Текст книги "О любви"
Автор книги: Владимир Маяковский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
то пузо —
пока под ложечкой не заноет.
Дивилось солнце:
«Чуть виден весь-то!
А тоже —
с сердечком.
Старается малым!
Откуда
в этом
в аршине
место —
и мне,
и реке,
и стовёрстым скалам?!»
Юношей
Юношеству занятий масса.
Грамматикам учим дурней и дур мы.
Меня ж
из 5-го вышибли класса.
Пошли швырять в московские тюрьмы.
В вашем
квартирном
маленьком мирике
для спален растут кучерявые лирики.
Что выищешь в этих болоночьих лириках?!
Меня вот
любить
учили
в Бутырках.
Что мне тоска о Булонском лесе?!
Что мне вздох от видов на́ море?!
Я вот
в «Бюро похоронных процессий»
влюбился
в глазок 103 камеры.
Глядят ежедневное солнце,
зазна́ются.
«Чего – мол – стоют лучёнышки эти?»
А я
за стенного
за желтого зайца
отдал тогда бы – все на свете.
Мой университет
Французский знаете.
Де́лите.
Множите.
Склоняете чу́дно.
Ну и склоняйте!
Скажите —
а с домом спеться
можете?
Язык трамвайский вы понимаете?
Птенец человечий,
чуть только вывелся —
за книжки рукой,
за тетрадные дести.
А я обучался азбуке с вывесок,
листая страницы железа и жести.
Землю возьмут,
обкорнав,
ободрав ее —
учат.
вся она – с крохотный глобус.
А я
боками учил географию —
недаром же
наземь
ночёвкой хлопаюсь!
Мутят Иловайских больные вопросы:
– Была ль рыжа борода Барбароссы? —
Пускай!
Не копаюсь в пропы́ленном вздоре я —
любая в Москве мне известна история!
Берут Добролюбова (чтоб зло ненавидеть), —
фамилья ж против,
скулит родовая.
Я
жирных
с детства привык ненавидеть,
всегда себя
за обед продавая.
Научатся,
сядут —
чтоб нравиться даме,
мыслишки звякают лбёнками медненькими.
А я
говорил
с одними домами.
Одни водокачки мне собеседниками.
Окном слуховым внимательно слушая,
ловили крыши – что брошу в уши я.
А после
о ночи
и друг о друге
трещали,
язык ворочая – флюгер.
Взрослое
У взрослых дела.
В рублях карманы.
Любить?
Пожалуйста!
Рубликов за́ сто.
А я,
бездомный,
ручища
в рваный
в карман засунул
и шлялся, глазастый.
Ночь.
Надеваете лучшее платье.
Душой отдыхаете на женах, на вдовах.
Меня
Москва душила в объятьях
кольцом своих бесконечных Садовых.
В сердца,
в часишки
любовницы тикают.
В восторге партнеры любовного ложа.
Столиц сердцебиение дикое
ловил я,
Страстною площадью лёжа.
Враспашку —
сердце по́чти что снаружи —
себя открываю и солнцу и луже.
Входите страстями!
Любовями влазьте!
Отныне я сердцем править не властен.
У прочих знаю сердца дом я.
Оно в груди – любому известно!
На мне ж
с ума сошла анатомия.
Сплошное сердце —
гудит повсеместно.
О, сколько их,
одних только вёсен,
за 20 лет в распалённого ввалено!
Их груз нерастраченный – просто несносен.
Несносен не так,
для стиха,
а буквально.
Что вышло
Больше чем можно,
больше чем надо —
будто
поэтовым бредом во сне навис —
комок сердечный разросся громадой:
громада любовь,
громада ненависть.
Под ношей
ноги
шагали шатко —
ты знаешь,
я же
ладно слажен —
и всё же
тащусь сердечным придатком,
плеч подгибая косую сажень.
Взбухаю стихов молоком
– и не вылиться —
некуда, кажется – полнится заново.
Я вытомлен лирикой —
мира кормилица,
гипербола
праобраза Мопассанова.
Зову
Подня́л силачом,
понес акробатом.
Как избирателей сзывают на митинг,
как сёла
в пожар
созывают набатом —
я звал:
«А вот оно!
Вот!
Возьмите!»
Когда
такая махина ахала —
не глядя,
пылью,
грязью,
сугробом
дамьё
от меня
ракетой шарахалось:
«Нам чтобы поменьше,
нам вроде танго́ бы…»
Нести не могу —
и несу мою ношу.
Хочу ее бросить —
и знаю,
не брошу!
Распора не сдержат рёбровы дуги.
Грудная клетка трещала с натуги.
Ты
Пришла —
деловито,
за рыком,
за ростом,
взглянув,
разглядела просто мальчика.
Взяла,
отобрала сердце
и просто
пошла играть —
как девочка мячиком.
И каждая —
чудо будто видится —
где дама вкопалась,
а где девица.
«Такого любить?
Да этакий ринется!
Должно, укротительница.
Должно, из зверинца!»
А я ликую.
Нет его —
ига!
От радости себя не помня,
скакал,
индейцем свадебным прыгал,
так было весело,
было легко мне.
Невозможно
Один не смогу —
не снесу рояля
(тем более —
несгораемый шкаф).
А если не шкаф,
не рояль,
то я ли
сердце снес бы, обратно взяв.
Банкиры знают:
«Богаты без края мы.
Карманов не хватит —
кладем в несгораемый».
Любовь
в тебя —
богатством в железо —
запрятал,
хожу
и радуюсь Крезом.
И разве,
если захочется очень,
улыбку возьму,
пол-улыбки
и мельче,
с другими кутя,
протрачу в полно́чи
рублей пятнадцать лирической мелочи.
Так и со мной
Флоты – и то стекаются в гавани.
Поезд – и то к вокзалу гонит.
Ну, а меня к тебе и подавней
– я же люблю! —
тянет и клонит.
Скупой спускается пушкинский рыцарь
подвалом своим любоваться и рыться.
Так я
к тебе возвращаюсь, любимая.
Мое это сердце,
любуюсь моим я.
Домой возвращаетесь радостно.
Грязь вы
с себя соскребаете, бреясь и моясь.
Так я
к тебе возвращаюсь, —
разве,
к тебе идя,
не иду домой я?!
Земных принимает земное лоно.
К конечной мы возвращаемся цели.
Так я
к тебе
тянусь неуклонно,
еле расстались,
развиделись еле.
Вывод
Не смоют любовь
ни ссоры,
ни вёрсты.
Продумана,
выверена,
проверена.
Подъемля торжественно стих строкопёрстый,
клянусь —
люблю
неизменно и верно!
Письма Владимира Маяковского Лиле Брик
[Москва, до 15 марта 1918 г.]
Дорогой, любимый, зверски милый Лилик!
Отныне меня никто не сможет упрекнуть в том, что я мало читаю, – я все время читаю твое письмо.
Не знаю, буду ли я от этого образованный, но веселый я уже.
Если рассматривать меня как твоего щененка, то скажу тебе прямо – я тебе не завидую, щененок у тебя неважный: ребро наружу, шерсть, разумеется, клочьями, а около красного глаза, специально, чтоб смахивать слезу, длинное облезшее ухо.
Естествоиспытатели утверждают, что щененки всегда становятся такими, если их отдавать в чужие нелюбящие руки.
Не бываю нигде.
От женщин отсаживаюсь стула на три, на четыре – не надышали б чего вредного.
Спасаюсь изданием. С девяти в типографии. Сейчас издаем «Газету футуристов».
Спасибо за книжечку. Кстати: я скомбинировался с Додей относительно пейзажа, взятого тобой, так что я его тебе дарю.
Сразу в книжечку твою написал два стихотвор. Большое пришлю в газете (которое тебе нравилось) – «Наш марш», а вот маленькое:
Весна
Город зимнее снял.
Снега распустили слюнки.
Опять пришла весна,
глупа и болтлива как юнкер.
В. Маяковский.
Это, конечно, разбег.
Больше всего на свете хочется к тебе. Если уедешь куда, не видясь со мной, будешь плохая. Пиши, детанька. Будь здоров, милый мой Лучик! Целую тебя, милый, добрый, хороший.
Твой Володя.
В этом больше никого не целую и никому не кланяюсь – это из цикла «тебе, Лиля». Как рад был поставить на «Человеке» «тебе, Лиля»!
[Москва, конец марта 1918 г.]
Дорогой и необыкновенный Лиленок!
Не болей ты, христа ради! Если Оська не будет смотреть за тобой и развозить твои легкие (на этом месте пришлось остановиться и лезть к тебе в письмо, чтоб узнать, как пишется: я хотел «лехкия») куда следует, то я привезу к вам в квартиру хвойный лес и буду устраивать в оськином кабинете море по собственному моему усмотрению. Если же твой градусник будет лазить дальше, чем тридцать шесть градусов, то я ему обломаю все лапы.
Впрочем, фантазии о приезде к тебе объясняются моей общей мечтательностью. Если дела мои, нервы и здоровье будут идти так же, то твой щененок свалится под забором животом вверх и, слабо подрыгав ножками, отдаст богу свою незлобивую душу.
Если же случится чудо, то недели через две буду у тебя!
Картину кинемо кончаю. Еду сейчас примерять в павильоне фрейлиховские штаны. В последнем акте я денди.
Стихов не пишу, хотя и хочется очень написать что-нибудь прочувствованное про лошадь.
На лето хотелось бы сняться с тобой в кино. Сделал бы для тебя сценарий.
Этот план я разовью по приезде. Почему-то уверен в твоем согласии. Не болей. Пиши. Люблю тебя, солнышко мое милое и теплое.
Целую Оську.
Обнимаю тебя до хруста костей.
Твой Володя.
P. S. (Красиво, а?) Прости, что пишу на такой изысканной бумаге. Она из «Питореска», а им без изысканности нельзя никак.
Хорошо еще, что у них в уборной кубизма не развели, а то б намучился.
[Москва, 2 ноября 1921 г.]
Дорогой мой и миленький Личик!
А я все грущу – нет от тебя никаких письмов. Сегодня пойду к Меньшому – авось пришли. Ужасно хотелось бы вдруг к тебе заявиться и посмотреть, как ты живешь. Но увы, – немного утешаюсь, уверяя себя, что, может быть, ты меня не забыла, а только письма не доходят. Пиши же, Лиленок!
Приехал из Владивостока скульптор Жуков, привез сборник статей Чужака (большинство старые) и газету «Дв телегр», в котором большая статья Чужака о Сосновском. Прислал Чужак гонорар мне за посланные материалы. Сегодня Жуков у нас обедает.
Как будто есть и у меня крохотная новостишка. Вчера приходил человек, о котором говорила Рита (из харьковского Губполитпросвета), и хочет везть меня в Харьков на 3 вечера. Условия хорошие. Если сегодня (тоже должен обедать) он не раздумает, я на будущей неделе в четверг или в пятницу (чтоб успеть получить твое дорогое письмо) уеду дней на 8 – 10 в Харьков. Отдохну и попишу. Работы сейчас фантастическое количество и очень трудная.
Пиши, солнышко.
Люблю тебя.
Жду и целую, и целую.
Твой 
2/XI-21 г.
О Гржебине еще не мог узнать ничего! У него никого нет.
Разумеется, я буду тебе писать со всех станций, если уеду, ты пиши. Я к себе транспорт налажу.
Целую, целую, целую, целую.
[Москва, 14 – 15 февраля 1924 г.]
Дорогой-дорогой, любимый-любимый,
милый-милый Лисятик!
Пишу тебе на тычке, т. к. сию минуту еду в Одессу и Киев читать и сию же минуту получил твое письмецо и Шариково.
Спасибо.
Слали тебе телеграмму по сообщенному тобою адресу, но нам ее вернули «за ненахождением», так что на этом письме адрес тебе пишет Лева, узнав настоящий.
Мы живем по-старому. Был пока что на «Лизистрате», но сбежал с первого акта.
До чего дрянь!
Рад ехать в Одессу. Тут ужасные ветра и холод.
Пиши, детик, из Парижа и скорей!
Целую тебя крепко-крепко.
Весь твой 
[Ленинград, 20 мая 1924 г.]
Дорогой мой Лисеныш.
Никто мне не рад, потому что все ждали тебя. Когда телефонируешь, сначала говорят: «А!» – а потом: «У…». Вчера читал, сегодня, завтра, и еще не то в четверг, не то в пятницу. Так что буду субботу-воскресенье. Дел никаких, потому что все руководители выехали в Москву. Завтра в 5 ч. пьет у меня чай Рита, а в 7 все лингвисты.
Как здесь тоскливо одному. Это самый тяжелый город. Сейчас иду обедать к Меньшому. Ужасно милый парень. У моих афиш какие-то существа разговаривают так: «Да, но это не трогает струн души». Винница.
Целую тебя сильно-сильно, ужасно-ужасно.
Твой Щен.
Поцелуй Скоча и Оську, если у них нет глистов.
[Париж, 9 ноября 1924 г.]
Дорогой-дорогой, милый-милый,
любимый-любимый Лилек.
Я уже неделю в Париже, но не писал потому, что ничего о себе не знаю – в Канаду я не еду и меня не едут, в Париже пока что мне разрешили обосноваться две недели (хлопочу о дальнейшем), а ехать ли мне в Мексику – не знаю, так как это, кажется, бесполезно. Пробую опять снестись с Америкой для поездки в Нью-Йорк.
Как я живу это время – я сам не знаю. Основное мое чувство тревога, тревога до слез и полное отсутствие интереса ко всему здешнему. (Усталость?)
Ужасно хочется в Москву. Если б не было стыдно перед тобой и перед редакциями, сегодня же б выехал.
Я живу в Эльзиной гостинице (29, rue Carnpagne Premiere, Istria Hotel); не телеграфировал тебе адреса, т. к. Эльза говорит, что по старому ее адресу письма доходят великолепно. Дойдут и до меня – если напишешь. Ужасно тревожусь за тебя.
Как с книгами и с договорами?
Попроси Кольку сказать «Перцу», что не пишу ничего не из желания зажулить аванс, а потому что ужасно устал и сознательно даю себе недели 2 – 3 отдыха, а потом сразу запишу всюду.
На вокзале в Париже меня никто не встретил, т. к. телеграмма получилась только за 10 минут до приезда, и я самостоятельно искал Эльзу с моим знанием французского языка. Поселился все-таки в Эльзиной гостинице, потому что это самая дешевая и чистенькая гостиничка, а я экономлюсь и стараюсь по мере сил не таскаться.
С Эльзой и Андреем очень дружим, устроили ей от тебя и от меня шубку, обедаем и завтракаем всегда совместно.
Много бродим с Леже, заходил к Ларионову, но не застал. Больше, кроме театров, не был нигде. Сегодня идем обедать с Эльзой, Тамарой и Ходасевичами. Не с поэтом, конечно! Заходил раз Зданевич, но он влюблен и держится под каким-то дамским крылышком.
Я постепенно одеваюсь под андреевским руководством и даже натер мозоль от примерок. Но энтузиазма от этого дела не испытываю.
Первый же день приезда посвятили твоим покупкам, заказали тебе чемоданчик – замечательный – и купили шляпы, вышлем, как только свиной чемодан будет готов. Духи послал; если дойдет в целости, буду таковые высылать постепенно.
Подбираю Оське рекламный материал и плакаты. Если получу разрешение, поезжу немного по мелким французским городкам.
Ужасно плохо без языка!
Сегодня видел в Булонском лесу молодого скотика и чуть не прослезился.
Боюсь прослыть провинциалом, но до чего же мне не хочется ездить, а тянет обратно читать свои ферзы!
Скушно, скушно, скушно, скушно без тебя.
Без Оськи тоже неважно. Люблю вас ужасно!
От каждой Эльзиной похожей интонации впадаю в тоскливую сентиментальную лиричность.
Я давно не писал, должно быть, таких бесцветных писем, но, во-первых, я выдоен литературно вовсю, а во-вторых, нет никакой веселой жизнерадостной самоуверенности.
Напиши, солнышко.
Я стащил у Эльзы твое письмо (ты пишешь, что скучаешь и будешь скучать без меня) и запер себе в чемодан.
Я писать тебе буду, телеграфировать тоже (и ты!), надеюсь с днями стать веселее. Повеселеют и письма. Целую тебя, детик, целуй Оську, весь
ваш Вол.
Целуй Левку, Кольку, Ксаночку, Малочку и Левина. Все они в сто раз умнее всех Пикассов.
V. Majakovsky.
Paris (это не я Парис!)
9/XI-24 г.
[Париж, 6 декабря 1924 г.]
Дорогой Лиленок.
Я ужасно грущу по тебе.
Пиши, Лилек, больше или хотя бы чаще телеграфируй! Ужасно горевал по Скотику. Он был последнее, что мы делали с тобой вместе.
Что за ерунда с Лефом? Вышел ли хоть номер с первой частью? Не нужно ли, чтоб я что-нибудь сделал? Если № не вышел, у тебя должно быть совсем плохо с деньгами. Напиши подробно. Как дела с Ленгизом? Если денег нет, не шли пока Эльзе. Я как-нибудь устрою это сам. Куда удалось дать отрывки? Если для Лефа нужно, я немедленно вернусь в Москву и не поеду ни в какие Америки.
О себе писать почти нечего. Все время ничего не делал, теперь опять начинаю. К сожалению, опять тянет на стихи – лирик! Сижу в Париже, так как мне обещали в две недели дать ответ об американской визе. Хоть бы не дали – тогда в ту же секунду выеду в Москву, погашу авансы и года три не буду никуда рыпаться. Соскучился по тебе и по всех вас совершенно невыразимо. Это даже при моих незаурядных поэтических образах.
Здесь мне очень надоело – не могу без дела. Теперь с приездом наших хожу и отвожу советскую душу.
Пока не читал нигде. Кроме дома: вполголоса и одиночкам.
Если есть новые мои книги или отрывки где-нибудь напечатаны – пришли.
Бориса Анисимовича все еще нет.
Вещи твои лежат, но нет оказии, а почтой не выслать – довольно тяжелые. Конечно, весь твой список будет в точности выполнен. С дополнениями, которые ты писала Эльзе.
В театры уже не хожу, да и в трактиры тоже, надоело; сижу дома и гложу куриные ноги и гусью печень с салатами. Все это приносит моя хозяйка м-м Сонет. Удивительно эстетический город!
Получил ли Осик белье из Берлина? Шахматы и пояс я привезу ему отсюда. Какой номер его рубашек? Кажется, 39 воротничок? Скажи Осику, что я очень, очень по нем соскучился и также очень, очень его люблю. Целуй его. Попроси его что-нибудь причеркнуть к твоему письму, конечно, если ты мне напишешь.
Какие дуры звонят тебе о моих письмах? Заметь их имена и запиши. В это-то уж вранье, надеюсь, никто не верит?! Ты представляешь себе, чтоб я сидел и скрипел девочкам письма? Фантазия, Фауст какой-то!
Поцелуй от меня Кольку с Ксаном, Левку, Малочку и всех, кого хочешь.
Лилек, ответь мне на это письмо, пожалуйста, скорее и письмом и телеграммой. А то я буду себе заказывать воротнички № 41 – а раньше, когда я был спокойный и пухлый, я носил 43! И даже 44!!
Целую тебя, родное, милое и любимое Солнышко. Люблю тебя.
Твой (прости, что я тебе всучиваю такой устаревший товар)
Щен.
Париж. 6/XII-24 г.
Люби меня немножко, детик!
[Париж, 2 июня 1925 г.]
Дорогой-дорогой, милый и самый любимый Лиленок!
Я ужасно рад, что ты в письме к Эльке следишь за мной, чтоб я спал, чтоб вел себя семейно и скорей ехал дальше, – это значит, что я свой щенок, и тогда все хорошо. Пишу тебе только сегодня, потому что субботу, воскресенье и понедельник все закрыто и ничего нельзя было узнать о Мексиках, а без Мексик я писать не решался. Пароход мой, к сожалению, идет только 21 (это самый ближайший). Завтра беру билет. «Espagne» Transatlantique – 20 000 тонн. Хороший дядя, хотя и только в две трубы. Дорого. Стараюсь ничего не тратить и жить нашей газетой, куда помещаюсь по 2 фр строка.
Стараюсь делать все, чтоб Эличка скорей выехала. Был в консульстве. Завтра пошлю Эльзу, и тогда запросят Москву телеграфом.
Не пишу тебе, что мне ужасно скучно, только чтоб ты на меня – хандру – не ругалась.
Выставка – скучнейшее и никчемнейшее место. Безвкусица, которую даже нельзя себе представить.
Так наз «Париж весной» ничего не стоит, так к ничего не цветет и только везде чинят улицы. В первый вечер поездили, а теперь я больше никуда не выхожу, сплю 2 раза в сутки, ем двойной завтрак и моюсь, вот и все.
Завтра начну писать для «Лефа». Ни с одним старым знакомым не встречаюсь, а из новых лучше всех Бузу – собак Эльзиных знакомых.
Ему говорят «умри!», и он ложится вверх ногами; говорят «ешь!», и тогда он жрет все, что угодно, а когда его ведут на цепочке, он так рвется, что хозяева должны бежать, а он идет на одних задничных лапках.
Он белый с одним черным ухом – фокс, но с длинной шерстью и с очень длинным носом. Глуп как пробка, но по середине улицы ни за что не бегает, а только по тротуарам.
Чернила кончились.
Долетел хорошо. Напротив немец тошнил, но не на меня, а на Ковно. Летчик Шебанов замечательный. Оказывается, все немецкие директора сами с ним летать стараются. На каждой границе приседал на хвост, при встрече с другими аппаратами махал крылышками, а в Кенигсберге подкатил на аэроплане к самым дверям таможни, аж все перепугались, а у него, оказывается, первый приз за точность спуска.
Если будешь лететь, то только с ним.
Мы с ним потом весь вечер толкались по Кенигсбергу.
Кисит, пиши, маленький, чтоб получил еще до отплытия.
Весь список вещей передан Эльзе, и все тебе будет доставлено полностью. Начнем слать с завтрашнего дня.
Напиши мне, получил ли Оська деньги за собр соч.
Целую тебя, милый мой и родненький Лилик.
Люби меня немножко, весь твой
Щен.
Целуй Осика!
2/VI-25 г.
Пиши, пожалуйста!
[Париж, 9 июня 1925 г.]
Дорогой, любимый, милый и изумительный Лиленок.
Как ты и сама знаешь – от тебя ни строчки. Я послал тебе уже 2 телеграммы и 1 письмо и от тебя даже ни строчки приписки к письмам Эльзе! Маленький, напиши скорей и больше, т. к. 19-го я уже выезжаю. Пароход «Эспань» отходит из Сен-Назера (в 8 часах от Парижа) и будет ползти в Мексику целых 16 дней! Значит, письмо с ответом будет идти через Париж от тебя (если точно попадет к пароходу) 40 дней! Это и есть чертовы куличики. Даже целые куличи!
Солнышко, напиши мне до этого побольше! Обязательно. Все, все, все. Без твоего письма я не поеду.
Что ты делаешь, что ты будешь делать?
Котенок, не бери никаких работов до моего приезда. Отдохни так, чтоб ты была кровь с молоком на стальном каркасе.
Я живу здесь еще скучнее, чем всегда. Выставка осточертела, в особенности разговоры вокруг нее. Каждый хочет выставить свой шедевр показистей и напрягает все свое знание французского языка, чтоб сказать о себе пару теплых слов.
Сегодня получили вернувшегося из Москвы Морана – гнусность он, по-видимому, изрядная.
Не был ни в одном театре. Видел только раз в кино Чаплина. Жара несносная – единственное место Буа и то только к вечеру. Сегодня иду в полпредство, читаю вечером стихи, а потом с Эльзой к Вельтерам.
Все усилия приложу, чтоб объездить все, что себе положил, и все-таки вернуться к тебе не позже осени.
Из всех людей на земле завидую только Оське и Аннушке, потому что они могут тебя видеть каждый день.
Как с деньгами? Уплатили ли Оське в Гизе? Пишут ли для «Лефа»? Очень, очень целуй Оську.
Целую тебя крепко, крепко, люблю и тоскую.
Твой всегда
Щенок.
Пиши! Пиши! Пиши!
Немедленно!
[Париж, 19 – 20 июня 1925 г.]
Дорогой мой, любимый и милый Лилятик!
От тебя ни одного письма, ты уже теперь не Киса, а гусь лапчатый. Как это тебя так угораздило? Я по этому поводу ужасно грустный – значит, писем от тебя уже не дождешься! Ладно – повезу с собой телеграммы – они милые, но их мало.
Завтра утром 8.40 выезжаю Сен-Назер (Бретань) и уже через 12 часов буду ночевать на пароходе. 21-го отплываю!
Спасибо большое за Гиз и извини за хлопоты. В прошлую среду (как раз, когда я тебе послал прошлое письмо) меня обокрали, как тебе известно, до копейки (оставили 3 франка – 30 коп.!). Вор снял номер против меня в Истрии, и когда я на двадцать секунд вышел по делам моего живота, он с необычайной талантливостью вытащил у меня все деньги и бумажники (с твоей карточкой, со всеми бумагами!) и скрылся из номера в неизвестном направлении. Все мои заявления не привели ни к чему, только по приметам сказали, что это очень известный по этим делам вор. Денег по молодости лет не чересчур жалко. Но мысль, что мое путешествие прекратится, и я опять дураком приеду на твое посмешище, меня совершенно бесила. Сейчас все устроилось с помощью твоей и Гиза.
Я нарочно просил слать за ноябрь и декабрь, чтоб это на тебе сейчас не отразилось, а там приеду, отработаю.
Лилек, шлю для «Прибоя» (он у тебя записан) листок с текстом. Передай его, пожалуйста.
Об Эльзиной визе надо говорить только в Москве.
Сегодня получил телеграмму от Левы, он как раз приезжает после моего отъезда через несколько часов.
Как на Волге?
Смешно, что я узнал об этом случайно от знакомых. Ведь это ж мне интересно, хотя бы только с той стороны, что ты, значит, здорова!
Детик, это я уже дописываю утром и через десять минут мне ехать на вокзал. Целую тебя, солник. Целую Оську. Люблю вас ужасно и скучаю по вас.
Весь ваш мексиканский Щен.
[Пароход «Эспань», 22 июня 1925 г.]
Дорогой Линочек.
Так как показалась Испания, пользуюсь случаем известить вас, что я ее благополучно сейчас огибаю и даже захожу в какой-то маленький портик, – смотри на карте Santander.
Мой «Эспань» – пароходик ничего. Русских не обнаружено пока. Едут мужчины в подтяжках и с поясом сразу (оне испанцы) и какие-то женщины в огромных серьгах (оне испанки). Бегают две коротких собачки. Японские, но рыженькие, обе одинаковые.

Целую тебя, родненький, и бегу изучать по-французски, как отправить письмо.
Целую тебя и Оську.
Весь ваш Щен.
22/VI-1925.
[Пароход «Эспань», 3 июля 1925 г.]
Дорогой-дорогой, милый, милый, милый
и любимейший мой Лиленок!
Получаешь ли ты мои (2) дорожные письма? Сейчас подходим к острову Кубе – порт Гавана (которая сигары), будем стоять день-два. Пользуюсь случаем еще раз безнадежно сунуть в ящик письмо.
Жара несносная!
Сейчас как раз прем через Тропик.
Самой Козероги (в честь которой назван этот тропик), впрочем, я пока еще не видел.
Направо начинает выявляться первая настоящая земля Флорида (если не считать мелочь, вроде Азорских островов). Приходится писать стихи о Христофоре Колумбе, что очень трудно, так как, за неимением одесситов, трудно узнать, как уменьшительное от Христофор. А рифмовать Колумба (и без того трудного) наудачу на тропиках дело героическое.
Нельзя сказать, чтоб на пароходе мне было очень весело. 12 дней воды это хорошо для рыб и для профессионалов открывателей, а для сухопутных это много. Разговаривать по-франц. и по-испански я не выучился, но зато выработал выразительность лица, т. к. объясняюсь мимикой.
Родненькая, телеграфируй мне обязательно твое здоровье и дела. Адреса нашего посольства я, к сожалению, не знаю. Справься в Наркоминделе. Кажется, телеграфный адрес: Мексика (город) Дельсовпра (делегация сов правит).
Много работаю.
Соскучился по вас невыразимо.
Целую 1000 раз тебя и 800 Оську.
Весь ваш
[Колумб]
Щен.
[Мехико, около 15 июля 1925 г.]
Дорогой, дорогой, миллион раз милый
и один раз и навсегда любимый Кисит.
Я в Мексике уже неделю. Жил день в гостинице, а потом переехал в полпредство. Во-первых, это приятней, потому что и дом хороший, и от других полпредств отличается чрезвычайной малолюдностью. 4 человека (после отъезда Волынского с женой) – вот и все служащие. Во-вторых, это удобно, так по-испански я ни слова и все еще путаю: грасиас – спасибо, и эскюзада – что уже клозет. В-третьих, и деньгов нет, а здесь складчина по 2 песо (2 руб.) в день, что при мексиканской дороговизне – сказочно.
О Мексике:
Во-первых, конечно, все это отличается от других заграниц главным образом всякой пальмой и кактусом, но это произрастает в надлежащем виде только на юге за Вера-Круц. Город же Мехико тяжел, неприятен, грязен и безмерно скучен.
Я попал не в сезон (сезон – зима), здесь полдня регулярно дожди, ночью холода и очень паршивый климат, т. к. это 2400 метров над уровнем моря, поэтому ужасно трудно (первые две недели, говорят) дышать и сердцебиения, что уже совсем плохо.
Я б здесь не задержался более двух недель. Но, во-первых, я связался с линией «Трансатлантик» на пароход (а это при заказе обратного билета 20%! скидки), а во-вторых, бомбардирую телеграммами о визе Соединенные Штаты. Если же Соединенных Штатов не выйдет, выеду в Москву около 15 августа и около 15–20 сентября буду в Москве. Через несколько дней с секретарем посольства едем внутрь Мексики – в тропические леса; плохо только, что там желтая лихорадка и придется, очевидно, ограничиться только поездом.
Детик! Что ты делаешь и что ты думаешь делать? Бесконечно боюсь тебя не застать, а если ты поедешь в Италию, боюсь, что это у меня не выйдет из-за проклятой кражи!
Когда ты получишь это письмо, меня уже в Мехико не будет, очевидно, т. к. я после поездки вглубь поеду прямо на пароход. Поэтому обязательно все, все мне напиши на Парижское полпредство к 1 сентября, чтоб я по приезде уже застал твое письмо. Только не пиши, что ты меня не любишь, пожалуйста. Ужасно скучаю, ничего про вас не зная. Как Оська? Как «Леф»? Как полное собрание?
Детик, шлю стихи и беспокою тебя страшными просьбами:
1) «Открытие Америки» дай «Лефу»
2) «Испанию» дай «Огоньку»
шлю доверенности
3) «Монашек» попробуй «Известиям» | или
4) «Атлантический океан» – «Прожектору» | наоборот
5) Все вместе предложи Радио-Росте.
С «Лефа», разумеется, денег не надо брать. С остальных по 1 р. строка, а с Радио-Росты (т. Галицкому) по 2 – 3 черв за стих. Эти деньги ужасно прошу тебя (рассчитываю, что будет 45 – 50 червонцев, если меньше, так меньше) перевесть Андрэ Эльзиному, у которого я занял перед отъездом, и ему надо заплатить к 1 сентября.
Если денег всех не выручишь или вообще ничего не получишь, то, пожалуйста, своих не шли, а только телеграфируй, и я устроюсь каким-нибудь займом.
Спасибо, детик, за телеграммки, они ужасно, ужасно хорошие и лежат на грудях в чудной свиной коже.
Я сейчас не шлю тебе ничего, потому что, во-первых, затеряют, во-вторых, еще не осмотрелся, а в-третьих, хочу везть тебе сам.
Дорогой мой и любимый Котик, целую тебя страшно, страшно. Весь твой со всеми четырьмя лапами
Щен.
Целую Оську в усы.
Целую Эльзку.
Привет Елене Юльевне.
Передай, пожалуйста, маленькое письмо маме моей.
[Баку, 20 февраля 1926 г.]
Дорогая и родная моя Кисица!
(Это я сделал из Киса и Лисица.)
Я живу сию минуту в Баку, где и видел (а также и по дороге) много интересного, о чем и спешу тебе написать.
Во-первых, от Краснодара до самого Баку ехал с нами в поезде большой престарелый обезьян. Обезьян сидел в окне и все время жевал. Не дожевавши, часто останавливался и серьезно и долго смотрел на горы, удивленно, безнадежно и грустно, как Левин после проигрыша.
А до этого в Краснодаре было много собачек, про которых я и пишу теперь стих.
В Баку тоже не без зверев. Во-первых, под окном третьего дня пробежали вместе одиннадцать (точно) мирблюдов, бежали прямо на трамвай. Впереди, подняв руки, задом прыгал человек в черкеске, орал им и что-то доказывал – чтоб повернули.
Е́два-е́два отговорил.
А также наискосок ежедневно становится в девять часов хороший ослик с фруктами. Что же касается Регины Федоровны, то ее уже не было, она уехала в Москву.
Я живу весело: чуть что – читаю «Левый марш» и безошибочно отвечаю на вопросы, что такое футуризм и где теперь Давид Бурлюк.
Счастливый Ося, и он живет полной, красивой жизнью: я читал про его выступление в Доме союзов, а также дышащую гневом статью о киноплакате в «Советском экране».
Целуй его очень. В телеграммах я его нецелую, потому что телеграммы срочные, могут прийти ночью, а я не хочу его беспокоить ночью по пустякам.
Во вторник или среду утром еду Тифлис и, отчитав, поскорее в Москву. Надоело – масса бестолковщины. Устроители – молодые. Между чтениями огромные интервалы, и ни одна лекция не согласована с удобными поездами. Поэтому, вместо международных, езжу, положив под голову шаблонное, с клещами звезд огромное ухо. Уже и без клещей было б удобнее, но вычесывать клещи лень, тем более из 20 000 экземпляров.
Здесь весна. На улицах продают мимозы. Можно ходить без пальто, но тогда очень холодно. Налево от меня какая-то уличка, на ней парикмахерская «Аэлита», тут же все по-тюркски, но выглядит страшно иностранно, т. к. теперь латинский алфавит: аптека и сейчас же по-ихнему – «Aptiq», а вместо воскресенья вообще пятница. Направо от меня Каспийское море, в которое ежедневно впадает Волга, а выпадать ей неоткуда, т. к. это море – озеро и положенье его безвыходное.
Дорогой Солник, очень тебя жалею, что тебе одной возиться с квартирой, и завидую, потому что с этим повозиться интересно.
Я по тебе, родненький, очень соскучился. Каждому надо, чтоб у него был человек, а у меня такой человек ты. Правда.
Целую тебя обеими губами, причем каждой из них бесконечное количество раз.








