355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Маяковский » Том 4. Стихотворения, поэмы, агитлубки и очерки 1922-1923 » Текст книги (страница 5)
Том 4. Стихотворения, поэмы, агитлубки и очерки 1922-1923
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 02:55

Текст книги "Том 4. Стихотворения, поэмы, агитлубки и очерки 1922-1923"


Автор книги: Владимир Маяковский


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

 
Стихает бас в комариные трельки.
Подбитые воздухом, стихли тарелки.
Обои,
    стены
      блёкли…
         блёкли…
Тонули в серых тонах офортовых.
Со стенки
     на город разросшийся
              Бёклин *
Москвой расставил «Остров мертвых».
Давным-давно.
        Подавно —
теперь.
    И нету проще!
Вон
   в лодке,
      скутан саваном,
недвижный перевозчик * .
Не то моря,
      не то поля —
их шорох тишью стерт весь.
А за морями —
        тополя
возносят в небо мертвость.
Что ж —
    ступлю!
        И сразу
           тополи
сорвались с мест,
        пошли,
           затопали.
Тополи стали спокойствия мерами,
ночей сторожами,
        милиционерами.
Расчетверившись,
        белый Харон
стал колоннадой почтамтских колонн.
 

Деваться некуда

 
Так с топором влезают в сон,
обметят спящелобых —
и сразу
    исчезает всё,
и видишь только обух.
Так барабаны улиц
         в сон
войдут,
    и сразу вспомнится,
что вот тоска
      и угол вон,
за ним
    она —
      виновница.
Прикрывши окна ладонью угла,
стекло за стеклом вытягивал с краю.
Вся жизнь
       на карты окон легла.
Очко стекла —
        и я проиграю.
Арап —
    миражей шулер —
            по окнам
разметил нагло веселия крап.
Колода стекла
      торжеством яркоогним
сияет нагло у ночи из лап.
Как было раньше —
         вырасти б,
стихом в окно влететь.
Нет,
   никни к сте́нной сырости.
И стих
    и дни не те.
Морозят камни.
        Дрожь могил.
И редко ходят веники.
Плевками,
     снявши башмаки,
вступаю на ступеньки.
Не молкнет в сердце боль никак,
кует к звену звено.
Вот так,
     убив,
        Раскольников *
пришел звенеть в звонок.
Гостьё идет по лестнице…
Ступеньки бросил —
         стенкою.
Стараюсь в стенку вплесниться,
и слышу —
     струны тенькают.
Быть может, села
        вот так
           невзначай она.
Лишь для гостей,
        для широких масс.
А пальцы
     сами
      в пределе отчаянья
ведут бесшабашье, над горем глумясь.
 

Друзья

 
А во́роны гости?!
        Дверье крыло
раз сто по бокам коридора исхлопано.
Горлань горланья,
        оранья орло́
ко мне доплеталось пьяное до́пьяна.
Полоса
щели.
Голоса́
еле:
«Аннушка *
ну и румянушка!»
Пироги…
     Печка…
Шубу…
    Помогает…
           С плечика…
Сглушило слова уанстепным * темпом,
и снова слова сквозь темп уанстепа:
«Что это вы так развеселились?
Разве?!»
    Сли́лись…
Опять полоса осветила фразу.
Слова непонятны —
         особенно сразу.
Слова так
       (не то чтоб со зла):
«Один тут сломал ногу,
так вот веселимся, чем бог послал,
танцуем себе понемногу».
Да,
их голоса́.
      Знакомые выкрики.
Застыл в узнаваньи,
         расплющился, нем,
фразы крою́ по выкриков выкройке.
Да —
   это они —
        они обо мне.
Шелест.
    Листают, наверное, ноты.
«Ногу, говорите?
        Вот смешно-то!»
И снова
    в тостах стаканы исчоканы,
и сыплют стеклянные искры из щек они.
И снова
    пьяное:
        «Ну и интересно!
Так, говорите, пополам и треснул?»
«Должен огорчить вас, как ни грустно,
не треснул, говорят,
         а только хрустнул».
И снова
    хлопанье двери и карканье,
и снова танцы, полами исшарканные.
И снова
    стен раскаленные степи
под ухом звенят и вздыхают в тустепе * .
 

Только б не ты

 
Стою у стенки.
      Я не я.
Пусть бредом жизнь смололась.
Но только б, только б не ея
невыносимый голос!
Я день,
    я год обыденщине пре́дал,
я сам задыхался от этого бреда.
Он
жизнь дымком квартирошным выел.
Звал:
   решись
      с этажей
           в мостовые!
Я бегал от зова разинутых окон,
любя убегал.
      Пускай однобоко,
пусть лишь стихом,
         лишь шагами ночными —
строчишь,
     и становятся души строчными,
и любишь стихом,
        а в прозе немею.
Ну вот, не могу сказать,
           не умею.
Но где, любимая,
        где, моя милая,
где
  – в песне! —
        любви моей изменил я?
Здесь
   каждый звук,
         чтоб признаться,
               чтоб кликнуть.
А только из песни – ни слова не выкинуть.
Вбегу на трель,
      на гаммы.
В упор глазами
      в цель!
Гордясь двумя ногами,
Ни с места! – крикну. —
           Цел! —
Скажу:
    – Смотри,
         даже здесь, дорогая,
стихами громя обыденщины жуть,
имя любимое оберегая,
тебя
   в проклятьях моих
           обхожу.
Приди,
    разотзовись на стих.
Я, всех оббегав, – тут.
Теперь лишь ты могла б спасти.
Вставай!
     Бежим к мосту! —
Быком на бойне
        под удар
башку мою нагнул.
Сборю себя,
      пойду туда.
Секунда —
     и шагну.
 

Шагание стиха

 
Последняя самая эта секунда,
секунда эта
     стала началом,
началом
    невероятного гуда.
Весь север гудел.
        Гудения мало.
По дрожи воздушной,
         по колебанью
догадываюсь —
        оно над Любанью * .
По холоду,
     по хлопанью дверью
догадываюсь —
         оно над Тверью * .
По шуму —
     настежь окна раскинул —
догадываюсь —
        кинулся к Клину * .
Теперь грозой Разумовское * за́лил.
На Николаевском * теперь
           на вокзале.
Всего дыхание одно,
а под ногой
     ступени
пошли,
    поплыли ходуном,
вздымаясь в невской пене.
Ужас дошел.
      В мозгу уже весь.
Натягивая нервов строй,
разгуживаясь всё и разгуживаясь,
взорвался,
     пригвоздил:
         – Стой!
Я пришел из-за семи лет,
из-за верст шести ста * ,
пришел приказать:
        Нет!
Пришел повелеть:
        Оставь!
Оставь!
    Не надо
         ни слова,
           ни просьбы.
Что толку —
     тебе
         одному
           удалось бы?!
Жду,
   чтоб землей обезлюбленной
               вместе,
чтоб всей
     мировой
        человечьей гущей.
Семь лет стою,
      буду и двести
стоять пригвожденный,
           этого ждущий.
У лет на мосту
      на презренье,
            на сме́х,
земной любви искупителем значась,
должен стоять,
      стою за всех,
за всех расплачу́сь,
        за всех распла́чусь. —
 

Ротонда

 
Стены в тустепе ломались
           на́ три,
на четверть тона ломались,
            на сто́…
Я, стариком,
      на каком-то Монмартре
лезу —
   стотысячный случай —
              на стол.
Давно посетителям осточертело.
Знают заранее
      всё, как по нотам:
буду звать
     (новое дело!)
куда-то идти,
      спасать кого-то.
В извинение пьяной нагрузки
хозяин гостям объясняет:
           – Русский! —
Женщины —
      мяса и тряпок вяза́нки —
смеются,
     стащить стараются
              за́ ноги:
«Не пойдем.
      Дудки!
Мы – проститутки».
Быть Сены полосе б Невой!
Грядущих лет брызго́й
хожу по мгле по Се́новой
всей нынчести изгой.
Саже́нный,
     обсмеянный,
           са́женный,
               битый,
в бульварах
      ору через каски военщины:
– Под красное знамя!
           Шагайте!
               По быту!
Сквозь мозг мужчины!
           Сквозь сердце женщины! —
Сегодня
     гнали
        в особенном раже.
Ну и жара же!
 

Полусмерть

 
Надо
   немного обветрить лоб.
Пойду,
    пойду, куда ни вело б.
Внизу свистят сержанты-трельщики.
Тело
   с панели
      уносят метельщики.
Рассвет.
    Подымаюсь сенскою сенью,
синематографской серой тенью.
Вот —
   гимназистом смотрел их
              с парты —
мелькают сбоку Франции карты.
Воспоминаний последним током
тащился прощаться
         к странам Востока.
 

Случайная станция

 
С разлету рванулся —
         и стал,
            и на́ мель.
Лохмотья мои зацепились штанами.
Ощупал —
     скользко,
         луковка точно.
Большое очень.
        Испозолочено.
Под луковкой
      колоколов завыванье.
Вечер зубцы стенные выкаймил.
На Иване я
Великом.
Вышки кремлевские пиками.
Московские окна
        видятся еле.
Весело.
    Елками зарождествели.
В ущелья кремлёвы волна ударяла:
то песня,
     то звона рождественский вал.
С семи холмов,
      низвергаясь Дарьялом,
бросала Тереком
        праздник
            Москва.
Вздымается волос.
        Лягушкою тужусь.
Боюсь —
     оступлюсь на одну только пядь,
и этот
   старый
      рождественский ужас
меня
   по Мясницкой закружит опять.
 

Повторение пройденного

 
Руки крестом,
      крестом
         на вершине,
ловлю равновесие,
        страшно машу.
Густеет ночь,
      не вижу в аршине.
Луна.
   Подо мною
        льдистый Машук.
Никак не справлюсь с моим равновесием,
как будто с Вербы *
         руками картонными.
Заметят.
     Отсюда виден весь я.
Смотрите —
      Кавказ кишит Пинкертонами * .
Заметили.
     Всем сообщили сигналом.
Любимых,
     друзей
        человечьи ленты
со всей вселенной сигналом согнало.
Спешат рассчитаться,
         идут дуэлянты.
Щетинясь,
     щерясь
        еще и еще там…
Плюют на ладони.
        Ладонями сочными,
руками,
    ветром,
      нещадно,
           без счета
в мочалку щеку истрепали пощечинами.
Пассажи —
     перчаточных лавок початки,
дамы,
   духи развевая паточные,
снимали,
     в лицо швыряли перчатки,
швырялись в лицо магазины перчаточные.
Газеты,
    журналы,
        зря не глазейте!
На помощь летящим в морду вещам
ругней
    за газетиной взвейся газетина.
Слухом в ухо!
      Хватай, клевеща!
И так я калека в любовном боленьи.
Для ваших оставьте помоев ушат.
Я вам не мешаю.
        К чему оскорбленья!
Я только стих,
      я только душа.
А снизу:
    – Нет!
        Ты враг наш столетний.
Один уж такой попался *
            гусар!
Понюхай порох,
        свинец пистолетный.
Рубаху враспашку!
        Не празднуй труса́! —
 

Последняя смерть

 
Хлеще ливня,
      грома бодрей,
Бровь к брови,
      ровненько,
со всех винтовок,
        со всех батарей,
с каждого маузера и браунинга,
с сотни шагов,
      с десяти,
           с двух,
в упор —
     за зарядом заряд.
Станут, чтоб перевесть дух,
и снова свинцом сорят.
Конец ему!
     В сердце свинец!
Чтоб не было даже дрожи!
В конце концов —
        всему конец.
Дрожи конец тоже.
 

То, что осталось

 
Окончилась бойня.
        Веселье клокочет.
Смакуя детали, разлезлись шажком.
Лишь на Кремле
        поэтовы клочья
сияли по ветру красным флажком.
Да небо
    попрежнему
         лирикой зве́здится.
Глядит
    в удивленьи небесная звездь —
затрубадури́ла Большая Медведица * .
Зачем?
    В королевы поэтов пролезть?
Большая,
     неси по векам-Араратам
сквозь небо потопа
         ковчегом-ковшом!
С борта
    звездолётом
         медведьинским братом
горланю стихи мирозданию в шум.
Скоро!
    Скоро!
        Скоро!
В пространство!
        Пристальней!
Солнце блестит горы.
Дни улыбаются с пристани.
 
Прошение на имя…
Прошу вас, товарищ химик, заполните сами!
 
Пристает ковчег.
        Сюда лучами!
Прѝстань.
     Эй!
      Кидай канат ко мне!
И сейчас же
      ощутил плечами
тяжесть подоконничьих камней.
Солнце
    ночь потопа высушило жаром.
У окна
    в жару встречаю день я.
Только с глобуса – гора Килиманджаро * .
Только с карты африканской – Кения * .
Голой головою глобус.
Я над глобусом
         от горя горблюсь.
Мир
   хотел бы
      в этой груде го́ря
настоящие облапить груди-горы.
Чтобы с полюсов
        по всем жильям
лаву раскатил, горящ и каменист,
так хотел бы разрыдаться я,
медведь-коммунист.
Столбовой отец мой
         дворянин,
кожа на моих руках тонка.
Может,
    я стихами выхлебаю дни,
и не увидав токарного станка.
Но дыханием моим,
         сердцебиеньем,
               голосом,
каждым острием издыбленного в ужас
                 волоса,
дырами ноздрей,
        гвоздями глаз,
зубом, исскрежещенным в звериный лязг,
ёжью кожи,
     гнева брови сборами,
триллионом пор,
        дословно —
               всеми по̀рами
в осень,
    в зиму,
      в весну,
         в лето,
в день,
    в сон
не приемлю,
      ненавижу это всё.
Всё,
  что в нас
      ушедшим рабьим вбито,
всё,
  что мелочи́нным роем
оседало
    и осело бытом
даже в нашем
      краснофлагом строе.
Я не доставлю радости
видеть,
    что сам от заряда стих.
За мной не скоро потянете
об упокой его душу таланте.
Меня
   из-за угла
      ножом можно.
Дантесам в мой не целить лоб.
Четырежды состарюсь – четырежды омоложенный,
до гроба добраться чтоб.
Где б ни умер,
      умру поя.
В какой трущобе ни лягу,
знаю —
    достоин лежать я
с легшими под красным флагом.
Но за что ни лечь —
         смерть есть смерть.
Страшно – не любить,
           ужас – не сметь.
За всех – пуля,
        за всех – нож.
А мне когда?
      А мне-то что ж?
В детстве, может,
        на самом дне,
десять найду
      сносных дней.
А то, что другим?!
        Для меня б этого!
Этого нет.
     Видите —
         нет его!
Верить бы в загробь!
         Легко прогулку пробную.
Стоит
   только руку протянуть —
пуля
   мигом
      в жизнь загробную
начерти́т гремящий путь.
Что мне делать,
        если я
           вовсю,
всей сердечной мерою,
в жизнь сию,
сей
мир
    верил,
      верую.
 

Вера

 
Пусть во что хотите жданья удлинятся —
вижу ясно,
     ясно до галлюцинаций.
До того,
    что кажется —
   вот только с этой рифмой развяжись,
и вбежишь
     по строчке
         в изумительную жизнь.
Мне ли спрашивать —
         да эта ли?
              Да та ли?!
Вижу,
   вижу ясно, до деталей.
Воздух в воздух,
         будто камень в камень,
недоступная для тленов и крошений,
рассиявшись,
      высится веками
мастерская человечьих воскрешений.
Вот он,
    большелобый
         тихий химик,
перед опытом наморщил лоб.
Книга —
     «Вся земля», —
            выискивает имя.
Век двадцатый.
        Воскресить кого б?
– Маяковский вот…
         Поищем ярче лица —
недостаточно поэт красив. —
Крикну я
     вот с этой,
         с нынешней страницы:
– Не листай страницы!
           Воскреси!
 

Надежда

 
Сердце мне вложи!
           Крови́щу —
              до последних жил.
В череп мысль вдолби!
Я свое, земное, не дожѝл,
на земле
    свое не долюбил.
Был я сажень ростом.
        А на что мне сажень?
Для таких работ годна и тля.
Перышком скрипел я, в комнатенку всажен,
вплющился очками в комнатный футляр.
Что хотите, буду делать даром —
чистить,
     мыть,
        стеречь,
           мотаться,
               месть.
Я могу служить у вас
         хотя б швейцаром.
Швейцары у вас есть?
Был я весел —
      толк веселым есть ли,
если горе наше непролазно?
Нынче
    обнажают зубы если,
только, чтоб хватить,
         чтоб лязгнуть.
Мало ль что бывает —
           тяжесть
              или горе…
Позовите!
     Пригодится шутка дурья.
Я шарадами гипербол,
         аллегорий
буду развлекать,
        стихами балагуря.
Я любил…
     Не стоит в старом рыться.
Больно?
    Пусть…
        Живешь и болью дорожась.
Я зверье еще люблю —
           у вас
              зверинцы
есть?
   Пустите к зверю в сторожа.
Я люблю зверье.
        Увидишь собачонку —
тут у булочной одна —
           сплошная плешь, —
из себя
    и то готов достать печенку.
Мне не жалко, дорогая,
           ешь!
 

Любовь

 
Может,
    может быть,
         когда-нибудь
      дорожкой зоологических аллей
и она —
    она зверей любила —
            тоже ступит в сад,
улыбаясь,
     вот такая,
         как на карточке в столе.
Она красивая —
        ее, наверно, воскресят.
Ваш
   тридцатый век
         обгонит стаи
сердце раздиравших мелочей.
Нынче недолюбленное
           наверстаем
звездностью бесчисленных ночей.
Воскреси
     хотя б за то,
         что я
           поэтом
ждал тебя,
     откинул будничную чушь!
Воскреси меня
      хотя б за это!
Воскреси —
        свое дожить хочу!
Чтоб не было любви – служанки
замужеств,
     похоти,
        хлебов.
Постели прокляв,
        встав с лежанки,
чтоб всей вселенной шла любовь.
Чтоб день,
     который горем старящ,
не христарадничать, моля.
Чтоб вся
     на первый крик:
            – Товарищ! —
оборачивалась земля.
Чтоб жить
     не в жертву дома дырам.
Чтоб мог
    в родне
        отныне
           стать
отец
   по крайней мере миром,
землей по крайней мере – мать.
 

[ 1923]

Агитплакаты, 1922

Товарищи! Граждане! Всех бороться с голодом зовет IX съезд Советов! [6]6
  На плакате – «Резолюции, принятые на IX Всероссийском съезде Советов по докладу тов. Калинина».


[Закрыть]
*
Прочитай, посмотри и выполни это:
 
Обыкновенно публика помогает так:
внесет пятак
и рада —
сделала, что надо!
 
 
Дойдет пятак до голодных мест —
крестьянин кусочек хлеба съест
и снова зубы на полку.
В случайной помощи мало толку.
 
 
И жертвователя такого спросим гневно:
«Сам-то ты обедаешь ежедневно?
И крестьянин ежедневно хочет есть.
Значит, и помощь надо ежедневно несть».
 
 
Не вразброд,
не случайно,
а день за днем —
помогай голодающему, заботься о нем.
 
Помните!
 
Голод не побежден пока.
Берите голодающих на иждивение.
Жертвуйте деньгами!
Уделяйте часть пайка!
 

[ 1922]

В РСФСР 130 миллионов населения *
Голодает десятая часть – 13 миллионов человек.
Каждые обеспеченные десять должны дать одному есть.
 
1. Голод растет. Положение отчаянное.
А помощь слабая. Неравномерная. Случайная.
Сейчас кормим процентов до двадцати.
Остальным – хоть в могилу идти.
 
 
2. Всем! Всем! Всем необходимо бороться с голодом!
Эту борьбу надо вести ежедневно,
как постоянную революционную работу.
 
Кто и как может проявить о голодающих заботу?
 
3. Каждый рабочий должен 3 фунта хлеба в месяц дать голодным в Поволжье.
 
 
4. Каждые 30 рабочих и служащих
усыновите одного ребенка из голодных мест!
Или шлите необходимое ему в село,
или пусть у вас живет и ест.
 
 
5. Каждый крестьянин тоже
3 фунта хлеба в месяц отчислять должен.
 
 
6. Чтобы дети не вымерли с голоду,
не превратились в бродяг и воров —
усыновите одного ребенка каждые 10 дворов.
 
 
7. Кто не принял до сих пор экстренных мер —
с Красной Армии бери пример.
Мы еще раскачиваемся пока, —
а Красная Армия
уже
взяла детей на содержание.
Отчисляет проценты жалованья.
Отчисляет часть пайка.
 
 
8. Красной Армии за это
от всех голодающих великое спасибо.
Так должны помогать и вы бы!
 
 
9. «10 человек, кормите одного голодного!»
«Главная наша забота – дети!»
На всех собраниях и сходах
проводите лозунги эти.
 
 
10. Профсоюзы, женотделы, комсомолы и сейчас
помогают голодающим детям, – но слабо.
Чтобы помощь реальной быть могла бы, —
несись по этим организациям, клич!
– Дежурь на вокзалах! —
– Подбирай беспризорных! —
 
 
11. – Увеличь починку белья! —
– Число субботников увеличь! —
 
 
12. Напрягайте работу, профсоюзы.
Цектран * ! Продвигай грузы голодающим.
Береги от бандитов грузы!
 
 
13. Кооперация тоже вести работу должна и может!
Непокладая рук,
организовывай за пунктом питательный пункт!
Рубль падает.
Немедленно в продукты обращай деньги полученные!
Свяжи для обмена голодающие губернии и благополучные!
 
 
14. Не должно быть ни одного села,
в котором не было б специального лица,
ячейки, комиссии для связи с Помголом * .
Смотри, чтоб такая комиссия усиленно работу вела!
 

[ 1922]

Надо помочь голодающей Волге! Надо спасти голодных детей! *
 
Надо уничтожить болезни!
Средств у республики нет – трат много.
Поэтому в 1922 году в пользу голодающих
все облагаются специальным налогом.
Налогом облагается все трудоспособное население:
Все мужчины от 17 до 60
и все женщины от 17 до 55 лет.
Никому исключений нет. Смотрите – вот сколько с кого налогу идет:
 
 
Если рабочий или служащий получает ставку до 9 разряда —
50 коп. золотом должны платить такие служащие и рабочие.
Прочие,
получающие свыше 9 разряда,
такие могут
платить 1 рубль налогу.
Крестьянин, не пользующийся наемным трудом,
1 рубль должен внесть,
и 1 р. 50 коп. тот, у кого наемные рабочие есть.
Остальные граждане —
каждый
тоже
полтора рубля внесть должен.
 
 
Следующих граждан освобождает от налога декрет:
Во-первых, красноармейцев и милиционеров —
у этих заработков нет.
Во-вторых, учащихся в государственных учреждениях не касается налог.
Учащемуся платить не из чего – надо, чтобы доучиться мог.
Лица, пользующиеся социальным обеспечением, освобождаются тоже.
Кому государство помогает – тот платить не может.
Если на попечении женщины нетрудоспособный или она имеет до 14 лет детей, —
налог не платить ей.
(Разумеется, если сами хозяйство ведут,
если нет ни нянек, ни горничных тут.)
Если домашняя хозяйка
обслуживает семью в пять человек или более пяти,
с нее налог не будет идти.
В голодающих местностях освобождается каждый крестьянин
(если в 21-м году он
от хлебофуражного налога освобожден),
с такого брать нечего, —
чтоб он прожить мог,
для этого и вводится теперешний налог.
Рабочие и крестьяне, не пользующиеся наемным трудом,
если у них семья большая или неработоспособных полный дом,
могут подать ходатайство.
Если нетрудоспособных много,
то свыше трех
на каждого ребенка до 14 лет и на каждого нетрудоспособного
45 к. скидывается налога.
Голод не терпит.
Весь налог должен быть отдан
не позднее 31 мая 1922 года.
Чтобы голодный прокормиться мог,
надо точно внесть в срок.
 
 
   Кто срок пропустит – наказать надо.
   С тех за каждый просроченный полный или неполный месяц
   взыскивается 100% месячного оклада.
   А кто до 30 июля налог не сдаст,
   думая, что с него взятки гладки,
   тот
   тройной налог внесет
   в принудительном порядке.
 

[ 1922]

Займем у бога *
 
1. У поповского бога
золота и серебра много.
 
 
2. Носится смерть над голодным людом.
Что-то помощь не идет с неба.
 
 
3. А золото под попами
лежит под спудом.
 
 
4. Сколько можно купить на него хлеба!
 
 
5. Мольбой не проймешь поповское пузо.
 
 
6. Наконец, попы решили —
чтоб не было конфуза,
не тратя зря наши деньжонки,
пожертвуем подвески дутые
да тряпье из старой одежонки.
 
 
7. Сколько ни плавь, из этого тряпья
 не получишь для голодных ни копья.
 «На, мол, тебе, убоже, что нам не гоже».
 
 
8. Для советского правительства
жизнь крестьян
поповского золота дороже.
 
 
9. Если попы помочь не хотят,
 без попов поповским золотом поможем.
 
 
10. 16 февраля Президиум ВЦИК постановил:
 
 
11. Изъять из храмов драгоценные камни, золото и серебро.
 
 
12. Передать это ЦК Помгола и немедленно обратить
на помощь голодающим все церковное добро.
 

[ 1922]


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю