355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Маяковский » Очерки 1922-1923 годов » Текст книги (страница 2)
Очерки 1922-1923 годов
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 02:55

Текст книги "Очерки 1922-1923 годов"


Автор книги: Владимир Маяковский


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)

ОТНОШЕНИЕ К ЭМИГРАЦИИ

С возрастанием интереса к людям РСФСР, естественно, падает «уважение» к белогвардейской эмиграции, переходя постепенно в презрение.

Это чувство становится всемирным – от отказа визирования белогвардейских паспортов Германией, д0 недвусмысленного указания на дверь "послу" Бахметьеву в Вашингтоне.

В Париже самая злостная эмиграция – так называемая идейная: Мережковский, Гиппиус, Бунин и др.

Нет помоев, которыми бы они не обливали все относящееся к РСФСР.

Вплоть до небольшого "театра для себя".

Мне рассказывал, напр., один парижский литератор о лекции Гиппиус на невинную тему о Блоке. Исчерпав все имеющиеся в стихах, в печатном материале указания на двойственность, на переменчивость его, на разный смысл "12",– она вдруг заминается…

– Нет, нет, об этом я не стану говорить. Из рядов встает Мережковский:

– Нет, обязательно скажите, тут не должно быть никаких недоговорок!

Гиппиус решительно отказывается:

– Это антиеврейские фразы из личной переписки, и их неудобно опубликовывать, нет. Нет, не могу…

Ничего достоверного, но тень на Блока – на лучшего из старописательской среды, приявшего революцию,– все-таки по мере возможности брошена.

"Идейность" эта вначале кое-что давала: то с бала Grand Prix {Большой приз (франц.).} перепадет тысяч 200 франков, то дюшес де Клармонт устроит вечер. Это для верхушек эмиграции. Низы воют, получая только изредка обеденные карточки.

Впрочем, в связи с провалом "идейности" уменьшилось и количество "вещественных доказательств невещественных отношений".

Перед моим отъездом уже какая-то дюшесса выражалась так: надо устроить этот вечер, чтоб они хоть месяца два не лезли! Все-таки солидный шаг из русской интеллигенции в… в черт его знает во что!

Я ни слова не прибавляю в этих разговорах от своей ненависти. Это точная, записанная мною в книжечку характеристика самих низков парижской эмиграции.

Лично я с этими китами не встречался по понятным причинам, да и едва ли они мне б об этом рассказали.

Рядом с изменением "душевных" отношений меняется и правовое.

При мне громом среди ясного неба прозвучал отказ германского посольства от визирования эмигрантских паспортов.

При постоянных поездках в низковалютную Германию для поправки денежных дел – это большой удар. Многие стали бешено наводить справки, где же им взять наш красный паспорт (на первое время, очевидно, решили иметь два), потом последовало, по настоянию французов, очевидно, разъяснение, что паспортов не визируют, но будут визировать бумажки. Все-таки с бумажками им много хуже – по себе знаю!

Зато в положительную радость привело германское консульство визирование в Париже первого, моего, советского паспорта. Я мирно заполнил анкету. Служащие засуетились. Побежали к консулу; вышел сам, прекраснейший и добрейший г-н Крепе, тут же велел не требовать никаких анкет от советских. В секунду заполнив все подписи, выдал мне визированной мою редкость.


ВНЕШНОСТЬ

Уличная, трактирная и кафейная жизнь Парижа во всех разгарах. Кафе эти самые через магазин, два – обязательно. До 12-ти – по кафе и ресторанам, после 12-ти и до 2-х – Монпарнасс, и после всю ночь – Монмартр или отдельные шоферские кабачки на Монпар-нассе. А под самое утро – особое рафинированное удовольствие парижан – идти смотреть в Центральный рынок Галль пробуждение трудового Парижа.

Париж не поражает особой нарядностью толпы, вернее, не кричит. На центральных улицах Берлина эта нарядность прет более вызывающе: во-первых заметнее, наряду с массой ободранных берлинцев, во-вторых, в Берлин приезжают одеваться "средняки" из высоковалютных стран. С неделю перед отъездом носят все на себе, чтобы вещь слегка обносилась и не вызывала особой алчности таможенников.

Потрясает деятельно, очевидно, сохраняемая патриархальность парижского быта.

Где бы вы ни были: в метро, в ресторане, на рынке, в квартире – те же фигуры, давным-давно знакомые по рисуночкам к рассказикам Мопассана.

Вот в метро глухой поп уселся на самом неудобном кондукторском месте, положил у ног свои религиозные манатки, уперся глазами в молитвенник. Полная непоколебимость. По окончании молитвы – ошеломляющее сведение: проехал две станции за своей церковкой. К аскету возвращается долго сдерживаемая страстность (еще бы – обратный путь новые 50 сантимов!), рвется на ходу прямо в тоннель, отбивается от хватающих за фалды спасителей, на остановке теряет шапчонку и, блестя тонзурой и размахивая крыльями пелерины, носится по перрону, призывая бога-отца со всеми его функциями разразить громом кондуктора.

Трактир. Двое усачей в штатском, но украшенные военными орденами и огромными усищами, привязав лошадей у входа, зашли запить прогулку по Булонскому лесу.

Сидят с величественностью Рамзеса, всеми зубами штурмуют омара, отрываясь только на секунду ругнуть немцев или оглядеть вновь вошедшую даму.

А в Тюльерийском саду – ряды черных старух над всевозможнейшими вязаниями.

Только изредка взвизгом контраст: у остановки метро ободранная женщина, не могущая из-за тесноты попасть во второй класс и за отсутствием сантимов – в первый, кроет заодно и хозяев метрополитена и проклятую войну.

– Раньше, когда был жив муж, небось этого не сделали бы!

Сначала меня поразило, особенно после Берлина, полное отсутствие просящих нищих.

Думал, "во человецех благоволение". Оказалось другое. Какая-то своеобразная этика парижских нищих (а может, и полицейская бдительность) не позволяет им голосить и протягивать руку. Но все эти мрачные фигуры, безмолвно стоящие сотнями у стен,– те же берлинские отблагодаренные Пуанкаре герои войны или осколки их семей.


ВЕСЕЛИЕ

В Париже нет специфических послевоенных удовольствий, захвативших другие города Европы.

Есть танцы. Увлечение тустепами большое, но нет этого берлинского – "восьмичасовой танцевальный день!" – чтобы все от 4 до 7 и от 9 до 2 ночи бежали толпами в "диле".

Нет и своеобразных американских игр: 200 часов беспрерывной игры на рояли, пока играющий не умрет или не сойдет с ума.

Нет и английской игры в "бивер". Разыскивают на улице бородача, и кто первый увидел и крикнул "бивер", тот выиграл очко (в Лондоне нет бородачей, только Бернар Шоу да король Георг,– Бернар Шоу брить бороду не хочет, а Георг не может,

"так как на почтовых марках 1/3 мира он с бородой").

Веселие Парижа старое, патриархальное, по салонам, по квартирам, по излюбленным маленьким кабачкам, куда, конечно, идут только свои, только посвященные.

Уличное веселие тоже старое, патриархальное. В день моего отъезда был, напр., своеобразный парижский карнавал – день святой Екатерины, когда все оставшиеся в девушках до 30 лет разодеваются в венки и в цветы, демонстрируясь, поя и поплясывая по уличкам.

Европейские культурные удовольствия "для знатных иностранцев" запрятались на Монмартр.

Если бы наш Фореггер бросился сюда, ища "последний крик", "шумовую музыку" для огорошения москвича,– он был бы здорово разочарован. Даже все "тустепы" и "уанстепы" меркнут рядом с потрясающей популярностью… российских "гайда-троек". Танцуют под все русское. Под Чайковского (главным образом), под "Растворил я окно", под "Дышала ночь восторгом сладострастья", под "Барыню" даже! Играют без перерыва, переходя с мотива на мотив и от столика к столику за сбором франков. Раз, увидев протянутые мною 10 франков и, очевидно, угадав русского, маэстро живо перевел скрипку на "Боже, царя храни" (публика продолжала танцевать), видя, что я отдергиваю франки, дирижер с такою же легкостью перевел на "Камин потух".

И в каждом оркестре обязательно гармонь, немного, говорят, усовершенствованная, но все же настоящая гармонь.

Недаром русские не только в присутствующих, но и в служащих. Танцуют, видите ли.

Хозяин нанимает пару дам и пару стройных мужчин, так вот эти мужчины из аристократов русской эмиграции. В одном кабачке вижу знакомое лицо.– Кто это? – Это – ваш москвич. Один из золотой молодежи, известный всей Москве по громкому процессу об убийстве жены.

И вот – Монмартрский кабак: 40 франков в вечер и бутерброд.


ПАЛАТА ДЕПУТАТОВ

Рвусь осмотреть высший орган демократической свободной республики.

Перед зданием с минуту не могу вручить пропуск, все глаза устремлены на карету цугом, с длиннейшим эскортом. Кто? Сержант козыряет, но едущего за жандармерией не разглядеть – не то новый английский посланник, не то сам Пуанкаре.

Бреду через десятки инстанций. Каждая "инстанция" пронзительно кричит, передавая другой, другая проверит и кричит дальше, пока не добредаю до галерки. Еще темно (одно верхнее окно – крыша); депутаты собираются ровно в два часа дня, по все хоры и ярусы уже заняты благоговейным шепотом переговаривающимися под бдительным оком медализированных капельдинеров парижанами.

– Сегодня скучно будет, разве что Пуанкаре будет говорить по бюджету, вот тогда дело другое, тогда пошумят.

Ждем долго. Рядом старик (какой-то русский генерал, всем рассказывающий о двух своих сыновьях); тихо и уверенно засыпает.

Передо мною трибуна в три яруса, секретарский стол внизу, выше – ораторская трибуна, и, наконец, самая вышка – председательский "трон". Пред – полукруг депутатских скамей, меж ними чинно расхаживающие, сияя цепями, пристава (большинство – почетные инвалиды войны). Зал наполняется туго: вопросы не интересные, да и интересные решаются не здесь – за кулисами. Из 650 депутатов еле набирается сотня. Сосед называет: вот на крайней правой седой, лысый – это Кастело – роялист, вот этот левее черный – Моро-Джафери, слева пусто. Узкая и без того коммунистическая полоска еще сузилась с отъездом коминтернцев в Москву. Ровно в два отдаленный бой барабана, пристава выстраиваются, меж их рядами пробегает и всходит, гордо закинув голову, на свое место председатель Пере. Вопрос для политиканов действительно скучный – какой-то депутат центра поддерживает свою статью бюджета – поддержка медицинских школ. Депутат – провинциал. Провинциал горячится. Очевидно, говорить ему не часто – говорит, стараясь произвести впечатление, с пафосом.

Но впечатление маленькое.

Г-н Пере читает бумаги, депутаты расхаживают, читают газеты, от времени до времени начинают на весь зал переругиваться между собой.

Г-н Пере лениво урезонивает депутатов, оратор мчит дальше. Депутаты дальше шумят.

Словом – "у попа была собака".

Без всякого комплимента приходится установить – даже в наших молодых советах можно было бы поучить палату серьезности и отношению к делу.

Потеряв надежду на появление разнообразия в этом меланхолическом деле, расхожусь вместе со всей остальной расходящейся публикой.


ПОИСКИ ТЕХНИКИ

На обратном пути я стал бомбардировать руководителей моих просьбой избавить меня от политиканства депутатов и от искусства и показать что-нибудь новое из парижской «материальной культуры».

– Что у вас выстроили нового, покажите что-нибудь, что бы не служило или удовольствиям, или организации новых военных налетов.

Мои руководители задумались – такового что-то не припомним. Такого что-то за последние годы не было.

Отношу это к неосведомленности моих руководителей, но все же это показательно.

Ведь вот в Москве, что ни говори, а какую-нибудь стройку, хотя бы восстановление – для нас и это много – все же любой покажет.

Наконец, на другой день художник Делонэ (опять художник!), раздумав, предложил мне:

– Поедем в Бурже.


БУРЖЕ

Бурже – это находящийся сейчас же за Парижем колоссальный аэродром.

Здесь я получил действительно удовольствие.

Один за другим стоят стальные (еле видимые верхушками) аэропланные ангары.

Провожающий нажимает кнопку, и легко, плавно электричество отводит невероятную несгораемую дверь. За дверью аккуратненькие, блестящие аэропланы – вот на шесть человек, вот на двенадцать, вот на двадцать четыре. Распахнутые "жилеты" открывают блестящие груди многосильнейших моторов. С каким сверхлуврским интересом лазим мы по прекраснейшим кабинкам, разглядываем исхищрения и изобретения, любезно демонстрируемые провожающим летчиком.

Рядом второй – ремонтный ангар. Показывают одни обломки,– вот в этом летели через Ламанш, и сошедший с ума, в первый раз влезший пассажир убил выстрелом из револьвера наповал пилота. Погибли все. С тех пор пилотов и пассажиров размещаем иначе.

Рядом обивают фанерой длинненькую летательную Игрушку. С гордостью показывают особый холст на крыльях – не уступит алюминию, не секрет.

Переходим через аккуратную, небольшую таможню на гладко вымощенную площадку.

Грузятся два 24-местных аэроплана. Один в Лондон, а другой в Швейцарию.

Через минуту вынимают клинья из-под колес, аэропланы берут долгий разбег по полю, описывают полукруг, взвиваются и уже в небе разлучаются: один – на север, другой – на восток.

Хорошо-то хорошо, только бы если отнять у этих человеко-птиц их погромные способности.

Перед уходом мы, с трудом изъяснявшиеся все время с нашим любезным провожатым, пытаемся с тем же трудом его поблагодарить. Француз выслушал и потом ответил на чисто русском языке:

– Не стоит благодарности, для русских всегда рад, я сам русский, ушел с врангелевцами, а теперь видите…

Серьезную школу прошли! Где только русских не раскидало. Теперь к нам пачками возвращаются "просветленные".

Что ж, может быть, еще и РСФСР воспользуется его знаниями.

Вот Франция!

А за всем этим памфлетом приходится сказать – ругать, конечно, их надо, но поучиться у них тоже никому из нас не помешает. Какая ни на есть вчерашняя, но техника! Серьезное дело.

[1923]


ПАРИЖСКИЕ ОЧЕРКИ
МУЗЫКА

Между мной и музыкой древние контры. Бурлюк и я стали футуристами от отчаянья: просидели весь вечер на концерте Рахманинова в «Благородном собрании» и бежали после «Острова мертвых», негодуя на всю классическую мертвечину.

Я с полным правом рассчитывал на то же в Париже, и меня только силком затаскивали на рояльные неистовства.

Мы едем к Стравинскому. Больше всего меня поразило его жилье. Это фабрика пианол – Плевель. Эта усовершенствованная пианола все более вытесняет на мировом рынке музыканта и рояль. Интересно то, что в этой фабрике впервые видишь не "божественные звуки", а настоящее производство музыки, вмещающее все – от музыканта до развозящих фур. Двор – фабричный корпус. Во дворе огромные фуры уже с пианолами, готовыми в отправку. Дальше – воющее, поющее и громыхающее трехэтажное здание.

Первый этаж – огромный зал, блестящий пианольными спинами. В разных концах добродетельные пары парижских семеек, задумчиво выслушивающих наигрываемые Для пробы всехсортные музыкальные вещицы. Второй этаж – концертный зал, наиболее любимый Парижем. До окончания рабочего дня здесь немыслимо не только играть, но и сидеть. Даже через закрытые двери несется раздирающий душу вопль пробуемых пианол. Тут же то суетится, то дышит достоинством сам фабрикант г. Леои, украшенный орденом Почетного легиона. И, наконец, вверху – крохотная комнатка музыканта, загроможденная роялями и пианолами. Здесь и творит симфонии, тут же передает в работу фабрике и, наконец, правит на пианоле музыкальные корректуры.

Говорит о пианоле восторженно: "Пиши хоть в восемь, хоть в шестнадцать, хоть в двадцать две руки!"


ИГОРЬ СТРАВИНСКИЙ

Душа этого дела, во всяком случае одна из душ,– опарижившийся русский, Игорь Стравинский. Музыкальная Россия его прекрасно знает по «Петрушке», по «Соловью» и др. вещам. Париж также его прекрасно знает по постановкам С. П. Дягилева.

Испанец Пикассо – в живописи, русский Стравинский – в музыке, видите ли, столпы европейского искусства. На концерт Стравинского я не пошел. Он играл нам у Леона. Играл "Соловья", "Марш", "Два соловья", "Соловей и богдыхан", а также последние вещи: "Испанский этюд" для пианолы, "Свадебку" – балет с хором, идущий весной у Дягилева, и куски из оперы "Мавра".

Не берусь судить. На меня это не производит впечатления. Он числится новатором и возродителем "барокко" одновременно! Мне ближе С. Прокофьев – дозаграничного периода. Прокофьев стремительных, грубых маршей.


ШЕСТЕРКА

Сами французы говорят, что французская музыка живет под нашим сильнейшим влиянием. Главным образом под влиянием нашей «пятерки». В противовес ей и в уважение, очевидно, парижские музыканты-модернисты объединились в шестерку.

Некоторые уже отошли, но название держится. Это: Орик, Пуленк, Мильо, Онеггер, Дюре, Тайфер. Интересующихся ими специально отсылаю к статье о них Лурье в последнем номере журнала "Запад". Чтобы не говорить неверно о незнакомом предмете, ограничиваюсь перекличкой.


ЛИТЕРАТУРА

И старая литература Франции, и сегодняшняя «большая» французская литература нам хорошо известны. Кажется, нет сейчас сборника, нет журнала, в котором не появлялись бы куски Анатоля Франса, Барбюса, Ромена Роллана. Просто «художественную» академическую литературу типа Бенуа также во множестве выпускает «Всемирная литература» и поразведшиеся за последнее время многие частные издательства.

Здесь меня интересует бытовая сторона сегодняшней парижской литературы. Здесь, конечно, только черточки – чересчур краткое пребывание.


ПОКАЖИТЕ ПИСАТЕЛЯ!

Я обратился к моим водителям с просьбой показать писателя, наиболее чтимого сейчас Парижем, наиболее увлекающего Париж. Конечно, два имени присовокупил я к этой просьбе: Франс и Барбюс. Мой водитель «знаток», украшенный ленточкой Почетного легиона, поморщился:

– Это интересует вас, "коммунистов, советских политиков". Париж любит стиль, любит чистую, в крайности – психологическую литературу. Марсель Пруст – французский Достоевский,– вот человек, удовлетворяющий всем этим требованиям.

Это было накануне смерти Пруста. К сожалению, через три дня мне пришлось смотреть только похороны, собравшие весь художественный и официальный Париж,– последние проводы этого действительно большого писателя.

Мои шансы видеть Франса и Барбюса увеличились. Получив карточку к Франсу (странная комбинация: Маяковский – к коммунисту Франсу с карточкой какого-то архиправого депутата), мчу,– но Франс в Туре, а Барбюс, по газетам, в Питере.

Вместо всего просимого получаю Жана Кокто – моднейшего сейчас писателя-парижанина.


КОКТО

Кокто – бывший дадаист, поэт, прозаик, теоретик, пайщик «Эспри нуво», критик, драмщик, самый остроумный парижанин, самый популярный,– даже моднейший кабачок окрещен именем его пьесы «Бык на крыше». Как «провинциал» я первым делом спросил о группировках, о литературных школах Парижа. Кокто сообщил мне вразумительно, что таковых в Париже не имеется. «Свободная личность, импровизация – вот силы, двигающие Францию вообще и литературу в частности». (Генерал Галлиени, остроумнейшим маневром, вдохновением спасший Париж от немцев, до сих пор у всех примером.) «Школы, классы,– пренебрежительно заметил Кокто,– это варварство, отсталость». Бешеным натиском мне удалось все-таки получить характеристики, в результате чего оказалось, что прежде всего существует даже «школка Кокто».

Отсутствие школ и течений – это не признак превосходства, не характеристика передового французского духа, а просто "политическая ночь", в которой все литературные кошки серы. Это не шагнувшая вперед литература, а наш реакционнейший, упадочный 907-908 год. Даже при первом Феврале все эти кошки получат свою определенную масть.

Вот первые признаки расцветки.


МАСТИ

Группа Клартэ, образовавшаяся еще во время войны, близкая нам, коммунистическая, во главе с Ан. Франсом, Барбюсом, Полем Ребу. Издает журнал «Клартэ». Совершенно непопулярная в салонах и так же «совершенно» популярная в рабочих французских кругах.

Группа унанимистов. Это наши символисты, но в "мировом масштабе"; к ним же отошла "залитературившаяся" часть Клартэ. Во главе этой группы – Жюль Ромен, Дюамель и др.

Центр – группа неоклассиков. Акцион – группа интеллигентов (по выражению самих французов – не ругательно); это – вся масса охранителей и ревнителей французской классической литературы.

И, наконец, самая правая группа – роялисты, во главе с Полем Валери. Поэты этой группы, даже разбивая синтактическую расстановку в стихе, разбирают сначала – соответствует ли таковая роялистским принципам.

После этого роялизма, думаю, и Кокто придется умолкнуть о внеклассовой литературе.

[1923]


СЕМИДНЕВНЫЙ СМОТР ФРАНЦУЗСКОЙ ЖИВОПИСИ
ПРЕДИСЛОВИЕ

Смотр – иначе не назовешь мое семидневное знакомство с искусством Франции 22-го года.

За этот срок можно было только бегло оглядеть бесконечные ряды полотен, книг, театров.

Из этого смотра я выделяю свои впечатления о живописи. Только эти впечатления я считаю возможным дать книгой: во-первых, живопись – центральное искусство Парижа, во-вторых, из всех французских искусств живопись оказывала наибольшее влияние на Россию, в-третьих, живопись – она на ладони, она ясна, она приемлема без знания тонкостей быта и языка, в-четвертых, беглость осмотра в большой степени искупается приводимыми в книге снимками и красочными иллюстрациями новейших произведений живописи. Я считаю уместным дать книге характер несколько углубленного фельетона. Меня интересовали не столько туманные живописные теории, философия "объемов и линий", сколько живая жизнь пишущего Парижа. Разница идей сегодняшней французской и русской живописи. Разница художественных организаций.

Определение по живописи и по встречам размеров влияния Октября, РСФСР, на идеи новаторов парижского искусства. Считаю нужным выразить благодарность Сергею Павловичу Дягилеву, своим знанием парижской живописи и своим исключительно лойяльным отношением к РСФСР способствовавшему моему осмотру и получению материалов для этой книги.

Вл. Маяковский


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю