355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Маяковский » Том 2. Стихотворения (1917-1921) » Текст книги (страница 1)
Том 2. Стихотворения (1917-1921)
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 00:07

Текст книги "Том 2. Стихотворения (1917-1921)"


Автор книги: Владимир Маяковский


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]

Маяковский Владимир Владимирович
Том 2

Стихотворения
(1917–1921)

Наш марш

 
Бейте в площади бунтов топот!
Выше, гордых голов гряда!
Мы разливом второго потопа
перемоем миров города.
 
 
Дней бык пег.
Медленна лет арба.
Наш бог бег.
Сердце наш барабан.
 
 
Есть ли наших золот небесней?
[10]
Нас ли сжалит пули оса?
Наше оружие – наши песни.
Наше золото – звенящие голоса.
 
 
Зеленью ляг, луг,
выстели дно дням.
Радуга, дай дуг
лет быстролётным коням.
 
 
Видите, скушно звезд небу!
Без него наши песни вьем.
Эй, Большая Медведица! требуй,
[20]
чтоб на небо нас взяли живьем.
 
 
Радости пей! Пой!
В жилах весна разлита.
Сердце, бей бой!
Грудь наша – медь литавр.
 
   

Тучкины штучки

 
Плыли по небу тучки.
Тучек – четыре штучки:
 
 
от первой до третьей – люди,
четвертая была верблюдик.
 
 
К ним, любопытством объятая,
по дороге пристала пятая,
 
 
от нее в небосинем лоне
разбежались за слоником слоник.
 
 
И, не знаю, спугнула шестая ли,
[10]
тучки взяли все – и растаяли.
 
 
И следом за ними, гонясь и сжирав,
солнце погналось – желтый жираф.
 
   

Весна

 
Город зимнее снял.
Снега распустили слюнки.
Опять пришла весна,
глупа и болтлива, как юнкер.
 
   

Хорошее отношение к лошадям

 
Били копыта.
Пели будто:
– Гриб.
Грабь.
Гроб.
Груб. –
 
 
Ветром опита,
льдом обута,
улица скользила,
[10]
Лошадь на круп
грохнулась,
и сразу
за зевакой, зевака,
штаны пришедшие Кузнецким клёшить,
сгрудились,
смех зазвенел и зазвякал:
– Лошадь упала!-
– Упала лошадь!-
Смеялся Кузнецкий.
[20]
Лишь один я
голос свой не вмешивал в вой ему.
Подошел
и вижу
глаза лошадиные…
 
 
Улица опрокинулась,
течет по-своему…
Подошел и вижу –
за каплищей каплища
по морде катится,
[30]
прячется в шерсти…
 
 
И какая-то общая
звериная тоска
плеща вылилась из меня
и расплылась в шелесте.
"Лошадь, не надо.
Лошадь, слушайте –
чего вы думаете, что вы их плоше?
Деточка,
все мы немножко лошади,
[40]
каждый из нас по-своему лошадь".
Может быть
– старая –
и не нуждалась в няньке,
может быть, и мысль ей моя казалась пошла,
только
лошадь
рванулась,
встала н_а_ ноги,
ржанула
[50]
и пошла.
Хвостом помахивала.
Рыжий ребенок.
Пришла веселая,
стала в стойло.
И все ей казалось –
она жеребенок,
и стоило жить,
и работать стоило.
 
   

Ода революции

 
Тебе,
освистанная,
осмеянная батареями,
тебе,
изъязвленная злословием штыков,
восторженно возношу
над руганью реемой
оды торжественное
"О"!
[10]
О, звериная!
О, детская!
О, копеечная!
О, великая!
Каким названьем тебя еще звали?
Как обернешься еще, двуликая?
Стройной постройкой,
грудой развалин?
Машинисту,
пылью угля овеянному,
[20]
шахтеру, пробивающему толщи руд,
кадишь,
кадишь благоговейно,
славишь человечий труд.
А завтра
Блаженный
стропила соборовы
тщетно возносит, пощаду моля,-
твоих шестидюймовок тупорылые боровы
взрывают тысячелетия Кремля.
[30]
«Слава».
Хрипит в предсмертном рейсе.
Визг сирен придушенно тонок.
Ты шлешь моряков
на тонущий крейсер,
туда,
где забытый
мяукал котенок.
А после!
Пьяной толпой орала.
[40]
Ус залихватский закручен в форсе.
Прикладами гонишь седых адмиралов
вниз головой
с моста в Гельсингфорсе.
Вчерашние раны лижет и лижет,
и снова вижу вскрытые вены я.
Тебе обывательское
– о, будь ты проклята трижды!-
и мое,
поэтово
[50]
– о, четырежды славься, благословенная! –
 
   

Приказ по армии искусства

 
Канителят стариков бригады
канитель одну и ту ж.
Товарищи!
На баррикады! –
баррикады сердец и душ.
Только тот коммунист истый,
кто мосты к отступлению сжег.
Довольно шагать, футуристы,
в будущее прыжок!
[10]
Паровоз построить мало –
накрутил колес и утек.
Если песнь не громит вокзала,
то к чему переменный ток?
Громоздите за звуком звук вы
и вперед,
поя и свища.
Есть еще хорошие буквы:
Эр,
Ша,
[20]
Ща.
Это мало – построить п_а_рами,
распушить по штанине канты
Все совдепы не сдвинут армий,
если марш не дадут музыканты.
На улицу тащите рояли,
барабан из окна багром!
Барабан,
рояль раскро_я_ ли,
но чтоб грохот был,
[30]
чтоб гром.
Это что – корпеть на заводах,
перемазать рожу в копоть
и на роскошь чужую
в отдых
осовелыми глазками хлопать.
Довольно грошовых истин.
Из сердца старое вытри.
Улицы – наши кисти.
Площади – наши палитры.
[40]
Книгой времени
тысячелистой
революции дни не воспеты.
На улицы, футуристы,
барабанщики и поэты!
 
   

Радоваться рано

 
Будущее ищем.
Исходили вёрсты торцов.
А сами
расселились кладбищем,
придавлены плитами дворцов.
Белогвардейца
найдете – и к стенке.
А Рафаэля забыли?
Забыли Растрелли вы?
[10]
Время
пулям
по стенке музеев тенькать.
Стодюймовками глоток старье расстреливай!
Сеете смерть во вражьем стане.
Не попадись, капитала наймиты.
А царь Александр
на площади Восстаний
стоит?
Туда динамиты!
[20]
Выстроили пушки по опушке,
глухи к белогвардейской ласке.
А почему
не атакован Пушкин?
А прочие
генералы классики?
Старье охраняем искусства именем.
Или
зуб революций ступился о короны?
Скорее!
[30]
Дым развейте над Зимним –
фабрики макаронной!
Попалили денек-другой из ружей
и думаем –
старому нос утрем.
Это что!
Пиджак сменить снаружи –
мало, товарищи!
Выворачивайтесь нутром!
 
   

Поэт рабочий

 
Орут поэту:
"Посмотреть бы тебя у токарного станка.
А что стихи?
Пустое это!
Небось работать – кишка тонка".
Может быть,
нам
труд
всяких занятий роднее.
[10]
Я тоже фабрика.
А если без труб,
то, может,
мне
без труб труднее.
Знаю –
не любите праздных фраз вы.
Рубите дуб – работать дабы.
А мы
не деревообделочники разве?
[20]
Голов людских обделываем дубы.
Конечно,
почтенная вещь – рыбачить.
Вытащить сеть.
В сетях осетры б!
Но труд поэтов – почтенный паче –
людей живых ловить, а не рыб.
Огромный труд – гореть над горном,
железа шипящие класть в закал.
Но кто же
[30]
в безделье бросит укор нам?
Мозги шлифуем рашпилем языка.
Кто выше – поэт
или техник,
который
ведет людей к вещественной выгоде?
Оба.
Сердца – такие ж моторы.
Душа – такой же хитрый двигатель.
Мы равные.
[40]
Товарищи в рабочей массе.
Пролетарии тела и духа.
Лишь вместе
вселенную мы разукрасим
и маршами пустим ухать.
Отгородимся от бурь словесных молом.
К делу!
Работа жива и нова.
А праздных ораторов –
на мельницу!
[50]
К мукомолам!
Водой речей вертеть жернова.
 
   

Той стороне

 
Мы
не вопль гениальничанья –
«все дозволено»,
мы
не призыв к ножовой расправе,
мы
просто
не ждем фельдфебельского
«вольно!»,
[10]
чтоб спину искусства размять,
расправить.
 
 
Гарцуют скелеты всемирного Рима
на спинах наших.
В могилах мало им.
Так что ж удивляться,
что непримиримо
мы
мир обложили сплошным «долоем».
 
 
Характер различен.
[20]
За целость Венеры вы
готовы щадить веков камарилью.
Вселенский пожар размочалил нервы.
Орете:
"Пожарных!
Горит Мурильо!"
А мы –
не Корнеля с каким-то Расином –
отца, –
предложи на старье меняться, –
[30]
мы
и его
обольем керосином
и в улицы пустим –
для иллюминаций.
Бабушка с дедушкой.
Папа да мама.
Чинопочитанья проклятого тина.
Лачуги рушим.
Возносим дома мы.
[40]
А вы нас –
«ловить арканом картинок!?»
 
 
Мы
не подносим –
"Готово!
На блюде!
Хлебайте сладкое с чайной ложицы!"
Клич футуриста:
были б люди –
искусство приложится.
 
 
[50]
В рядах футуристов пусто.
Футуристов возраст – призыв.
Изрубленные, как капуста,
мы войн,
революций призы.
Но мы
не зовем обывателей гроба.
У пьяной,
в кровавом пунше,
земли –
[60]
смотрите! –
взбухает утроба.
Рядами выходят юноши.
Идите!
Под ноги –
топчите ими –
мы
бросим
себя и свои творенья.
Мы смерть зовем рожденья во имя.
[70]
Во имя бега,
паренья,
реянья.
Когда ж
прорвемся сквозь заставы,
и праздник будет за болью боя, –
мы
все украшенья
расставить заставим –
любите любое!
 
   

Левый марш
(Матросам)

 
Разворачивайтесь в марше!
Словесной не место кляузе.
Тише, ораторы!
Ваше
слово,
товарищ маузер.
Довольно жить законом,
данным Адамом и Евой.
Клячу историю загоним,
[10]
Левой!
Левой!
Левой!
 
 
Эй, синеблузые!
Рейте!
За океаны!
Или
у броненосцев на рейде
ступлены острые кили?!
Пусть,
[20]
оскалясь короной,
вздымает британский лев вой.
Коммуне не быть покоренной.
Левой!
Левой!
Левой!
 
 
Там
за горами г_о_ря
солнечный край непочатый.
За голод,
[30]
за мора море
шаг миллионный печатай!
Пусть бандой окружат нанятой,
стальной изливаются л_е_евой, –
России не быть под Антантой.
Левой!
Левой!
Левой!
 
 
Глаз ли померкнет орлий?
В старое ль станем пялиться?
[40]
Крепи
у мира на горле
пролетариата пальцы!
Грудью вперед бравой!
Флагами небо оклеивай!
Кто там шагает правой?
Левой!
Левой!
Левой!
 
   

Потрясающие факты

 
Небывалей не было у истории в аннале
факта:
вчера,
сквозь иней,
звеня в «Интернационале»,
Смольный
ринулся
к рабочим в Берлине.
И вдруг
[10]
увидели
деятели сыска,
все эти завсегдатаи баров и опер,
триэтажный
призрак
со стороны российской.
Поднялся.
Шагает по Европе.
Обедающие не успели окончить обед –
в место это
[20]
грохнулся,
и над Аллеей Побед –
знамя
«Власть советов».
Напрасно пухлые руки взмолены, –
не остановить в его неслышном карьере.
Раздавил
и дальше ринулся Смольный,
республик и царств беря барьеры.
И уже
[30]
из лоска
тротуарного глянца
Брюсселя,
натягивая нерв,
росла легенда
про Летучего голландца –
голландца революционеров.
А он –
по полям Бельгии,
по рыжим от крови полям,
[40]
туда,
где гудит союзное ржанье,
метнулся.
Красный встал над Парижем.
Смолкли парижане.
Стоишь и сладостным маршем манишь.
И вот,
восстанию в лапы _о_тдана,
рухнула республика,
а он – за Ламанш.
[50]
На площадь выводит подвалы Лондона.
А после
пароходы
низко-низко
над океаном Атлантическим видели –
пронесся.
К шахтерам калифорнийским.
Говорят –
огонь из зева выделил.
Сих фактов оценки различна мерка.
[60]
Не верили многие.
Ловчились в спорах.
А в пятницу
утром
вспыхнула Америка,
землей казавшаяся, оказалась порох.
И если
скулит
обывательская моль нам:
– не увлекайтесь Россией, восторженные дети, –
[70]
Я
указываю
на эту историю со Смольным.
А этому
я,
Маяковский,
свидетель.
 
   

С товарищеским приветом, Маяковский

 
Дралось
некогда
греков триста
сразу с войском персидским всем.
Так и мы.
Но нас,
футуристов,
нас всего – быть может – семь.
Тех
[10]
нашли у истории в пылях.
Подсчитали
всех, кто сражен.
И поют
про смерть в Фермопилах.
Восхваляют, что лез на рожон.
Если петь
про залезших в щели,
меч подъявших
и павших от, –
[20]
как не петь
нас,
у мыслей в ущелье,
не сдаваясь, дерущихся год?
Слава вам!
Для посмертной лести
да не словит вас смерти лов.
Неуязвимые, лезьте
по скользящим скалам слов.
Пусть
[30]
хотя б по капле,
по две
ваши души в мир вольются
и растят
рабочий подвиг,
именуемый
«Р_е_в_о_л_ю_ц_и_я».
Поздравители
не хлопают дверью?
Им
[40]
от страха
небо в овчину?
И не надо.
Сотую –
верю! –
встретим годовщину.
 
   

Мы идем

 
Кто вы?
Мы
разносчики новой веры,
красоте задающей железный тон.
Чтоб природами хилыми не сквернили скверы,
в небеса шарахаем железобетон.
Победители,
шествуем по свету
сквозь рев стариков злючий.
[10]
И всем,
кто против,
советуем
следующий вспомнить случай.
Раз
на радугу
кулаком
замахнулся городовой:
– чего, мол, меня нарядней и чище! –
а радуга
[20]
вырвалась
и давай
опять сиять на полицейском кулачище.
Коммунисту ль
распластываться
перед тем, кто старей?
Беречь сохранность насиженных мест?
Это революция
и на Страстном монастыре
начертила:
[30]
«Не трудящийся не ест».
Революция
отшвырнула
тех, кто
рушащееся
оплакивал тысячью родов,
ибо знает:
новый грядет архитектор –
это мы,
иллюминаторы завтрашних городов.
[40]
Мы идем
нерушимо,
бодро.
Эй, двадцатилетние!
взываем к вам.
Барабаня,
тащите красок вёдра.
Заново обкрасимся.
Сияй, Москва!
И пускай
[50]
с газеты
какой-нибудь выродок
сражается с нами
(не на смерть, а на живот).
Всех младенцев перебили по приказу Ирода;
а молодость,
ничего –
живет.
 
   

Владимир Ильич!

 
Я знаю –
не герои
низвергают революций лаву.
Сказка о героях –
интеллигентская чушь!
Но кто ж
удержится,
чтоб славу
нашему не воспеть Ильичу?
 
 
[10]
Ноги без мозга – вздорны.
Без мозга
рукам нет дела.
Металось
во все стороны
мира безголовое тело.
Нас
продавали на вырез.
Военный вздымался вой.
Когда
[20]
над миром вырос
Ленин
огромной головой.
И земли
сели на _о_си.
Каждый вопрос – прост.
И выявилось
два
в ха_о_се
мира
[30]
во весь рост.
Один –
животище на животище.
Другой –
непреклонно скалистый –
влил в миллионы тыщи.
Встал
горой мускулистой.
 
 
Теперь
не промахнемся мимо.
[40]
Мы знаем кого – мети!
Ноги знают,
чьими
трупами
им идти.
 
 
Нет места сомненьям и воям.
Долой улитье – «подождем»!
Руки знают,
кого им
крыть смертельным дождем.
 
 
[50]
Пожарами землю д_ы_мя,
везде,
где народ испл_е_нен,
взрывается
бомбой
имя:
Ленин!
Ленин!
Ленин!
 
 
И это –
[60]
не стихов вееру
обмахивать юбиляра уют. –
Я
в Ленине
мира веру
славлю
и веру мою.
 
 
Поэтом не быть мне бы,
если б
не это пел –
[70]
в звездах пятиконечных небо
безмерного свода РКП.
 
   

Необычайное приключение, бывшее с Владимиром Маяковским летом на даче

(Пушкино, Акулова гора, дача Румянцева, 27 верст по Ярославской жел. дор.)


 
В сто сорок солнц закат пылал,
в июль катилось лето,
была жара,
жара плыла –
на даче было это.
Пригорок Пушкино горбил
Акуловой горою,
а низ горы –
деревней был,
[10]
кривился крыш корою.
А за деревнею –
дыра,
и в ту дыру, наверно,
спускалось солнце каждый раз,
медленно и верно.
А завтра
снова
мир залить
вставало солнце ало.
[20]
И день за днем
ужасно злить
меня
вот это
стало.
И так однажды разозлясь,
что в страхе все поблекло,
в упор я крикнул солнцу:
"Слазь!
довольно шляться в пекло!"
[30]
Я крикнул солнцу:
"Дармоед!
занежен в облака ты,
а тут – не знай ни зим, ни лет,
сиди, рисуй плакаты!"
Я крикнул солнцу:
"Погоди!
послушай, златолобо,
чем так,
без дела заходить,
[40]
ко мне
на чай зашло бы!"
Что я наделал!
Я погиб!
Ко мне,
по доброй воле,
само,
раскинув луч-шаги,
шагает солнце в поле.
Хочу испуг не показать –
[50]
и ретируюсь задом.
Уже в саду его глаза.
Уже проходит садом.
В окошки,
в двери,
в щель войдя,
валилась солнца масса,
ввалилось;
дух переведя,
заговорило басом:
[60]
"Гоню обратно я огни
впервые с сотворенья.
Ты звал меня?
Чай гони,
гони, поэт, варенье!"
Слеза из глаз у самого –
жара с ума сводила,
но я ему –
на самовар:
"Ну что ж,
[70]
садись, светило!"
Черт дернул дерзости мои
орать ему, –
сконфужен,
я сел на уголок скамьи,
боюсь – не вышло б хуже!
Но странная из солнца ясь
струилась, –
и степенность
забыв,
[80]
сижу, разговорясь
с светилом постепенно.
Про то,
про это говорю,
что-де заела Роста,
а солнце:
"Ладно,
не горюй,
смотри на вещи просто!
А мне, ты думаешь,
[90]
светить
легко?
– Поди, попробуй! –
А вот идешь –
взялось идти,
идешь – и светишь в оба!"
Болтали так до темноты –
до бывшей ночи то есть.
Какая тьма уж тут?
На «ты»
[100]
мы с ним, совсем освоясь.
И скоро,
дружбы не тая,
бью по плечу его я.
А солнце тоже:
"Ты да я,
нас, товарищ, двое!
Пойдем, поэт,
взорим,
вспоем
[110]
у мира в сером хламе.
Я буду солнце лить свое,
а ты – свое,
стихами".
Стена теней,
ночей тюрьма
под солнц двустволкой пала.
Стихов и света кутерьма –
сияй во что попало!
Устанет то,
[120]
и хочет ночь
прилечь,
тупая сонница.
Вдруг – я
во всю светаю мочь –
и снова день трезвонится;
Светить всегда,
светить везде,
до дней последних донца,
светить –
[130]
и никаких гвоздей!
Вот лозунг мой –
и солнца!
 
   

Отношение к барышне

 
Этот вечер решал –
не в любовники выйти ль нам? –
темно,
никто не увидит нас.
Я наклонился действительно,
и действительно
я,
наклонясь,
сказал ей,
[10]
как добрый родитель:
"Страсти крут обрыв –
будьте добры,
отойдите.
Отойдите,
будьте добры".
 
   

Гейнеобразное

 
Молнию метнула глазами:
"Я видела –
с тобой другая.
Ты самый низкий,
ты подлый самый…" –
И пошла,
и пошла,
и пошла, ругая.
Я ученый малый, милая,
[10]
громыханья оставьте ваши.
Если молния меня не убила –
то гром мне
ей-богу не страшен.
 
   

Горе

 
Тщетно отчаянный ветер
бился нечеловече.
Капли чернеющей крови
стынут крышами кровель.
И овдовевшая в ночи
вышла луна одиночить.
 
   

Портсигар в траву

 
Портсигар в траву
ушел на треть.
И как крышка
блестит
наклонились смотреть
муравьишки всяческие и травишка.
Обалдело дивились
выкрутас монограмме,
дивились сиявшему серебром
[10]
полированным,
не стоившие со своими морями и горами
перед делом человечьим
ничего ровно.
Было в диковинку,
слепило зрение им,
ничего не видевшим этого рода.
А портсигар блестел
в окружающее с презрением:
– Эх, ты, мол,
[20]
природа!
 
   

III Интернационал

 
Мы идем
революционной лавой.
Над рядами
флаг пожаров ал.
Наш вождь –
миллионноглавый
Третий Интернационал.
 
 
В стены столетий
воль вал
[10]
бьет Третий
Интернационал.
 
 
Мы идем.
Рядов разливу нет истока.
Волгам красных армий нету устья.
Пояс красных армий,
к западу
с востока
опоясав землю,
полюсами пустим.
 
 
[20]
Нации сети.
Мир мал.
Ширься, Третий
Интернационал!
 
 
Мы идем.
Рабочий мира,
слушай!
Революция идет.
Восток в шагах восстаний.
За Европой
[30]
океанами пройдет, как сушей.
Красный флаг
на крыши ньюйоркских зданий.
 
 
В новом свете
и в старом
ал
будет
Третий
Интернационал.
 
 
Мы идем.
[40]
Вставайте, цветнокожие колоний!
Белые рабы империй –
встаньте!
Бой решит –
рабочим властвовать у мира в лоне
или
войнами звереть Антанте.
 
 
Те
или эти.
Мир мал.
[50]
К оружию,
Третий
Интернационал!
 
 
Мы идем!
Штурмуем двери рая.
Мы идем.
Пробили дверь другим.
Выше, наше знамя!
Серп,
огнем играя,
[60]
обнимайся с молотом радугой дуги.
 
 
В двери эти!
Стар и мал!
Вселенься, Третий
Интернационал!
 
   

Всем Титам и Власам РСФСР

 
По хлебным пусть местам летит,
пусть льется песня басом.
Два брата жили. Старший Тит
жил с младшим братом Власом.
 
 
Был у крестьян у этих дом
превыше всех домишек.
За домом был амбар, и в нем
всегда был хлеба лишек.
 
 
Был младший, Влас, умен и тих.
[10]
А Тит был глуп, как камень.
Изба раз расползлась у них,
пол гнется под ногами.
 
 
"Смерть без гвоздей, – промолвил Тит, –
хоша мильон заплотишь,
не то, что хату сколотить,
и гроб не заколотишь".
 
 
Тит горько плачет без гвоздей,
а Влас обдумал случай
и рек: "Чем зря искать везде,
[20]
езжай, брат, в город лучше".
 
 
Телега молнией летит.
Тит снарядился скоро.
Гвоздей достать поехал Тит
в большой соседний город.
 
 
Приехал в этот город Тит
и с грустью смотрит сильной:
труба чего-то не коптит
над фабрикой гвоздильной.
 
 
Вбегает за гвоздями Тит,
[30]
но в мастерской холодной
рабочий зря без дел сидит.
"Я, – говорит, – голодный.
 
 
Дай, Тит, рабочим хлеб взаймы,
мы здесь сидим не жравши,
а долг вернем гвоздями мы
крестьянам, хлеба давшим".
 
 
Взъярился Тит: "Не дам, не дам
я хлеба дармоеду.
Не дам я хлеба городам,
[40]
и без гвоздя доеду".
 
 
В село обратно Тит летит, –
от бега от такого
свалился конь. И видит Тит:
оторвалась подкова.
 
 
Пустяк ее приколотить,
да нету ни гвоздишка.
И стал в лесу в ночевку Тит,
и Тит, и лошадишка.
 
 
Нет ни коня, ни Тита нет…
[50]
Селом ходили толки,
что этих двух во цвете лет
в лесу сожрали волки.
 
 
Телега снова собралась.
Не вспомнив Тита даже,
в соседний город гонит Влас, –
нельзя им без гвоздя же.
 
 
Вбежал в гвоздильню умный Влас,
рабочий дышит еле.
"Коль хлеб не получу от вас,
[60]
умру в конце недели".
 
 
Влас молвил, Тита поумней.
"Ну что ж, бери, родимый,
наделаешь гвоздей и мне
ужо заплатишь ими".
 
 
Рабочий сыт, во весь свой пыл
в трубу дымище гонит.
Плуги, и гвозди, и серпы
деревне мчит в вагоне.
 
 
Ясней сей песни нет, ей-ей,
[70]
кривые бросим толки.
Везите, братцы, хлеб скорей,
чтоб вас не съели волки.
 
   

Сказка о дезертире, устроившемся недурненько, и о том, какая участь постигла его самого и семью шкурника

 

 
 
Хоть пока
победила
крестьянская рать,
хоть пока
на границах мир,
но не время
еще
в землю штык втыкать,
красных армий
[10]
ряды крепи!
Чтоб вовеки
не смел
никакой Керзон
брать на-пушку,
горланить ноты, –
даже землю паша,
помни
сабельный звон,
помни
[20]
марш
атакующей
роты.
Молодцом
на коня боевого влазь,
по земле
пехотинься пеший.
С неба
землю всю
глазами оглазь,
[30]
на железного
коршуна
севши.
Мир пока,
но на страже
красных годов
стой
на нашей
красной вышке.
Будь смел.
[40]
Будь умел.
Будь
всегда
готов
первым
ринуться
в первой вспышке,
Кто
из вас
не крещен
[50]
военным огнем,
кто считает,
что шкурнику
лучше?
Прочитай про это,
подумай о нем,
вникни
в этот сказочный случай.
Защищая
рабоче-крестьянскую Русь,
[60]
встали
фронтами
красноармейцы.
Но – как в стаде
овца паршивая –
трус
и меж их
рядами
имеется.
 
 

 
 
Жил
[70]
в одном во полку
Силеверст Рябой.
Голова у Рябого –
пробкова.
Чуть пойдет
наш полк
против белых
в бой,
а его
и не видно,
[80]
робкого.
 
 

 
 

 
 
Дело ясное:
бьется рать,
горяча,
против
барско-буржуйского ига.
У Рябого ж
слово одно:
"Для ча
буду
[90]
я
на рожон прыгать?"
 
 

 
 
Встал стеною полк,
фронт раскинул
свой.
Силеверст
стоит в карауле.
 
 

 
 
Подымает
пуля за пулей
вой.
[100]
Силеверст
испугался пули.
Дома
печь да щи.
Замечтал
Силеверст.
 
 

 
 
Бабья
рожа
встала
из воздуха.
 
 

 
 
[110]
Да как дернет Рябой!
Чуть не тыщу верст
пробежал
без единого
роздыха.
Вот и холм,
и там
и дом за холмом,
будет
дома
[120]
в скором времечке.
Вот и холм пробежал,
вот плетень
и дом,
вот
жена его
лускает
семечки.
 
 

 
 
Прибежал,
пошел лобызаться
[130]
с женой,
чаю выдул –
стаканов до тыщи:
 
 

 
 
задремал,
заснул
и храпит,
как Ной, –
с ГПУ,
и то
не сыщешь.
 
 

 
 
[140]
А на фронте
враг
видит:
полк с дырой,
враг
пролазит
щелью этою.
А за ним
и золотозадый
рой
[150]
лезет в дырку,
блестит эполетою.
 
 

 
 
Поп,
урядник –
сивуха
течет по усам,
с ним –
петля
и прочие вещи.
Между ними –
[160]
царь,
самодержец сам,
за царем –
кулак
да помещик.
 
 

 
 
Лезут,
в радости,
аж не чуют ног,
где
и сколько занято мест ими?!
[170]
Пролетария
гнут в бараний рог,
сыпят
в спину крестьян
манифестами.
Отошла
земля
к живоглотам
назад,
наложили
[180]
нал_о_жища
тяжкие.
 
 

 
 
Лишь свистит
в урядничьей ручке
лоз_а_ –
знай, всыпает
и в спину
и в ляжки.
 
 

 
 
Улизнувшие
бары
[190]
едут в дом.
 
 

 
 
Мчит буржуй.
Не видали три года, никак.
 
 

 
 
Снова
школьника
поп
обучает крестом –
уважать заставляет
угодников.
В то село пришли,
[200]
где храпел
Силеверст.
Видят –
выглядит
дом
аккуратненько.
 
 

 
 
Тычет
в хату Рябого
исправничий
перст,
[210]
посылает занять
урядника.
 
 

 
 
Дурню
снится сон:
де в раю живет
и галушки
лопает тыщами.
Вдруг
как хватит
его
[220]
крокодил
за живот!
 
 

 
 
То урядник
хватил
сапожищами.
 
 

 
 
"Как ты смеешь спать,
такой рассякой,
мать твою растак
да разэтак!
Я тебя запорю,
[230]
я тебя засеку
и повешу
тебя
напоследок!" –
«Барин!» –
взвыл Силеверст,
а его
кнутом
 
 

 
 
хвать помещик
по сытой роже.
[240]
"Подавай
и себя,
и поля,
и дом,
и жену
помещику
тоже!"
И пошел
прошибать
Силеверста
[250]
пот,
вновь
припомнил
барщины м_у_ку,
 
 

 
 
а жена его
на дворе
у господ
грудью
кормит
барскую суку.
 
 

 
 
[260]
Сей истории
прост
и ясен сказ, –
посмотри,
как наказаны дурни;
 
 

 
 
чтобы то же
не стряслось и у вас, –
да не будет
меж вами
шкурник.
[270]
Нынче
сына
даем
не царям на зарез, –
за себя
этот б_о_ище
начат.
Провожая
рекрутов
молодолес,
[280]
провожай поя,
а не плача.
Чтоб помещики
вновь
не взнуздали вас,
не в пример
Силеверсту бедняге, –
провожая
сынов,
давайте наказ:
[290]
будьте
верными
красной присяге.
 
   

Рассказ про то, как кума о Врангеле толковала без всякого ума
Старая, но полезная история

 
Врангель прет.
Отходим мы.
Врангелю удача.
На базаре
две кумы,
вставши в хвост, судачат:
– Кум сказал, –
а в ём ума –
я-то куму верю, –
[10]
что барон-то,
слышь, кума,
меж Москвой и Тверью.
Чуть не даром
все
в Твери
стало продаваться.
Пуд крупчатки…
– Ну,
не ври! –
[20]
пуд за рупь за двадцать.
– А вина, скажу я вам!
Дух над Тверью водочный.
Пьяных
лично
по домам
водит околоточный.
Влюблены в барона власть
левые и правые.
Ну, не власть, а прямо сласть,
[30]
просто – равноправие.
 
 
Встали, ртом ловя ворон.
Скоро ли примчится?
Скоро ль будет царь-барон
и белая мучица?
 
 
Шел волшебник мимо их.
– Н_а_, – сказал он бабе, –
скороходы-сапоги,
к Врангелю зашла бы! –
В миг обувшись,
[40]
шага в три
в Тверь кума на это.
Кум сбрехнул ей:
во Твери
власть стоит советов.
Мчала баба суток пять,
рвала юбки в ветре,
чтоб баронский
увидать
флаг
[50]
на Ай-Петри.
Разогнавшись с дальних стран,
удержаться силясь,
баба
прямо
в ресторан
в Ялте опустилась.
 
 
В «Грандотеле»
семгу жрет
Врангель толсторожий.
[60]
Разевает баба рот
на рыбешку тоже.
Метрдотель
желанья те
зрит –
и на подносе
ей
саженный метрдотель
карточку подносит.
Всё в копеечной цене.
[70]
Съехал сдуру разум.
Молвит баба:
– Дайте мне
всю программу разом! –
 
 
От лакеев мчится пыль.
Прошибает пот их.
Мчат котлеты и супы,
вина и компоты.
Уж из глаз еда течет
у разбухшей бабы!
[80]
Наконец-то
просит счет
бабин голос слабый.
Вся собралась публика.
Стали щелкать счеты.
Сто четыре рублика
выведено в счете.
Что такая сумма ей?!
Даром!
С неба манна.
[90]
Двести вынула рублей
баба из кармана.
 
 
Отскочил хозяин.
– Нет! –
(Бледность мелом в роже.)
Наш-то рупь не в той цене,
наш в миллион дороже. –
Завопил хозяин лют:
– Знаешь разницу валют?!
Беспортошных нету тут,
[100]
генералы тута пьют! –
Возопил хозяин в яри:
– Это, тетка, что же!
Этак
каждый пролетарий
жрать захочет тоже. –
– Будешь знать, как есть и пить! –
все завыли в злости.
Стал хозяин тетку бить,
метрдотель
[110]
и гости.
 
 
Околоточный
на шум
прибежал из части.
Взвыла баба:
– Ой,
прошу,
защитите, власти! –
Как подняла власть сия
с шпорой сапожища…
[120]
Как полезла
мигом
вся
вспять
из бабы пища.
 
 
– Много, – молвит, – благ в Крыму
только для буржуя,
а тебя,
мою куму,
в часть препровожу я. –
 
 
[130]
Влезла
тетка
в скороход
пред тюремной дверью,
как задала тетка ход –
в Эрэсэфэсэрью.
 
 
Бабу видели мою,
наши обыватели?
Не хотите
в том раю
[140]
сами побывать ли?!
 
   

Сказка для шахтера-друга
Про шахтерки, чуни и каменный уголь

 
Раз шахтеры
шахты близ
распустили нюни:
мол, шахтерки продрались,
обносились чуни.
Мимо шахты шел шептун.
Втерся тихим вором.
Нищету увидев ту,
речь повел к шахтерам:
[10]
"Большевистский этот рай
хуже, дескать, ада.
Нет сапог, а уголь дай.
Бастовать бы надо!
Что за жизнь, – не жизнь, а гроб…"
Вдруг
забойщик ловкий
шептуна
с помоста сгреб,
вниз спустил головкой.
[20]
"Слово мне позвольте взять!
Брось, шахтер, надежды!
Если будем так стоять, –
будем без одежды.
Не сошьет сапожки бог,
не обует ноженьки.
Настоишься без сапог,
помощь ждя от боженьки.
Чтоб одели голяков,
фабрик нужен ряд нам.
[30]
Дашь для фабрик угольков, –
будешь жить нарядным.
Эй, шахтер,
куда ни глянь,
от тепла
до света,
даже пища от угля –
от угля все это.
Даже с хлебом будет туго,
если нету угля.
[40]
Нету угля –
нету плуга.
Пальцем вспашешь луг ли?
Что без угля будешь есть?
Чем еду посолишь?
Чем хлеба и соль привезть
без угля изволишь?
Вся страна разорена.
Где ж работать было,
если силой всей она
[50]
вражьи силы била?
Биты белые в боях.
Все за труд!
За пользу!
Эй, рабочий,
Русь твоя!
Возроди и пользуй!
Все добудь своей рукой –
сапоги,
рубаху!
[60]
Так махни ж, шахтер, киркой –
бей по углю смаху!.."
И призыв горячий мой
не дослушав даже,
забивать пошли забой,
что ни день – то сажень.
Сгреб отгребщик уголь вон,
вбил крепильщик клетки,
а по штрекам
коногон
[70]
гонит вагонетки.
 
 
В труд ушедши с головой,
вагонетки эти
принимает стволовой,
нагружает клети.
Вырвав тыщей дружных сил
из подземных сводов,
мчали уголь по Руси,
черный хлеб заводов.
Встал от сна России труп –
[80]
ожила громада,
дым дымит с фабричных труб,
все творим, что надо.
Сапоги для всех, кто бос,
куртки всем, кто голы,
развозил э_л_е_к_т_р_о_в_о_з
чрез леса и долы.
И шахтер одет,
обут,
носом в табачишке.
[90]
А еды! –
Бери хоть пуд –
всякой снеди лишки.
Жизнь привольна и легка.
Светит уголь,
греется.
Всё у нас –
до молока
птичьего
имеется.
 
 
[100]
Я, конечно, сказку сплел,
но скажу для друга:
будет вправду это все,
если будет уголь!
 
   

Последняя страничка гражданской войны

 
Слава тебе, краснозвездный герой!
Землю кровью вымыв,
во славу коммуны,
к горе за горой
шедший твердынями Крыма.
Они проползали танками рвы,
выпятив пушек шеи, –
телами рвы заполняли вы,
по трупам перейдя перешеек,
[10]
Они
за окопами взрыли окоп,
хлестали свинцовой рекою, –
а вы
отобрали у них Перекоп
чуть не голой рукою.
Не только тобой завоеван Крым
и белых разбита орава, –
удар твой двойной:
завоевано им
[20]
трудиться великое право.
И если
в солнце жизнь суждена
за этими днями хмурыми,
мы знаем –
вашей отвагой она
взята в перекопском штурме.
В одну благодарность сливаем слова
тебе,
краснозвездная лава,
[30]
Во веки веков, товарищи,
вам –
слава, слава, слава!
 
   

О дряни

 
Слава, Слава, Слава героям!!!
 
 
Впрочем,
им
довольно воздали дани.
Теперь
поговорим
о дряни.
 
 
Утихомирились бури революционных лон.
Подернулась тиной советская мешанина.
[10]
И вылезло
из-за спины РСФСР
мурло
мещанина.
 
 
(Меня не поймаете на слове,
я вовсе не против мещанского сословия.
Мещанам
без различия классов и сословий
мое славословие.)
 
 
Со всех необъятных российских нив,
[20]
с первого дня советского рождения
стеклись они,
наскоро оперенья переменив,
и засели во все учреждения.
Намозолив от пятилетнего сидения зады,
крепкие, как умывальники,
живут и поныне –
тише воды.
Свили уютные кабинеты и спаленки.
 
 
И вечером
[30]
та или иная мразь,
на жену,
за пианином обучающуюся, глядя,
говорит,
от самовара разморясь:
"Товарищ Надя!
К празднику прибавка –
24 тыщи.
Тариф.
Эх,
[40]
и заведу я себе
тихоокеанские галифища,
чтоб из штанов
выглядывать
как коралловый риф!"
А Надя:
"И мне с эмблемами платья.
Без серпа и молота не покажешься в свете!
В чем
сегодня
[50]
буду фигурять я
на балу в Реввоенсовете?!"
На стенке Маркс.
Рамочка _а_ла.
На «Известиях» лежа, котенок греется.
А из-под потолочка
верещала
оголтелая канареица.
 
 
Маркс со стенки смотрел, смотрел…
И вдруг
во разинул рот,
да как заорет:
"Опутали революцию обывательщины нити.
Страшнее Врангеля обывательский быт.
Скорее
головы канарейкам сверните –
чтоб коммунизм
канарейками не был побит!"
 
   

Неразбериха

 
Лубянская площадь.
На площади той,
как грешные верблюды в конце мира,
орут папиросники:
"Давай, налетай!
«Мурсал» рассыпной!
Пачками «Ира»!
 
 
Никольские ворота.
Часовня у ворот.
[10]
Пропахла ладаном и елеем она.
Тиха,
что воды набрала в рот,
часовня святого Пантел_е_ймона.
 
 
Против Никольских – Наркомвнудел.
Дела и люди со дна до крыши.
Гремели двери,
авто дудел.
На площадь
чекист из подъезда вышел,
[20]
«Комиссар!!» – шепнул, увидев наган,
мальчишка один,
юркий и скользкий,
а у самого
на Лубянской одна нога,
а другая –
на Никольской.
Чекист по делам на Ильинку шел,
совсем не в тот
и не из того отдела, –
[30]
весь день гонял,
устал как вол.
И вообще –
какое ему до этого дело?!
Мальчишка
с перепугу
в часовню шасть.
Конспиративно закрестились папиросники.
Набились,
аж яблоку негде упасть!
 
 
[40]
Возрадовались святители,
апостолы
и постники.
Дивится Пантел_е_ймон:
– Уверовали в бога! –
Дивится чекист:
– Что они,
очумели?! –
Дивятся мальчишки:
– Унесли, мол, ноги! –
[50]
Наудивлялись все,
 
 
аж успокоились еле.
И вновь по-старому.
В часовне тихо.
Чекист по улицам гоняет лих.
 
 
Черт его знает какая неразбериха!
А сколько их,
таких неразберих?!
 
   

Два не совсем обычных случая

 
Ежедневно
как вол жуя,
стараясь за строчки драть, –
я
не стану писать про Поволжье:
про ЭТО –
страшно врать.
Но я голодал,
и тысяч лучше я
[10]
знаю проклятое слово – «голодные!»
Вот два,
не совсем обычные, случая,
на ненависть к голоду самые годные.
 
 
Первый. –
Кто из петербуржцев
забудет 18-й год?!
Над дохлым лошадьем вороны кружатся.
Лошадь за лошадью падает на лед.
Заколачиваются улицы ровные.
[20]
Хвостом виляя,
на перекрестках
собаки дрессированные
просили милостыню, визжа и лая.
Газетам писать не хватало духу –
но это ж передавалось изустно:
старик
удушил
жену-старуху
и ел частями,
[30]
Злился –
невкусно.
Слухи такие
и мрущим от голода,
и сытым сумели глотки свесть.
Из каждой поры огромного города
росло ненасытное желание есть.
От слухов и голода двигаясь еле,
раз
сам я,
[40]
с голодной тоской,
остановился у витрины Эйлерса –
цветочный магазин на углу Морской.
Малы – аж не видно! – цветочные точки,
нули ж у цен
необъятны длиною!
По булке должно быть в любом лепесточке.
И вдруг,
смотрю,
меж витриной и мною –
[50]
фигурка человечья.
Идет и валится.
У фигурки конская голова.
Идет.
И в собственные ноздри
пальцы
воткнула.
Три или два.
Глаза открытые мухи обсели,
а сбоку
[60]
жила из шеи торчала.
Из жилы
капли по улицам сеялись
и стыли черно, кровянея сначала.
Смотрел и смотрел на ползущую тень я,
дрожа от сознанья невыносимого,
что полуживотное это –
виденье! –
что это
людей вымирающих символ.
[70]
От этого ужаса я – на попятный.
Ищу машинально чернеющий след.
И к туше лошажьей приплелся по пятнам;
Где ж голова?
Головы и нет!
А возле
с каплями крови присохлой,
блестел вершок перочинного ножичка –
должно быть,
тот
[80]
работал над дохлой
и толстую шею кромсал понемножечко
Я понял:
не символ,
стихом позолоченный,
людская
реальная тень прошагала.
Быть может,
завтра
вот так же точно
[90]
я здесь заработаю, скалясь шакалом.
 
 
Второй. –
Из мелочи выросло в это.
Май стоял.
Позапрошлое лето.
Весною ширишь ноздри и рот,
ловя бульваров дыханье липовое.
Я голодал,
и с другими
в черед
[100]
встал у бывшей кофейни Филиппова я.
Лет пять, должно быть, не был там,
а память шепчет еле:
"Тогда
в кафе
журчал фонтан
и плавали форели".
Вздуваемый памятью рос аппетит;
какой ни на есть,
но по крайней мере –
[110]
обед.
Как медленно время летит!
И вот
я втиснут в кафейные двери.
Сидели
с селедкой во рту и в посуде,
в селедке рубахи,
и воздух в селедке.
На черта ж весна,
если с улиц
[120]
люди
от лип
сюда влипают все-таки!
Едят,
дрожа от голода голого,
вдыхают радостью душище едкий,
а нищие молят:
подайте головы.
Дерясь, получают селедок объедки.
 
 
Кто б вспомнил народа российского имя,
[130]
когда б не бросали хребты им в горсточки?!
Народ бы российский
сегодня же вымер,
когда б не нашлось у селедки косточки.
От мысли от этой
сквозь грызшихся кучку,
громя кулаком по ораве зверьей,
пробился,
схватился,
дернул за ручку –
[140]
и выбег,
селедкой обмазан –
об двери.
 
 
Не знаю,
душа пропахла,
рубаха ли,
какими водами дух этот смою?
Полгода
звезды селедкою пахли,
лучи рассыпая гнилой чешуею.
 
 
[150]
Пускай
полусытый,
доволен я нынче:
так, может, и кончусь, голод не видя, –
к нему я
ненависть в сердце вынянчил,
превыше всего его ненавидя.
Подальше прочую чушь забрось,
когда человека голодом сводит.
Хлеб! –
[160]
вот это земная ось:
на ней вертеться и нам и свободе.
Пусть бабы баранки на Трубной нижут,
и ситный лари Смоленского ломит, –
я день и ночь Поволжье вижу,
солому жующее, лежа в соломе.
 
 
Трубите ж о голоде в уши Европе!
Делитесь и те, у кого немного!
Крестьяне,
ройте пашен окопы!
[170]
Стреляйте в него
мешками налога!
Гоните стихом!
Тесните пьесой!
Вперед врачей целебных взводы!
Давите его дымовою завесой!
В атаку, фабрики!
В ногу, заводы!
А если
воплю голодных не внемлешь, –
[180]
чужды чужие голод и жажда вам, –
он
завтра
нагрянет на наши земли ж
и встанет здесь
за спиною у каждого!
 
   

Стихотворение о мясницкой, о бабе и о всероссийском масштабе

 
Сапоги почистить – 1 000 000.
Состояние!
Раньше б дом купил –
и даже неплохой.
 
 
Привыкли к миллионам.
Даже до луны расстояние
советскому жителю кажется чепухой.
 
 
Дернул меня черт
писать один отчет,
[10]
«Что это такое?» –
спрашивает с тоскою
машинистка.
Ну, что отвечу ей?!
Черт его знает, что это такое,
если сзади
у него
тридцать семь нулей.
Недавно уверяла одна дура,
что у нее
[20]
тридцать девять тысяч семь сотых температура.
Так привыкли к этаким числам,
что меньше сажени число и не мыслим.
И нам,
если мы на митинге ревем,
рамки арифметики, разумеется, узки –
все разрешаем в масштабе мировом.
В крайнем случае – масштаб общерусский.
«Электрификация!?» – масштаб всероссийский.
«Чистка!» – во всероссийском масштабе,
[30]
Кто-то
даже,
чтоб избежать переписки,
предлагал –
сквозь землю
до Вашингтона кабель.
 
 
Иду.
Мясницкая.
Ночь глуха.
Скачу трясогузкой с ухаба на ухаб.
[40]
Сзади с тележкой баба.
С вещами
на Ярославский
хлюпает по ухабам.
Сбивают ставшие в хвост на галоши;
то грузовик обдаст,
то лошадь.
Балансируя
– четырехлетний навык! –
тащусь меж канавищ,
[50]
канав,
канавок.
И то
– на лету вспоминая маму –
с размаху
у почтамта
плюхаюсь в яму.
На меня тележка.
На тележку баба.
В грязи ворочаемся с боку на бок.
[60]
Что бабе масштаб грандиозный наш?!
Бабе грязью обдало рыло,
и баба,
взбираясь с этажа на этаж,
сверху
и меня
и власти крыла.
Правдив и свободен мой вещий язык
и с волей советскою дружен,
но, натолкнувшись на эти низы,
[70]
даже я запнулся, сконфужен.
Я
на сложных агитвопросах рос,
а вот
не могу объяснить бабе,
почему это
о грязи
на Мясницкой
вопрос
никто не решает в общемясницком масштабе?!
 
   

Приказ №2 армии искусств

 
Это вам –
упитанные баритоны –
от Адама
до наших лет,
потрясающие театрами именуемые притоны
ариями Ромеов и Джульетт.
 
 
Это вам –
пентры,
раздобревшие как кони,
[10]
жрущая и ржущая России краса,
прячущаяся мастерскими,
по-старому драконя
цветочки и телеса.
 
 
Это вам –
прикрывшиеся листиками мистики,
лбы морщинками изрыв –
футуристики,
имажинистики,
акмеистики,
[20]
запутавшиеся в паутине рифм.
Это вам –
на растрепанные сменившим
гладкие прически,
на лапти – лак,
пролеткультцы,
кладущие заплатки
на вылинявший пушкинский фрак.
Это вам –
пляшущие, в дуду дующие,
[30]
и открыто предающиеся,
и грешащие тайком,
рисующие себе грядущее
огромным академическим пайком.
Вам говорю
я –
гениален я или не гениален,
бросивший безделушки
и работающий в Росте,
говорю вам –
[40]
пока вас прикладами не прогнали:
Бросьте!
 
 
Бросьте!
Забудьте,
плюньте
и на рифмы,
и на арии,
и на розовый куст,
и на прочие мелехлюндии
из арсеналов искусств,
[50]
Кому это интересно,
что – "Ах, вот бедненький!
Как он любил
и каким он был несчастным…"?
Мастера,
а не длинноволосые проповедники
нужны сейчас нам.
Слушайте!
Паровозы стонут,
дует в щели и в пол:
[60]
"Дайте уголь с Дону!
Слесарей,
механиков в депо!"
 
 
У каждой реки на истоке,
лежа с дырой в боку,
пароходу провыли доки:
«Дайте нефть из Баку!»
Пока канителим, спорим,
смысл сокровенный ища:
«Дайте нам новые формы!» –
[70]
несется вопль по вещам.
 
 
Нет дураков,
ждя, что выйдет из уст его,
стоять перед «маэстрами» толпой разинь.
Товарищи,
дайте новое искусство –
такое,
чтобы выволочь республику из грязи.
 
   

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю