерала?

– Вы угадали.

– И что? Ничего нельзя было сделать ему для вас?

– Обещал. Но, как видите...

Где-то впереди завыла тревожно сирена, вокруг состава, шедшего как бы ощупью, вздыбились горы земли.

– Бомбят, – побледнел Эрвин. – Хорошо, что мы одни... Очень бы неудобно было перед солдатами, трусить грешно...

– Чепуха! Ничего нет порядочного на земле. И все. Остальное – будет могилка, какая-то отметина...

– А вот толстый кретин будет жить и здравствовать!

7

Морель стоял перед ее домом долго, пока в окнах не стали зажигать свет. Ему хотелось, чтобы она подошла к окну в халатике и чтобы он ее увидел и помахал ей рукой. Она бы узнала его сразу, и все-таки вышла бы к нему. Первым бы долгом он рассказал ей, как выкрутился вчера... нет... не вчера... позавчера... Или – когда? Он потом только осознал, что прокатилось над его головой. В своем этом особняке, удобном, красивом очень, южной стороной обращенном туда, к горам, свежему всему и очень хорошо пахнущему. Кто-то же должен иметь за такую опасную работу подобной красоты особняки. Почему ему не гордиться?

Как всегда, в своем особняке он нашел все: от холодного пива до араки и коньяка. Он, конечно, сразу полез в ванну. Теперь он всегда чувствовал потребность в этой ванне. Он знал, что в любую минуту к нему может придти женщина. И он старался для нее и для себя. Ему нравилось теперь, что он такой холеный, когда приезжает сюда, в этот Цюрих. Ему уже надоело рассказывать своему хозяину про этот город. Хозяин всегда интересовался одним и тем же: как это вождь бывшей России подготовил под эту бывшую Россию революцию? И как он там, в Цюрихе, жил? И где прятался?

Морель понимал, о чем идет речь. Он всегда боялся, его хозяин, что кто-то так же сделает под него подкоп, тут, в Германии, вот так мирно станет у него под носом жить. Потом в один страшенный час все вдруг выйдут со знаменами на улицу, а тебя потом отправят далеко-далеко, а потом выведут и станут стрелять. Такие вещи страшны, – всегда говорил его хозяин, и он с ним обычно соглашался.

Он всякий раз повторялся, этот личный врач. Врал вдохновенно. Потому что всякий раз хотел приехать не к тем местам, где русский вождь что-то делал, сотворяя революцию, он бежал к дому женщины и старался сделать так, чтобы она его увидела и пришла к нему.

Первый день он не подрасчитал. Не пошел потом к ее дому. И нашпиговался снедью – свежей и заманчиво аппетитной. Запивал он эту снедь стаканами арака, и он при этом урчал голосом, и это было приятно слушать самому свое довольное урчание. Он понимал, что это его песня радости еды свежей хорошей еды, который раз он это понимал и который раз с удовольствием урчал.

Так он и уснул урчащим, и не доев, и не допив в первый день, хотя около него, рядом со стулом, где он восседал, стояли уже три опустошенные пол-литровые бутылки арака и несколько бутылок пива.

Он удивился потом утром, от чего так захмелел. Ведь при такой еде и при таком урчащем аппетите было очень бы неплохо пригубить еще какое-то количество бутылок. Но тогда, – трезво утром подумал он, – нельзя было, чтобы пришла женщина. Тогда плохо...

Утром он опять напился. И он потом не помнил, почему напился. Он отгадал, почему напился, лишь когда подошел к зеркалу и увидел свое недовольное опухшее лицо. Там, в бункере, где его хотели судить, там висело тоже зеркало, и там он увидел себя в зеркале, и ему показалось, что выражение лица у него было такое, как тут. Но он понял, что там он обиделся на тех, которые привели его туда и пытались запугать. Тут же он обиделся на самого себя. Ведь он приехал к женщине. И напился. И забыл о том, что он приехал к женщине.

И вот он даже не помнит, на какой день опять пришел к женщине вечером. Нет, не вечером. А перед вечером. Это он стоял до самого вечера. До самого того момента, когда в окнах зажигаются огни. И он стоял терпеливо, не боясь никого. Ни тех, их медицинских кругов, которые его знают. Знают, кто он. Черт с ними! Пусть смотрят. Все равно крышка. И там нет никаких надежд. А тут... Тут может они потом скажут, что он был на стороне человечества и защищал это человечество.

Он вспомнил лица разжалованных докторов, ему на минуту стало не по себе. Но от этого момента он больше не думал о них. Это они, такие, всегда хотели бы, чтобы он, его хозяин, вел нацию на кровавые распри. Он не хотел крови, доктор Морель. Он страдал, когда видел много крови. Ему всегда мерещилось: когда он станет осматривать тысячи убитых евреев – а это ему рассказывали – то кто-то спросит его, подняв голову:

– Доктор, а вы же сами еврей!

И он заплачет, как заплакал бы тот, который ему это рассказывал после хорошей пьянки. Морель всегда боялся, что его кто-то разоблачит. Его хозяин, – он это помнит хорошо, – довольно хохотал, когда ему принесли в кабинет телеграмму: "Молотов – не еврей". Что же тогда сказать о маленьком Мореле, который – тоже не еврей, но всегда на глазах и похож на еврея?..

Кто-то тронул его за плечо. Он резко и испуганно обернулся. И тут же хотел вскрикнуть. Она стояла перед ним, чуть увядшая, совсем на себя не похожая. Но голос у нее был мягким, седые ее первые волосинки не выдернуты. А может, это был просто снег? И она этим мягким голосом сказала:

– Пойдем к тебе. Я тебе кое-что передам. И на словах, и так...

Он помог ей в коридоре снять пальто. Она была прекрасно одета. И он любовался ею. Он боялся притронуться к ней, потому что она могла бы сказать, что он опять беспробудно пил несколько дней.

– Морель, – сказала она, – у меня действительно умер ребенок.

– Как? – воскликнул он.

– Обыкновенно, Морель. Сперва моя дочь, которой исполнилось в тот день восемь лет, захворала. Она простудилась. Кто-то из нас – или я, или муж – открыл машинально окно, так как в комнате было душно. Мы подвезли ее кроватку и поставили на середину комнаты. Мы были счастливы, что она смеется. Мы были от этого, понимаешь, счастливы. И мы не заметили, как этот холодный декабрьский ветер обнимал ее бледные щечки. И как она старательно боялась сказать нам, что она может простудиться. В семь лет, Морель, мы ее однажды простудили, и она это помнила. Но какая девочка! Она не сказала нам и слова упрека. Она чувствовала, что мы счастливы. И она умела уже в свои годы радоваться за нас...

– Это так больно! – Морель впервые почувствовал боль за другого человека, за нее, эту женщину.

– Да, Морель. Это больно. Невыносимо больно...

– Что же я не приглашаю тебя в комнату? – заторопился он.

– Не надо, Морель, сегодня. Не надо приглашать. Я все равно не пойду к тебе. Я со своими. Я еще с ними... И с моей девочкой...

– Я понимаю, – пробормотал он, опять впервые почувствовав, что он действительно понимает ее.

– Я что тебе хотела сказать, Морель... Я не та женщина, которую ты обожаешь. Я чужая тебе. Я тебя всегда лишь продавала другим. У меня эта лишь правда – моя девочка.

– Я давно это чувствую.

– Нет, нет! Я действительно тогда... Я чуточку распущена... да, это муж знает... Я тогда думала, что вы... Одним словом, он молодой, а ты, толстенький и чудной... Но тогда ты сделался человеком вдруг. И я увидела, как это приятно быть с человеком. Я тогда имела задание – заставить тебя выговориться. Все сказать о своем хозяине. Но ты тогда был молодцом... Ты очень сдержанно вел себя. И мне все понравилось. Все вокруг меня иногда играют. А ты жил. И это мне очень понравилось. И я тебя представила в хороших красках, и ты за это получил эти самые зеленые кредитки... Я тоже за тебя получила тогда, и мне было приятно, что я получила их честно, и могла потратить на больного ребенка. Я тогда поблагодарила и себя, и Бога, что не наврала тебе о ребенке. Он же у меня был и тогда, и тогда он лежал в своей кроватке. И тогда я хотела к нему идти, но мне надо было все разузнать от тебя...

– Я это не почувствовал тогда, в первый раз.

– Мне стало жалко тебя. Ты у такого чудовища был в пасти... да и теперь ты в этой пасти... Если народы для него ничего не значат, что значит один, ты?

– Это все сложно. И я в последний раз почувствовал, что на грани гибели. Они меня в прошлый четверг привели в комнату, и они бы меня растерзали. Я чувствовал человеческие отбросы то ли у них, под полом, то ли за стеной. Я не показал, что мне жутко. И только одно меня спасло – это ты. Я подумал о тебе, я захотел с тобой еще раз встретиться. Я подумал: все это когда-то закончится. Все это пройдет. И если ты не любишь мужа, если ты одинока, как и я, мы могли бы надежно коротать конец. Только тебе ведь можно рассказать, как пахнут стены и как пахнут под полом чужие трупы...

– Я за это принесла тебе плату. Ты сделал своего хозяина идиотом. Вот возьми. Это золото. А деньги... Они тебе положили в банк, на твой счет...

Он растерянно смотрел на аккуратный пакет – зашнурованный и приготовленный к сбережению. Зачем ему этот теперь пакет? Он же должен вернуться туда! И кто-то найдет его, этот пакет. Они всегда переворачивают все, они всегда что-то у него ищут. Но он же не такой дурак...

– Я пойду, пожалуй, – сказала тихо она.

– Нет, я тебя так не отпущу. Давай помянем твою... Твое горе...

Он взял ее за руку и повел в комнату.

– Хорошо. Давай.

Он быстро настроил угощение, налил в фужеры арака.

– Нет, не надо. Налей лучше вина.

– Хорошо. Но сам я выпью эту муть.

Он налил себе полный фужер водки.

– Погоди говорить... Я хочу тебя спросить о ней.

– О ком? – Он удивленно поглядел на нее.

– О его жене... Или там невесте...

– Это мой личный враг. Она чувствует меня.

– Тебя настоящие женщины должны чувствовать. Потому ты не опускайся. Не пей безрассудно. Ты, в принципе, человек. Если ты в таком логове... Нет, ты человек...

– Она в последний раз науськала их на меня. Они и привели меня в ту комнату, где пахнет мертвечиной. Она почувствовала, что я его постепенно уничтожаю. И ей стало его жалко. Хотя, по-моему, она только играет...

– Почему они его так любят?

– Ты кого имеешь в виду?

– Ту, которую ты сопровождал в том году, когда мы впервые встретились с тобой... Ты, по-моему тогда заговаривался. Ты рассказывал, как полез к ней ночью. Она, ты говорил, лежала мертвенно бледная, а ты, напившись, хотел изнасиловать ее.

– Я точно не знаю, было ли это или не было. Но во всяком случае, мне всегда кажется, что что-то было такое... Я выключился. Не помню и помню...

– Где она теперь?

– В могиле... И любит его по-прежнему... Как безумная Ева. – Он встрепенулся. – Если мужчина сам умеет любить... Его и любят!

– Это верно ты сказал. Значит, он умеет любить?

– Как ни странно, да. Он же поднимал ее из мертвых. И никто ему не сочувствовал... Он же был просто человек. Он был настоящим тогда...

– Откуда же у него столько зверства к остальным?

– А может, это мои таблетки...

– Не обольщайся... Ну давай помянем мою дочь.

– Правда. А то мы заговорились... Выпили?

– Выпили молча. Так делается всегда...

– Молча, молча...

– А теперь я пойду! Может, тебе это, – кивнула на сверток, – будет мешать? Давай пристрою? Хотя... Хотя те, кто мне это передали, рекомендовали тебе держать это все-таки при себе... Ваша песенка спета, Морель.

– Я знал это с самого начала.

– И, конечно, говорил ему?

– Естественно. И боялся потом, дрожал всякий раз... Эти таблетки... Они бы в нем прикончили меня...

– Ну прощай. Не таю обиду. И ты не таи. Ты найдешь все-таки женщину. А я боюсь потерять мужчину... Он теперь самый несчастный в мире. Нам трудно будет с ним работать. Он тряпка... Да и ты не лучше, Морель.

– Я это знаю. Особенно, когда предаю... Эти сопливые доктора... Я их предал, выкручивая себя...

– Это наш закон, – сверкнула она взглядом. – Прощай, Морель... Твоя фирма работает исправно, это ты знай...

8

Ночью его разбудил стук в дверь. Он встал и медленно пошел к двери. "Она вернулась ко мне, – лихорадочно просыпался он на ходу, – и это мое счастье... Я ее люблю все больше и больше... Откуда это у меня? Почему я так ее люблю?"

– Кто там?

– Открой, Морель.

– Кто ты? И как ты попал ко мне? У меня там все закрыто.

– Морель, я тебе напомню, кто я. Помнишь того самого африканца, с которым ты пил арак? Ты еще сказал... Это было уже...

– Какого африканца? – Морель тут же, однако, вспомнил его. Этого африканца он тоже когда-то заложил.

– Морель, ты вспомни... Мы с тобой сидели тогда... И ты захотел водки. Ты захотел именно, чтобы был арак. Я тогда принес этот арак, и ты долго благодарил меня.

– А как ты нашел меня?

– Это долго рассказывать. Но я тебе обязуюсь за бутылкой арака рассказать. Ты погляди в свой светлячок, увидишь, что у меня в руках большая бутылка арака... Я очень расстроен сегодня, Морель. Буду пить, шуметь не обязуюсь...

– Ладно, черт с тобой. Я тебе открою. – "Зачем я это делаю?!" – Он что-то почувствовал. "Африканец" тогда шел за тем, что из России...

Морель нажал на ключ, отодвинул задвижки и впустил того самого африканца. Это был он. У Мореля был все-таки глаз врача. Что-то в нем, этом африканце, было надорвано, надломлено. И он это тоже заметил. "Догадался ли он, что я его тоже заложил?"

Африканец хромал, припадая на левую ногу.

– Есть у тебя где помыться, Морель? – спросил африканец, осматривая апартаменты бегло, но цепко.

– Да. А туалет – рядом. – И он кивнул в дальний коридор. – Там найдешь и свежее белье.

– Спасибо.

Он вернулся примерно через полчаса. Был чист, убран. И Морель вспомнил себя, когда приехал в первый раз в эту страну, и они его вербовали на чужой квартире. Он тогда – дурачок... Мало за себя запросил. Напился, и они без него, по сути, решили его судьбу. Разве нельзя было с ними поторговаться? Но что надо этому африканцу?

– Морель, ты слышишь меня, – сзади доктора раздался голос африканца, – ты тогда меня продал, Морель. Ты не подумал и продал. И я тебя не прощаю, Морель...

Личный врач Адольфа Гитлера повернулся удивленно в сторону, откуда доносился голос африканца. Он стоял, облокотившись на стол, в руках у него был пистолет. – Мне тогда не поверили. Не поверили, что ты – враг нации. И ты видишь, что не поверили зря. Меня вытолкали из нашей вонючей теперь столицы. Я отведал все, был фронт. Так отведают все те, двое... Они сейчас едут той дорогой, которой я ехал, когда меня обвинили во лжи... Ты тайно возвращался отсюда и вредил нации...

– Что ты хочешь? – спросил Морель. Он стал будто ниже. – Говори. Потом скажу я. И потом, если захочешь, выстрелишь мне в голову. Только не промахнись, как эта фанатичка Юнита Митфорд.

– Ты боишься паралича?

– За мной некому ухаживать.

– А она? Которая вышла от тебя?

– Это она и не закрыла?

– Нет, она закрыла все как положено. Это просто для меня нет ничего... Впрочем, я не хочу слушать тебя. Я заработал то, что лежит у тебя на столе. Я заработал...

– Послу...

Он не договорил. Он не понял, что же произошло. Он скорее почувствовал, что убит, убит метким выстрелом. Он тогда, – хотел крикнуть, – не продавал. Просто они всякий разговор фиксировали. И африканец сам виноват, что напросился на беду... Но он уже всего этого сказать не мог. Грузное его большое тело медленно опускалось к пустым бутылкам арака. Предатель, – хотел он еще прошептать. Но тоже уже у него не нашлось сил, чтобы это прошептать.

– Жалко, жалко... – Он все-таки это мог сказать, ибо к этому он добавил: – Жалко... Женщина...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю