355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Набоков » 1938 Подвиг » Текст книги (страница 6)
1938 Подвиг
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 22:52

Текст книги "1938 Подвиг"


Автор книги: Владимир Набоков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

ГЛАВА XX

Вечером оба покатили в Лондон. Дарвин ночевал в одной из тех очаровательных двухкомнатных квартир для холостяков, которые сдаются при клубах, – а клуб Дарвина был одним из лучших и степеннейших в Лондоне, с тучными кожаными креслами, с лоснистыми журналами на столах, с глухонемыми коврами. Мартыну же досталась на этот раз одна из верхних спален в квартире Зилановых, так как Нелли была в Ревеле, а ее муж шел на Петербург. Когда Мартын прибыл, никого не оказалось дома, кроме самого Зиланова, Михаила Платоновича, который писал у себя в кабинете. Был он коренастый крепыш, с татарскими чертами лица, и с такими же темно-тусклыми глазами, как у Сони. Он всегда носил круглые пристяжные манжеты и манишку; манишка топорщилась, придавая его груди нечто голубиное. Принадлежал он к числу тех русских людей, которые, проснувшись, первым делом натягивают штаны с болтающимися подтяжками, моют по утрам только лицо, шею да руки, – но зато отменно, – а еженедельную ванну рассматривают, как событие, сопряженное с некоторым риском. На своем веку он немало покатался, страстно занимался общественностью, мыслил жизнь в виде чередования съездов в различных городах, чудом спасся от советской смерти и всегда ходил с разбухшим портфелем: когда же кто-нибудь задумчиво говорил: “Как мне быть с этими книжками? – дождь”, – он молча, молниеносно и чрезвычайно ловко пеленал книжки в газетный лист, а, порывшись в портфеле, вынимал и веревочку, мгновенно крест на крест захватывал ею ладный пакет, на который незадачливый знакомый, переминаясь с ноги на ногу, смотрел с суеверным умилением. “Нате, – говорил Зиланов и, поспешно простившись, уезжал – в Орел, в Кострому, в Париж, – и всегда налегке, с тремя чистыми носовыми платками в портфеле, и, сидя в вагоне, совершенно слепой к живописным местам, мимо которых, с доверчивым старанием потрафить, несся курьерский поезд, углублялся в чтение брошюры, изредка делая пометки на полях. Дивясь его невнимательности к пейзажам, к удобствам, к чистоте, Мартын вместе с тем уважал Зиланова за его какую-то прущую суховатую смелость и всякий раз, когда видел его, почему-то вспоминал, что этот, по внешности мало спортивный человек, играющий вероятно только на бильярде, да еще, пожалуй, в рюхи, спасся от большевиков по водосточной трубе и когда-то дрался на дуэли с октябристом Тучковым.

“А, здравствуйте, – сказал Зиланов и протянул смуглую руку. – Присаживайтесь”. Мартын сел. Михаил Платонович впился опять в полуисписанный лист, взялся за перо и, – потрепетав им по воздуху над самой бумагой, прежде, чем претворить эту дрожь в быстрый бег письма, – одновременно дал перу волю и сказал: “Они, вероятно, сейчас вернутся”. Мартын притянул к себе с соседнего стула газету, – она оказалась русской, издаваемой в Париже. “Как занятия?” – спросил Зиланов, не поднимая глаз с ровно бегущего пера. “Ничего, хорошо”, – сказал Мартын и отложил газету. “А давно они ушли?” Михаил Платонович ничего не ответил, – перо разгулялось во всю. Зато минуты через две он опять заговорил, все еще не глядя на Мартына. “Баклуши бьете. Там ведь главное – спорт”. Мартын усмехнулся. Михаил Платонович быстро потопал по строкам пресс-бюваром, и сказал: “Софья Дмитриевна все просит у меня дополнительных сведений, но я ничего больше не знаю. Все, что я знал, я ей тогда написал в Крым”. Мартын кашлянул. “Что вы?” – спросил Зиланов, усвоивший в Москве это дурное речение. “Я ничего”, – ответил Мартын. “Это о смерти вашего отца, конечно, – сказал Зиланов и посмотрел тусклыми глазами на Мартына. – Ведь это я известил вас тогда”. “Да-да, я знаю”, – поспешно закивал Мартын, всегда чувствовавший неловкость, когда чужие – с самыми лучшими намерениями – говорили ему об его отце. “Как сейчас помню последнюю встречу – продолжал Зиланов. – Мы столкнулись на улице. Я тогда уже скрывался. Сперва не хотел подойти. Но у Сергея Робертовича был такой потрясающий вид. Помню, он очень беспокоился, как вы там живете в Крыму. А через денька три забегаю к нему, и нате вам – несут гроб”. Мартын кивал, мучительно ища способа переменить разговор. Все это Михаил Платонович рассказывал ему в третий раз, и рассказ был в общем довольно бледный. Зиланов замолчал, перевернул лист, его перо подрожало и тронулось. Мартын, от нечего делать, опять потянулся к газете, но тут щелкнула парадная дверь, раздались в прихожей голоса, шарканье, ужасный кудахтающий смех Ирины.

ГЛАВА XXI

Мартын вышел к ним, и, как обычно при встрече с Соней, мгновенно почувствовал, что потемнел воздух вокруг него. Так было и в ее последний приезд в Кембридж (вместе с Михаилом Платоновичем, который мучил Мартына вопросами, сколько лет различным колледжам, и сколько книг в библиотеке, – меж тем как Соня и Дарвин о чем-то тихо смеялись), так было и сейчас: странное отупение. Его голубой галстук, острые концы мягкого отложного воротничка, двубортный костюм, – все было как будто в порядке, однако Мартыну под непроницаемым взглядом Сони показалось, что одет он дурно, что волосы торчат на макушке, что плечи у него, как у ломового извозчика, а лицо – глупо своей круглотой. Отвратительны были и крупные костяшки рук, которые за последнее время покраснели и распухли – от голкиперства, от боксовой учебы. Прочное ощущение счастья, как-то связанное с силой в плечах, со свежей гладкостью щек или недавно запломбированным зубом, распадалось в присутствии Сони мгновенно. И особенно глупым казалось ему то, что собственно говоря брови у него кончаются на полпути, густоваты только у переносицы, а дальше, по направлению к вискам, удивленно редеют.

Сели ужинать. Наталья Павловна, такая же сырая женщина, как ее сестра, но еще реже улыбавшаяся, привычно и незаметно следила за тем, чтобы Ирина пристойно ела, не слишком ложилась на стол и не лизала ножа. Михаил Платонович явился чуть попозже, быстро и энергично заложил угол салфетки за воротник и, слегка привстав, цопнул через весь стол булочку, которую мгновенно разрезал и смазал маслом. Его жена читала письмо из Ревеля и, не отрываясь от чтения, говорила Мартыну: “Кушайте, пожалуйста”. Слева от него корячилась большеротая Ирина, чесала подмышкой и мычала, объясняясь в любви холодной баранине; справа же сидела Соня: ее манера брать соль на кончик ножа, стриженные черные волосы с жестким лоском и ямка на бледной щеке чем то несказанно его раздражали. После ужина позвонил по телефону Дарвин, предложил поехать танцевать, и Соня, поломавшись, согласилась. Мартын пошел переодеваться и уже натягивал шелковые носки, когда Соня сказала ему через дверь, что устала и никуда не поедет. Через полчаса приехал Дарвин, очень веселый, большой и нарядный, в цилиндре набекрень, с билетами на дорогой бал в кармане, и Мартын сообщил ему, что Соня раскисла и легла, – и Дарвин, выпив чашку остывшего чаю, почти естественно зевнул и сказал, что в этом мире все к лучшему. Мартын знал, что он приехал в Лондон с единственной целью повидать Соню, и, когда Дарвин, насвистывая, в ненужном цилиндре и крылатке, стал удаляться по пустой темной улице, Мартыну сделалось очень обидно за него, и, тихо прикрыв входную дверь, он поплелся наверх спать. В коридоре выскочила к нему Соня, одетая в кимоно и совсем низенькая, оттого что была в ночных туфлях. “Ушел?” – спросила она. “Большое свинство”, – вполголоса заметил Мартын, не останавливаясь. “Могли бы его задержать”, – сказала она вдогонку и скороговоркой добавила: “а вот я возьму и позвоню ему и поеду плясать вот что”. Мартын ничего не ответил, захлопнул дверь, яростно вычистил зубы, раскрыл постель, словно хотел из нее кого-то выкинуть, и, поворотом пальцев прикончив свет лампы, накрылся с головой. Но и сквозь одеяло он услышал, спустя некоторое время, поспешные шаги Сони по коридору, стук ее двери, – не может быть, чтоб она действительно ходила вниз телефонировать, – однако он прислушался, и снова было затишье, и вдруг опять зазвучали ее шаги, и уже звук был другой, – легкий, даже воздушный. Мартын не выдержал, высунулся в коридор и увидел, как Соня вприпрыжку спускается вниз по лестнице, в бальном платье цвета фламинго, с пушистым веером в руке и с чем то блестящим вокруг черных волос. Дверь ее комнаты осталась открытой, света она не потушила, и там еще стояло облачко пудры, как дымок после выстрела, лежал наповал убитый чулок, и выпадали на ковер разноцветные внутренности шкапа.

Вместо радости за друга, Мартын почувствовал живейшую досаду. Все было тихо. Только из спальни Зилановых исходил томительный храп. “Черт ее побери”, – пробормотал он и некоторое время рассуждал сам с собой, не отправиться ли ему тоже на бал, – ведь было три билета. Он увидел себя взлетающим по мягким ступеням, в смокинге, в шелковой рубашке с набористой грудью, как носили франты в тот год; в легких лаковых туфлях с плоскими бантами; вот – из раскрывшихся дверей пахнуло огнем музыки. Упругий и нежный нажим мягкой женской ноги, которая все поддается и все продолжает касаться тебя, душистые волосы у самых губ, щека, оставляющая на шелковом лацкане налет пудры – все это извечное, нежное, банальное волновало Мартына чрезвычайно. Он любил танцевать с незнакомой дамой, любил пустой, целомудренный разговор, сквозь который прислушиваешься к тому чудному, невнятному, что происходит в тебе и в ней, что будет длиться еще два-три такта и, ничем не разрешившись, пропадет навеки, забудется совершенно. Но, пока слияние еще не расторгнуто, намечается схема возможной любви, и в зачатке тут уже есть все, – внезапное затишье в полутемной комнате, человек, дрожащей рукой прилаживающий к пепельнице только что закуренную, мешающую папиросу; медленно, как в кинематографе, закрывающееся женские глаза; и блаженный сумрак; и в нем – точка света, блестящий дорожный лимузин, быстро несущийся сквозь дождливую ночь; и вдруг – белая терраса и солнечная рябь моря, – и Мартын, тихо говорящий увезенной им женщине: “Имя? Как твое имя?” На ее светлом платье играют лиственные тени, она встает, уходит; и крупье с хищным лицом загребает лопаткой последнюю ставку Мартына, и остается только засунуть руки в пустые карманы смокинга, да медленно спуститься в сад, да наняться поутру портовым грузчиком, – и вот – она снова... на борту чужой яхты... сияет, смеется, бросает монеты в воду...

“Странная вещь, – сказал Дарвин, выходя как то вместе с Мартыном из маленького кембриджского кинематографа, – странная вещь: ведь все это плохо, и вульгарно, и не очень вероятно, – а все-таки чем то волнуют эти ветреные виды, роковая дама на яхте, оборванный мужлан, глотающий слезы...”

“Хорошо путешествовать, – проговорил Мартын. – Я хотел бы много путешествовать”.

Этот обрывок разговора, случайно уцелевший от одного апрельского вечера, припомнился Мартыну, когда, в начале летних каникул, уже в Швейцарии, он получил письмо от Дарвина с Тенериффы. Тенериффа – Боже мой! – какое дивно зеленое слово! Дело было утром; сильно подурневшая и как-то распухшая Мария стояла в углу на коленях и выжимала половую тряпку в ведро; над горами, цепляясь за вершины, плыли большие белые облака, и порою несколько дымных волокон спускалось по дальнему скату, и там, на этих скатах, все время менялся свет, – приливы и отливы солнца. Мартын вышел в сад, где дядя Генрих в чудовищной соломенной шляпе разговаривал с деревенским аббатом. Когда аббат, маленький человек в очках, которые он все поправлял большим и пятым пальцем левой руки, низко поклонился и, шурша черной рясой, прошел вдоль сияющей белой стены и сел в таратайку, запряженную толстой, розоватой лошадью, сплошь в мелкой горчице, Мартын сказал: “Тут прекрасно, я обожаю эти места, но почему бы мне – ну, хотя бы на месяц – не поехать куда-нибудь, – на Канарские острова, например?”

“Безумие, безумие, – ответил дядя Генрих с испугом, и его усы слегка затопорщились. – Твоя мать, которая так тебя ждала, которая так счастлива, что ты остаешься с ней до октября, – и вдруг – ты уезжаешь...”

“Мы бы могли все вместе”, – сказал Мартын.

“Безумие, – повторил дядя Генрих. – Потом, когда ты кончишь учиться, я не возражаю. Я всегда считал, что молодой человек должен видеть мир. Помни, что твоя мать только теперь оправляется от потрясений. Нет, нет, нет”.

Мартын пожал плечами и, засунув руки в карманы коротких штанов, побрел по тропинке, ведущей к водопаду. Он знал, что мать ждет его там, у грота, полузавешенного еловой хвоей, – так было условленно, – она выходила гулять очень рано и, не желая будить Мартына, оставляла для него записку: “У грота, в десять часов” или: “У ключа, по дороге в Сен-Клер”; но, хотя он знал, что она ждет, Мартын вдруг переменил направление и, покинув тропу, пошел по вереску вверх.

ГЛАВА XXII

Склон становился все круче, пекло солнце, мухи норовили сесть на губы и глаза. Дойдя до круглой березовой рощицы, он отдохнул, выкурил папиросу, туже подтянул завороченные под коленями чулки и, жуя березовый листок, стал подниматься дальше. Вереск был хрустящий и скользкий; иногда колючий кустик утесника цеплялся за ногу. Спереди, наверху, сверкало нагромождение скал, и между ними пролегал желоб, веерная трещина, полная мелких камушков, которые пришли в движение, как только он на них ступил. Этим путем нельзя было добраться до вершины, и Мартын пошел лезть прямо по скалам. Иногда корни или моховые ляпки, за которые он хватался, отрывались от скалы, и он лихорадочно искал под ногой опоры, или же, наоборот, что-то поддавалось под ногами, он повисал на руках, и приходилось мучительно подтягиваться вверх. Он уже почти достиг вершины, когда вдруг поскользнулся и начал съезжать, цепляясь за кустики жестких цветов, не удержался, почувствовал жгучую боль, оттого, что коленом проскреб по скале, попытался обнять скользящую вверх крутизну, и вдруг что-то спасительное толкнуло его под подошвы. Он оказался, на выступе скалы, на каменном карнизе, который справа суживался и сливался со скалой, а с левой стороны тянулся саженей на пять, заворачивал за угол, и что с ним было дальше – неизвестно. Карниз напоминал бутафорию кошмаров. Мартын стоял, плотно прижавшись к отвесной скале, по которой грудью проехался, и не смел отлепиться. С натугой посмотрев через плечо, он увидел чудовищный обрыв, сияющую, солнечную пропасть, и в глубине панику отставших елок, бегом догоняющих спустившийся бор, а еще ниже – крутые луга и крохотную, ярко-белую гостиницу. “Ах, вот ее назначение, – суеверно подумал Мартын. – Сорвусь, погибну, вот она и смотрит. Это... Это...” Одинаково ужасно было смотреть туда, в пропасть, и наверх, на отвесную скалу. Полка, шириной с книжную, под ногами и бугристое место на скале, куда вцепились пальцы, было все, что оставалось Мартыну от прочного мира, к которому он привык.

Он почувствовал слабость, мутность, тошный страх, – но вместе с тем странно-отчетливо видел себя, как бы со стороны, в открытой фланелевой рубашке и коротких штанах, неуклюже прильнувшим к скале, отмечал чертополошинку, приставшую к чулку, и совсем черную бабочку, которая с завидной небрежностью пропорхнула тихим чертенком и стала подниматься вдоль скалы, – и хотя никого не было кругом, перед кем стоило бы пофорсить, Мартын стал насвистывать и, дав себе слово никак не отвечать на приглашения пропасти, принялся медленно переставлять ноги, подвигаясь влево. Ах, если б видать, куда заворачивает карниз! Скала как будто надвигалась на него, оттесняла в бездну, нетерпеливо дышавшую ему в спину. Ногти впивались в камень, камень был горяч, синели пучки цветов, неполной восьмеркой пробегала ящерица и застывала, мухи лезли в глаза. Иногда приходилось останавливаться, и он слышал, как самому себе жалуется, – не могу больше, не могу, – и тогда, поймав себя на этом, он начинал издавать губами зачаточный мотив – фокстрот или марсельезу, – после чего облизывался и, опять, жалуясь, продолжал продвигаться вбок. Оставалось полсажени до заворота, когда что-то посыпалось из-под подошвы и, вцепившись в скалу, он невольно повернул голову, и в солнечной пустоте медленно закружилось белое пятнышко гостиницы. Мартын закрыл глаза и замер, но, справившись с тошнотой, опять задвигался. У поворота он быстро сказал: “Пожалуйста, прошу тебя, пожалуйста”, – и просьба его была тотчас уважена: за поворотом полка расширялась, переходила в площадку, а там уже был знакомый желоб и вересковый скат.

Там он отдышался, ощущая во всем теле ломоту и дрожь. Ногти были темно-красные, словно он рвал клубнику, и горело ободранное колено. Опасность, которую он только что пережил, казалась ему куда действительнее той, на которую он напоролся в Крыму. Теперь он испытывал гордость, но эта гордость вдруг утратила всякий вкус, когда Мартын спросил себя, мог ли бы он снова, уже по собственному почину, проделать то, что он проделал случайно. Через несколько дней он не выдержал, опять поднялся по вересковым кручам, но, добравшись до площадки, откуда начинался карниз, не решился на него ступить. Он сердился, науськивал себя, издевался над своей трусостью, воображал Дарвина глядящего на него с усмешкой... постоял, постоял, да махнул рукой, да пошел назад, стараясь не обращать внимания на грубияна, буйствовавшего у него в душе. Вновь и вновь, до самого конца каникул, врывался тот и буянил, и Мартын решил, наконец, больше не подниматься в те места, чтобы не мучиться видом каменной полки, по которой не смеет пройти. И с язвительным чувством недовольства собой он в октябре вернулся в Англию, и прямо с вокзала поехал к Зилановым. Горничная, которая ему открыла, оказалась новой, и это было неприятно, словно он попал к чужим. В гостиной, вся в черном, стояла Соня и поглаживала виски, а потом, резко и прямо, по привычке своей, протянула ему руку. Мартын с удивлением подумал, что ни разу не вспомнил ее за лето, ни разу ей не написал, а что все-таки, – вот ради этой неловкости, которую он чувствует, глядя на ее хмурое, бледное лицо, – стоит проделать немалый путь. “Вы вероятно не знаете о нашем несчастье”, – сказала Соня и как-то сердито рассказала, что на прошлой неделе, в один и тот же день, пришло известие, что Нелли умерла от родов в Бриндизи, а муж ее убит в Крыму. “Ах, он поехал от Юденича к Врангелю”, – беспомощно сказал Мартын и с редкой ясностью представил себе этого Неллиного мужа, которого видел всего раз, и самое Нелли, казавшуюся ему тогда скучной, пресной, а теперь почему-то умершей в Бриндизи. “Мама в ужасном состоянии”, – сказала Соня, перелистывая страницы книги, которая валялась на диване. – “А папа Бог знает где побывал, чуть ли не в Киеве”, – добавила она погодя и, захватив первым пальцем несколько страниц, быстро их процедила. Мартын сел в кресло, потирая руки. Соня захлопнула книгу и сказала, подняв лицо: “Дарвин был идеален, идеален. Он страшно нам помог. Такой трогательный, и так все без лишних слов. Вы у нас ночуете?” “Собственно говоря, – ответил Мартын, – я бы мог и нынче поехать в Кембридж. Наверно, вам неудобно и так далее”. “Да нет, ерунда какая”, – сказала Соня со вздохом. Внизу раздался глухой звон гонга, и это не вязалось с тем, что в доме траур. Мартын пошел мыть руки и, открыв дверь уборной, столкнулся с Михаилом Платоновичем, у которого не в обычае было запираться на ключ. Он посмотрел на Мартына тусклым взглядом, неторопливо вжимая пуговку в петлю. “Примите мое глубокое соболезнование, – пробормотал Мартын и почему-то щелкнул каблуками. Зиланов прикрыл глаза в знак признательности, пожал Мартыну руку, и то, что все это происходит на пороге уборной, подчеркивало нелепость рукопожатия и готовых слов. Зиланов, подрыгивая ногами, словно утряхивая что-то, медленно удалился; Мартын увидел в зеркало свой болезненно сморщенный нос. “Но я же должен был что-нибудь сказать”, – проговорил он сквозь зубы.

Обед прошел молчаливо, если не считать шумное присасывание, с которым Михаил Платонович ел суп. Ирина с матерью была в загородной санатории, а Ольга Павловна к обеду не вышла, так что сидели втроем. Позвонил телефон, и Зиланов, жуя на ходу, проворно ушел в кабинет. “Я знаю, вы баранину не любите”, – тихо сказала Соня, – и Мартын молча улыбнулся, чуть-чуть приглушая улыбку. “Зайдет Иоголевич, – сказал Михаил Платонович, вновь садясь за стол. – Он только что из Питера. Дай горчицу. Говорит, что перешел границу в саване”. “На снегу незаметнее”, – через минуту выговорил Мартын, чтобы поддержать беседу, – но беседы не вышло.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю