355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Югов » Гибель богов » Текст книги (страница 4)
Гибель богов
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 00:03

Текст книги "Гибель богов"


Автор книги: Владимир Югов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 4 страниц)

– Ты не понимаешь, что настоящие люди заботятся не только о себе? спросила в упор Нюшу директорша, когда девушка горько расплакалась. – В этом суть нравственности. Мой муж, как думаешь, должен налаживать здесь жизнь, имея рядом с собой родственное несовершенство?

Она говорила еще много и зло, и Нюша по наступлении вечерних сумерек собралась и ушла к своей подруге Наде, ненке, уже к тому времени вышедшей замуж за тракториста Ивана Подобеда. Займу на дорогу – совхоз к тому времени еще с артелью не рассчитался: запутанное дело с Сашкиной смертью отодвинуло выплату денег, – уеду!

Так она к ним и пришла. Иван Подобед недавно вернулся из своей мастерской, нестерпимо пахло от него бензином, потому как начищал он свой друндалет к весенне-летнему полевому сезону. На дворе отпевала осень, она в последний раз заглядывала уже в сырые леса, отцветала душистыми еще, собранными в метелку цветками, желтела березовым хороводом, не радовала поздними рассветами и ранними сумерками, роняла между грибов-подосиновиков с пуговку ростом перья улетающих птиц.

И Нюше нестерпимо, до боли захотелось еще раз взглянуть на Сашину могилу и, отплакав напоследок, уехать к себе домой, назад в деревню. Пусть смеются – наромантилась, пусть! Пусть что хотят делают дома: ругают, почему не ужилась у родственника, такой он знатный, такой могучий в делах... Уехать и не возвращаться, никогда сюда более не возвращаться! Оттерпеть там, в своей деревне, отплакать, пойти хотя бы в молочницы. Или куда в другое место устроиться. Посмеются-посмеются, народ-то добрый, простит ее и стремление уйти в город, и сделать жизнь свою богаче, интереснее, и эту вечную насмешку над ними, деревенскими, как они серо живут и не желают жить по-иному...

Вещей у нее было – всего-то рюкзачок. Вместе с ним, неся его за своим горбом, ссутулившись, пошла к краю поселка, мимо этих двухэтажных безразличных домов с набросанными поленницами у порогов и сараев; окна были уже синие, затемненные, – свет от совхозовского движка еще не дали. Печаль давила ее, безудержно хотелось рыдать, нестерпимо захотелось человеческого участия, добра, душевного тепла. Разве нет людей поблизости? Разве заплесневели они в этих двухэтажных новых домах? Или у них всегда было все хорошо? Или никогда не было слез, расстройства, крика по самым простым делам, которые для них самих не простые и не так сладкие? Ну проснитесь же, вы! Да сколько можно заглушать свои потребности!

Так, путаясь во мху, начинающем звенеть своей свежестью и от наступания ногой зелено пахнуть, дошла к могилкам. Было уже, кажется, темно, хотя свет мягко лился и лился с не уходящего на покой неба. Вдалеке, в поселке, вспыхнули огни, ветер хлестко прошелся между поднятых на жерди ящиков... Усопли, затихли. Были такими, как она. И затихли. Жизнь, жизнь! Бежали, падали и, наконец, усопли, затихли! Ни оскорблений, ни оправданий, что не справились с делом... Видите ли, так уж постарались о_н_и_! Нашел повод послать на лесозаготовки. Добился, чтобы и поварихе сто процентов дали заработка. В руки счастье привалило... А ее приспичило! Время – делу, потехе – час. "Или в другой раз тебе не было бы желания? На что он тебе был, Акишиев-то, ежели за него такая баба, как Машка, ухватилась? Ну не Машка – Клавка! До меня, думаешь, не доходит? А теперь оправдывайся перед твоей матерью – не подсобил... Не понимаешь ты, дева, что мать твоя как стала после войны вдовой, так и не видала лишней копейки, все бедовала с вами... Не виновата ведь она, что жизнь так завернулась и родственник с войны не вернулся".

"А вам, – шептала она, гладя ящики, прикладываясь холодной щекой к жердям, – вам ни оскорблений, ни трепетного дыма и тумана... Не звенит струна в тумане... Какие же надежды? Нет, не вам, а мне? Какие? Вы лежите, спите и спите. А нам жить и мучиться..."

Потом она нашла свой русский холмик.

Из тысяч холмиков она бы нашла его, если бы даже ей крепко завязали глаза и если бы спутали веревками руки и ноги. Она прикатилась бы к нему, этому небольшому холмику русскому...

Долго она плакала на этом увядшем уже, каменеющем от ледяных струй ветра холмике. Санечка, Саня! А ничего, Санечка! Я – ничего! Только вот ты... Зачем же так-то? Все, все, Саня, еще неизведано было тобой, еще столько было жизни впереди, и вдруг погасло окно, и вдруг темь навалилась! Удаль твоя, родненький, была такой большой – не обнимешь дары твои царские! Все осталось от тебя, хотя ты здесь мало прожил. Все осталось. И черная, и светлохвойная тайга, и купальницы, и ромашки... Шумят и сосны, которые ты не дал порубить им, Григорьевым разным... А ты – лежишь! Тихо как без тебя! Сладкий мой, любимый! И ничего я тебе не дала – ни радости, ни счастья! Прощай! Прощай! Я тебе летом буду присылать и горицвет, и сон-траву... Прощай! Будет у тебя цвести на могилке все самые красивые цветочки, все самое живое... Я ведь не по своей воле уеду!

И так еще много причитала, и так еще стояла, как тополь, и женские цветки ее здесь, в этой жуткой тишине полуночи, полудня рождали новые дерева, и дерева эти, полные тревоги и добра, ползли по буграм к речке Сур, и корни их цеплялись тревожно в мерзлую, такую, оказывается, глухую землю...

...Уже на второй день Акишиев выздоровел!

Такой оказался здоровяк!

Вернулся с кордона он от Михайлыча, бородатого лесника.

Акишиев вроде и не лежал совсем недавно без памяти, будто и не было того, что Нюша его подобрала у канавы, где застряло бревно и где он это бревно ворочал, да, видать, неловко бревно соскочило и что-то произошло нехорошее. Акишиев не давался Мокрушину, – тот же, неподалеку вызволявший бревна, прибежал, схватил, как младенца, Сашку и отпер к этому Михайлычу.

Вся бригада, до того прибитая таким неожиданным исходом (они в теплой землянке отсиживались, а он, Акишиев, вкалывал за всех), когда он вернулся, радовались. Вина их перед ним угодничала, и первым в этом преуспевал Иннокентий Григорьев.

Бревно, которое вытаскивал Акишиев через канаву, – вода в ней к тому времени спала, и пришлось бревна последние тоском таскать, – было одним из последних. Теперь оно было тоже связано в плоты, и Григорьев хозяйничал, покрикивая на людей уже у связанных плотов.

До бревнышка вызволили лес прошлогодний, который Григорьев, попросту говоря, тогда загубил. Повалить повалил, а на место не доставил, Акишиев же, видишь, сумел все сделать честь по чести...

С богом решили теперь гнать плоты к поселку. Иннокентий по части вывода плотов на большую воду был мастак. Акишиев согласился с тем, чтобы ему вести их в совхоз. Сказал, чтобы ехали.

Оставался он здесь с Нюшей и Мокрушиным.

Собственно, Мокрушин сам напросился остаться, хотя в поселке тоже хотелось ему побывать, гульнуть, и то еще да се... Мокрушин был мужик, однако, совестливый. Первым он догадался, что Акишиеву понадобится, может, его плечо: боек-то боек бригадир, но не настолько, чтобы самому с собой справиться. Мокрушин решил остаться в помощниках...

Плоты Иннокентий Григорьев вывел из последней заводи и в самом деле мастерски. Сур уже успокоился, воды его посветлели, берега были сухие, плескался он внутри тихо и покойно, но еще был упругий, подхватил плоты, поднял на свою холодную спину и понес: к поселку, к океану, как несет и несет все, построенное человеком, а так же вырванное с корнем природой...

И ловок Иннокентий был в те минуты! Лицо его раскраснелось, весь он радовался. Стоял впереди, на самом первом плоту, и ему махали они трое, оставшиеся на берегу до нового их приезда...

Когда скрылись за поворотом, Акишиев пошел, чуть прихрамывая, к себе. А эта Борода, Мокрушин, увидав, что Нюша увязалась за ним, оставил их стыдливо наедине и пошел вглубь, от воды...

Нюша ничего не замечала, она так радовалась, что видит Акишиева в добром здравии, что невольно можно было подумать: и глупая ты девка! Заслепило что-то твои глаза, чего ты?

Они зашли в густую прошлогоднюю траву, и Акишиев, сорвав травинку, взял ее в рот, как папиросу. Нюша глядела на него не отрываясь, он это заметил, он видел ее голые руки, видел будто всю – молодую, радостно-растревоженную. Она остановилась у разлапистой громадной сосны, как могла обняла ее и уткнулась головой в пахучий бок, откуда живьем била желтая смола.

– Я так, Саша, напугалась, – сказала она. – И так теперь рада... Счастливо рассмеялась. – Я вас, Саша, все равно люблю...

– Не надо, Нюшенька... Сердце мое не разрывай...

– Не буду больше, Саша. Только любить тебя мне никто не запретит.

– И ладно... И ладно, Нюша! – Акишиев опустил низко голову. – Все это, Нюша, так длинно и нескладно... Думаешь так, а выходит по-иному...

– Никто, Сашенька, меня не заставит по-другому о тебе думать. Я люблю тебя... Не боюсь ничего... Для тебя ничего не жалко... Ты слышишь?

– Да, Нюша... Пойдем... Не надо...

– Ты ничего не бойся... Я тебя упрекать не стану...

– Идем, Нюша... Гляди, там этот бородатый леший заждался... Гляди, уже стучит, за дело принялся...

– Я тебя не пущу с ним работать... Ты должен отойти, хоть несколько дней.

– Как же, Нюша? А дело-то кто за меня делать будет?

...Вездеходчик Крикун, высланный ей на помощь Иваном Подобедом с самыми добрыми намерениями, встретил ее на пустыре, где ненцы убивали обычно оленей. Она шла не видя ничего, и ноги ее стучались о сотни рогов, белеющих даже в ночи. Внизу при зачинающейся непогоде кричала и стонала речка, где-то, совсем и неподалеку, завыла волчица. Нюша приостановилась у самого берега, переступив последние, недавно снятые с нежных убитых тут животных рога, и вздернула руки кверху. Она долго бессвязно говорила, бормотала, читала. Четко, ясно звенели под конец строчки: "Катунь, Катунь – свирепая река! – выговаривала Нюша. – Поет она таинственные мифы о том, как шли воинственные скифы, – они топтали эти берега! И Чингисхана сумрачная тень над целым миром солнце затмевала, и черный дым летел за перевалы к стоянкам светлых русских деревень..."

– Нюша, Нюшенька! – Крикун близко подошел к ней, бережно приобнял. Нюшенька, не надо, Нюша! Ну не надо!

Глухо стонал дальний ветер, с порывами принося сюда холодный северный воздух, он был чист, свеж, но так туг, наморозен, что дышалось с продыхом, тяжело, и глухо била в груди боль.

– Кто ты? – спросила Нюша, вовсе не театрально, в голосе ее звенела особая струна, вот-вот эта струна должна была лопнуть, и вся душа тогда разбрызжется последними, умирающими звуками.

– Я Крикун! Ты меня не узнаешь? Нюша, Нюша!

Он взял ее и, тихо подталкивая, повел, и она пошла. Первые капли ледяного дождя стукнули по этой и без того мокрой земле – луговинам, болотам, кочкам, вертолетной прибитой площадке, потом дождь пошел и пошел, и лил уже, не переставая, до самого дома Крикуна.

У самого порога Нюша, видно, опомнилась, она попыталась вырвать свою руку из зажатой горячей ладони Крикуна, но тут же смирилась и зашла в темные сенцы, ничего не чувствуя и не слыша.

– Ты будешь жить теперь у меня, слышишь? – зашептал Крикун, жадно целуя ее в соленые щеки, в мокрый лоб, в ее руки, плечи. – Зачем ты так? Зачем? – Он, смешно торопясь, вздрагивая всем телом, снимал с нее плащ, мокрую кофту, ее грязные ботинки.

– А зачем ты так? – спросила она, видимо, придя в себя. – Я-то ведь порочная!

– Нюша, Нюшенька! Так что с того? Нюша...

Он силой одевал на нее мягкие свои тапочки, силой усаживал на кровать, пытаясь ее раздеть.

– Я сама, – сказала она.

– Ну вот и добре... Вот и хорошо...

– Крикун, зачем ты все это затеял? Учти, Крикун, я никого не хочу позорить... Ни тебя, ни директора, ни директоршу. Вы сами по себе, а я, как река, сама по себе...

– Ну и ладно, Нюшенька... Я ведь тебя давно люблю, Нюшик мой! А что было, то сплыло. Тоже как в реке, плывет, плывет, дальше и дальше...

– А что было, Крикун? – Она уже разделась и, зябко ежась, свела свои девчоночьи, налившиеся красивой полнотой, плечи.

– Что было, говорю, сплыло, – жестче обычного сказал Крикун, торопясь тоже сбросить и грязные сапоги, и мокрую телогрейку.

– Нет, ты мне скажи, что было!

– А что бывает между бабой и мужиком? – Крикун хихикнул, пытаясь приобнять ее эти оголенные плечи и тиская в руке маленькую черненькую родинку на правом плече. – Смотри, какая она занятная? – Он потянулся, чтобы поцеловать это черненькое пятнышко.

Нюша оттолкнула его.

– Не смей! Я Сане даже не разрешила!

– Ох, ох, ох! Саня, Саня, Саня! Это не разрешила, зато то разрешила! – Балуясь, он хотел ее повалить.

Она его опять резко оттолкнула.

– Да ты человек или нет? – зашептал он. – Или железная какая? Я же тебя ласкаю, целую тебя! Я ведь за тобой, как кутенок бегаю...

– Уйди! "Саня, Саня!" Да вы все здесь его пятки не стоите! Все, все, все! И вертолетчики, и вездеходчики, и рыбаки, и дураки! Все, все! – Она торопливо одевалась. – "Саня!" Да ты что? Он – не тронул меня! Пальцем не тронул!

– Ври! Пальцем он ее не тронул!

– Он святой! Слышишь, Крикун, святой!

16

– Ты откуда такой взялся? – Мокрушин большой, нечесанный, с любопытством присел на корточки, изучая Акишиева, весело и добродушно.

– А оттуда от самого! – Зло вгрызался в землю, дальше уходя, пробиваясь к озеру.

– От самого тебе вроде и рановато, не по черным кудрям.

– А у меня дед побелел на ветрах, вот так-то, да отец в эту войну.

– Чего же тогда к нам своим пехом, без протекции? – Мокрушин гудел по-доброму.

– Потому, как нелегко жилось, решил изменить малость, в свою сторону счастье завернуть. – Сашка Акишиев ни разу не передохнул, все рубил и рубил лопатой, он ни разу не поглядел на Мокрушина, но симпатия к нему звучала в его шутливо-серьезных словах. Он понял, что этот лохматый, небритый человек – его сторонник, ему тоже нелегко живется, и все же он не такой и несчастливый человек, вот теперь же опустится в сырую щель, пробиваемую к озеру, и пересиливая все в себе тяжелое, грубое, что породила в нем нелегкая его жизнь, будет с удовольствием выворачивать комья мерзлого грунта.

Так и случилось. Мокрушин, перекрестив богов и матерей, отцов и дедов, ахнул потом в тугую землю лопатой и пошел, пошел, как экскаватор выворачивать глыбы почвы, увитой кореньями и вековой падалью.

Бились они вдвоем долго, и опыт, поначалу одинокий, рождался у них. Уже друзьями, единомышленниками, злыми и непрощающими других, тех, что остались там, они вышли из своих щелей и упали в траву. Было солнечно-сказочно, теплынь, разыгравшаяся вдруг, присела на всю эту болотную шумиху и стонала птичьим весельем, ласковой порывчатой духотой, входившей в их жадные приуставшие тела.

– А парень ты ничего, – хрипло сказал Мокрушин. – Ничего! С тобой, как пишут-то ныне, в разведку можно бежать.

– Да и ты, брат, ничего, понятливый.

– Я-то привычный к разумению. – Мокрушин собирался закурить, оглянувшись как-то растерянно вокруг, махнул рукой и спрятал опять сигаретку. – Детство-то мое здесь, неподалеку прошло... что к чему понимаем. А ты, значит, решил к воде пробиться?

– Как можно скорее.

– Да-а, соображаю. Убежит вода вскорости.

– Убежит.

– Да-а...

Акишиева эти слова будто подстегнули. Он встал, взял торопливо лопату и опустился в щель.

Мокрушин еще немного полежал.

– На пуп рвешь, – сказал нехотя он.

– Ничего, он давно уже порван. – Акишиев засмеялся.

– Ну и дурень, гордись! – Мокрушин уже медленнее, без той давней охоты, опустился в свое логово и, поработав немного, заговорил. Отец у него в объездчиках ходил, жили на кордоне. Занимались охраной леса-то всей семьей. Каждый идущий в лес предъявлял документ, выданный на право заготовки дров, ягод, сена.

– При случае-то, – крикнул и Акишиев, – и у нас тоже скоро находили всякого нарушителя.

– Ты что, тоже лесной леший?

– Отец мой перед войной в лесорубах ходил.

– Да-а, тогда время было замечательное. Теперь-то мы все валим да валим... Оглянуться некогда. Голубая тайга!

– Именно голубая.

– Послушай, парень! А чего все же ты к нам махнул? Чего не на БАМ или еще куда?

– Не люблю, когда много слишком скапливается, – засмеялся как-то нехотя Акишиев.

– Понятно. Значит, где-то задело? Высокие материи, как говорится, через себя пропускал, через свою правду? – Мокрушин был, оказывается вот из каких. – Досталось поди за что-нибудь?

– Ну, это ты брось. Громких слов не приемлю, а, если хочешь знать...

– Хочешь знать, хочешь знать! – пробурчал Мокрушин. – Вот так и здесь будешь строить? Заводной, говорю, ты! А мы здесь такие и не иные, понял? Раз на пуп сам возьмешь, два, три. Говорю, не останется тебя...

– Останется! Меня на всех хватит!

17

Теперь Крикун шел по тому же поселку более решительно, чем тогда, когда с грохотом вылетел из собственной избы, Нюша, уже вполне Нюша, задвинула тогда на засов дверь, так и пришлось Крикуну ночевать у своего кореша Ивана Подобеда, пока хозяйничала в его хате, приводя себя в порядок, к отъезду.

Крикун прослышал, что следователь перед отъездом заглянул к директору, Крикун шел тоже к следователю.

Весь поселок, кажется, был сегодня пьян, и Крикуну, чистенькому и доброму в намерениях, неприятно глядеть на такое позорище при высоком районном начальстве. Он брезгливо сторонился пьяных. Но от Васьки Вахнина ему отвертеться не удалось.

– Ты куда, тезка? – спросил его Васька, печальный и впервые опустошенный. – Погоди! Давай пойдем вместе! – Он схватил его за руку. Да погоди ты! Я тебе про межмикрорайонный общественно-торговый центр, Вася, не буду толковать, ты не бойся! Я тебе про бригадира нашего... Ты Саню-то, поди, неплохо знал?

– Знал.

– Дрались мы сейчас за него... Ты погляди, о-оо-о! Шрам видишь на губе?

– Кто это тебе?

– Метляев Колька. В зубы, сволочь, бьет! А ему, – Васька снова стал самим собой, беззаботным весельчаком, – а я ему штаны новые располосовал! Как бритвой писанул!

– Дураки вы!

– Конечно, дураки.

– Иннокентий у вас там один что-то и тянет.

– С виду только, да и кажется это! Послушай, а ты же, говорят, в Нюшку-то солидно втюхался, а?

Крикун вытянул свою руку из цепкой подвыпившей тезкиной ладони.

– Иди, Вася, иди!

– Куда, Вася? Ну куда? Он-то, Саня, ушел. А мы с тобой уйдем? Нет, Вася, от себя не уйдешь... Никуда не уйдешь! Ты и уйдешь, а тебе будет что-то сниться, Саня будет сниться! Скажет: "И аллах с вами!" И будет в одиночку вкалывать. У всех нас он в глазах, Вася, стоит. Метляев-то меня не понял, я ведь только с точки зрения философии, – смысл-то жизни не заключается в том, чтобы "биться" в одиночку. Не понял Метляев, и – в зубы! Я – подхалим! Да мне самому... А-а, Вася! Опять же, если с Иннокентием не поедем, загнусь я, Вася, здесь. Алкашом, Вася, сделаюсь. А Славка, сын? Что я ему скажу? А ей я как докажу? Она в джинсы, и я тоже такие брюки куплю, как у Метляева. Оденусь, пройдусь по этому межмикрорайонному общественно-торговому центру...

– Не пройдешься ты, только грозишься.

– Доеду!

– Не доедешь! Доедешь до первой остановки, врежешься в ресторан, Вася... Да какой там ресторан – в забегаловку, где чернилом торгуют, и пиши – пропало!

– Плохо, тезка, ты рисуешь... Вот Саня по-другому рисовал! Он верил!

– И с Саней вы пили.

– Не по столько. Мы с Саней постепенно завязывали.

– Завязывали, завязывали и завязали хлопца!

– Беда наша общая... Не одного меня вини... Поглядел бы, как дубасились! – Засмеялся тут же: – Так свадьба-то скоро? Чего ты жмешься? Отвалил бы для начала. Ты же башлюгу гребешь лопатой...

– Послушай, парень, – сказал Мокрушин, когда Нюша пошла за вторым, женись ты на ней. Счастлив будешь... Ты заметь, как глядит-то она на тебя.

– Так это поначалу, – усмехнулся Акишиев.

– Нет, не скажи! Так баба глядеть просто не может... А та... Ты, брат, в той ошибешься...

Акишиев молча доедал первое.

– Чего молчишь-то? Чего ты ей должен? Слыхал нечаянно я твой разговор... Пустое! Ты той ничего не должен! А этой, возьми и отдай все.

– Нельзя тоже на несчастье строить счастье.

– Бесполезное говоришь. Не для Клавки это.

– Все равно – человек она.

– Ты, что же? Так на каждой женился?

– В том и беда, что не на каждой.

– Или ты в самом деле святой, или дурак. Гляди, счастье тебе само в руки просится.

– Может, ты и прав.

– Куда и прав! Бери ее! Молодую, в теле... Ты погляди внимательней! Она же для счастья и создана. Наливается, как румяное яблочко...

Нюша занесла второе. Радостная, весело спросила:

– А чего говорили и замолчали?

– Секретничаем, – хихикнул Мокрушин. – Про тебя секретничаем.

Молодой красивый лейтенант сидел у директора за столом и пил чай с черничным вареньем. Подворотничок у него был расстегнут, кобура с пистолетом сдвинута на бок – чтобы не стучала при поворотах, когда лейтенант обращался с разговором к хозяйке дома, которая сидела у лейтенанта почти за спиной.

Крикун постучал и зашел. Директор ему почему-то обрадовался.

– Вася, – сказал. – Проходи, Вася!

Не прошел, и не сел.

– Вы, товарищ лейтенант, всему верите, что Нюша вам наговорила? спросил с вызовом.

– А в чем дело? – Лейтенант отставил чашку, встал, застегивая воротник и поправляя кобуру.

– Дело-то в том, что наговаривает она на себя! Ничего у нее с ним не было. Не было, понимаете!

Все трое они переглядывались – лейтенант, директор и директорша.

– Я что хочу этим сказать? А заступиться за нее некому! Вы и валите все на нее!

– Кто же это, Вася, на нее валит? – усмехнулся директор.

– А вы и валите. Вы! – Он, наконец, присел. – А я даю вам слово, что Нюшу я защищу. Она чистая, и вы ее не троньте и мизинцем!

– А где ты был раньше? – грубо спросила директорша.

– Там, где и все! – Крикун не отвел взгляда.

Директор вздохнул:

– Мы все всегда чуть-чуть припаздываем, Вася.

Директорша иронически усмехнулась и, подойдя к Крикуну вплотную, зло спросила:

– Ты, Вася, всюду распространяешь, что она чистая и незапятнанная, мол, и не жила с Акишиевым, так? А мы и такие и сякие... Так?

– Вера! – крикнул директор.

– Что Вера? Вера, Вера! Я первая? Все мы гнались за ней, все! Вера, Вера! А ты, – она наступала на Крикуна, – что ты-то путаешься под ногами? Жених паршивый! Что же не уберег ее?

– Как не уберег?! Что с ней?! – Крикун теперь испуганно отступал от нее. – Как не уберег?

– У Ротовской травилась она, твоя чистая! – крикнула хрипло директорша. – Артистка из погорелого театра! Ах, ах, ах, мы такие оскорбленные!

– Вера! Вера-а-а!

Мокрушин взял ружье и сказал:

– Я, Сань, пойду побалуюсь. – После сытного обеда бородатый леший раздобрел и, уходя, им подмигнул загадочно. – Часиков через пяток ждите.

– Может, и я с тобой?

– А ее куда? Испужаится еще... Охраняй уж...

...Потом он подсел к ней, и она была рядом. Снова что-то нахлынуло, как там, первый раз, и он приобнял ее, и ему показалось, что плечи ее, на которые он положил руки, вдавились вместе с его рукой. Он почувствовал, что она неподатлива, что она как-то боится его.

– Ты что? – зашептал он.

– Не надо, Саша.

– Чего не надо-то?

– Не надо, миленький.

– Так, а как же ты?.. В прошлый раз-то... Сама же хотела...

– То было, Саша, в прошлый...

– А теперь, значит, отрезала, не любишь, значит? – Он ерничал. – Про того Мослова, или Мосолова, вспомнила? Или как его по-другому?

– Сашенька, что же ты говоришь-то? Я люблю тебя, одного тебя... Но не надо, Сашенька... Ты сам будешь ругать себя... Замучаешь себя...

Он долго молчал.

– Все, завязано! – сказал приобнимая. – Не надо. Действительно, Нюша, не надо...

18

Лишь на четвертый день они догнали воду – слишком много времени потеряли на демагогии, как определил потом, признавая общую вину, Иннокентий Григорьев. Искусственный канал соединился, когда сняли перемычки. Вода из озера хлынула вниз, несколько часов она лила шустро, и три четверти леса, поваленного безалаберно в разных местах лощины, они волоком, по воде, перетащили за сутки. Потом, когда вода в речке упала и озеро "потекло" в сторону реки, работы пошли тяжелее, а последние лесины буквально тащили по грязи...

В те часы была их жизнь неимоверно тяжелой, жестокой и суровой. Они зверски орали друг на друга, и на своего бригадира, кажется, в первую очередь. Это он выдумал им такую программу! Он, ни кто иной. Забыли, как день назад хвалили его, превозносили и делали богом – решил-то он пронблему, можно сказать, полушутя-полусерьезно. Всего день назад он был в их глазах особый, замечательный парень, он упал им в качестве подарка с неба – хозяин, деятель и борец, счастливый человек трудной судьбы. Иннокентий так говорил, подмазываясь, и тот же Иннокентий, когда уловил другое настроение людей, стал потихоньку их уводить в иной бок. Зачем стоило, мол, затевать все это даже без малой механизации? Чужой, злой его голос бил хлестко, и от губительных суждений эти и без того злые люди, пахавшие без передышки почти трое суток, сатанели.

– Хватит, – закричал первым Метляев, – к черту эту остальную часть.

Можно было его понять. Весь он почернел, ибо, как простаку, ему вместе с самим бригадиром и Васькой Вахниным в этих условиях доставалась самая тяжелая часть работы: лесины им надо было выковырять из болотной жижи и тоском тащить до канала, где еще осталась какая-то часть воды.

– Доделаем, – рассудительно успокоил бригадир, подталкивая жердь под очередную лесину. – Ну, взяли, Коля! Еще один плотик, и баста!

Они взяли еще и еще, потом еще, и уже выбились из сил перед самым обедом. Нюша им принесла обед сюда, все потянулись к лужку, где она расстелила скатерку. Лишь Акишиев не уступал, пихая к каналу очередную лесину.

...Если бы кто-то потом описывал его историю, он, конечно, сказал бы: Акишиев здесь первый раз подорвался, здесь он, потеряв в них веру, решил доказать: до последней лесины можно вызволить, до последнего бревна привезти в строящийся поселок. Он не ушел даже тогда, когда остался один: ушел и Мокрушин.

Лишь помогала ему Нюша. Последнюю лесину они перекатывали долго и бесполезно, Акишиев не сдался и после того, как где-то под ребрами у него ойкнуло, в глазах поплыли черные мухи, он уткнулся коленом в грязь... Потом он встал, потом он дотащился до плотов, потом он последнее бревнище увязал, еще что-то Нюше сказал, и упал на еловую постель, сготовленную кем-то. Он уснул мертвым сном.

19

"Стоит ли это все того, чтобы отдавать свою жизнь капля за каплей? Совершать такие поступки, умирать на плоту от боли? Есть-то дела крупные, благородные! Что же метать бисер перед свиньями?" – "Тихо, Нюшенька, сладко поспи! Не стоят они того!" – "Одни живут и поражают своей исключительностью, а он... Он, знаете о чем рассказывал, когда упал на плоту и говорил мне тихо, скрывая страдание: "Метляева ты зря так не долюбливаешь! Привлекательный человек! Хочет ведь лучше стать"... Это о том самом Метляеве, который по сути первым поставил Сашу-то в такое положение. "Верить надо в людей, Нюша! Человек сложный, умный, но изломанный... Он десятым в бедной семье рос... Доброту-то и этот леший в себе скрывает. Говорит, запряжет, бывало, тятя в бричку Орлика. На душе сладко от езды быстрой!"... Они бросили его, он надорвался, а виду не показал"... – "Спи, спи!" – "Как же... как же... Идут люди, их в кино показывают... мысль о долге каждого перед человечеством... а тут... тут всего простой пример... Как же теперь буду жить! Без Сашеньки, без его смеха, без дела его..."

Акишиев упал на еловую постель. Внутри все разрывалось, боль усиливалась с каждой минутой.

– Ты-ка, дай мне водички, – попросил он.

Нюша опрометью бросилась за кружкой, которая была в куче посуды там, на лужке.

– Зачем? Ты из ладошек...

Она, волнуясь, спешно вымыла руки и зачерпнула в большие свои ладони студеной речной воды.

Он стал нежадно пить.

– Пахнет-то, – сказал он, глядя на нее ласково, – снегами... Как это ты пела-то? Идут белые снеги, и я тоже уйду?

– Где болит, Сашенька? – Она впервые так назвала его и прильнула к его тяжело поднимающейся и опускающейся груди.

– Ничего, уже проходит... Который теперь час-то?

– Рассветает, поди, – сказала она.

– Вот жизнь! – он тихо улыбнулся. – Все свет и свет, ни тебе полнолуния, ни тебе темноты...

– А полнолуние, Сашенька, теперь и есть... Ты-ка взгляни на небо-то...

– Ага, полнолуние... Ты не обидешься на меня, что я тебе скажу? Нет?

– Нет, – тихо прошептала она, догадываясь, о чем он ей скажет.

– Ты самая красивая девушка, Нюша... Но согрешил я... Согрешил с Клавкой... Совесть меня мучает...

Она замерла, напружинилась вся.

– Клавка-то растерялась... Растерялась... И вдумчивая, и мучает ее что-то, а я-то и вовсе болезненно сознаю, что теперь-то нельзя ничего переиначить... Нельзя...

Она не отвечала ему, в душе тяжело что-то билось, и она не понимала, как надо поступать ей.

– Вот и вся мудрость... Самая ты красивая девушка, а совесть меня мучает... Это все-то не придумаешь и не пропоешь, как в песнях, это все потому, что в обратную сторону не повернешь... Почитай мне что-нибудь... легче, глядишь, будет!

Мокрушин, вернувшись к ним, увидел их рядом, – она над ним плакала. Мокрушин поднял ее, вынес на берег, затем бережно выносил и Санькино обессиленное тело. "Что же ты так-то? – шептал он. – Чего же так, выходит-то? – он говорил сам с собой. – Ну, ничего! – Сам себе и отвечал. – Потерпи! Мы тебя к Михалычу, на кордон, там и доктор... Там и бабка его травкой отпоит..."

Нюша шла за ними следом и все ревела, до самого кордона.

20

Наконец, все выяснилось. Лишь Клавка не сдавалась, настаивала на суде, грозилась сама дать десять лет, не меньше. Но отпущенная и никем уже не задерживаемая, Нюша уезжала на той самой Мошке, на которой приехал в поселок Саша Акишиев.

"Саша, Саша! – повторяла про себя, когда Мошка закачалась на волне. Да умерла бы я – не отравила, Саша! Родной мой! Кто же доглядит тебя?"

– Хорошо, что уехала, – сказал следователь. – Сидит таких понапрасну много.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю