355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Фадеев » Остров ССО, или Последнее лето » Текст книги (страница 2)
Остров ССО, или Последнее лето
  • Текст добавлен: 1 марта 2022, 20:00

Текст книги "Остров ССО, или Последнее лето"


Автор книги: Владимир Фадеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)

Поэтому, конечно, нам с Серёгой, два последних отряда проживших на одном горячем дыхании, текущий отряд казался скучноватым, хотелось поторопить его, себя, поплотней наполнить дни (и ночи) событиями, и чтобы каждое из них, даже слабейшее, было на уровне лучших из живущих в гримёрщице-памяти.

И вот время – 24.00. Штаб спит, а если не спит, то думает, что спим мы. На столе, накрытом в полутёмной комнате строящейся в трёхстах метрах от лагеря школы – гражданская икебана: водка, консервы, колбаса. Флёр запретности, неурочности. Разговор общий, об отряде – кто есть кто, что делается хорошо, что плохо, что вообще не делается. К концу последней бутылки, примерно в 2 ночи, разговор, как ему и положено, дошёл до погибающих от нашего невнимания девчонок. У Фадея сразу план: сейчас же идти в их палатки (палатки 10-местные, армейские – авт.) и, дабы не терять драгоценных дней на прелюдии, девчонок проанкетировать. Вопрос один: «К кому из мужской половины отряда вы испытываете наибольшую симпатию?», а дальше включимся мы со 100% гарантией личного счастья. Сказано-сделано. Женских палаток две, мы уже в первой. Ян будит, Грыня спрашивает, я протоколирую, Влад светит, Шура и Беня на стрёме, Фадей осуществляет общее руководство. Очумелые девчонки не понимают – сон, не сон, но под пологами палатки и ночи отвечают охотно, хотя, похоже, и не всегда правду. При переходе во вторую палатку Ян с Беней, в прошлом году уже отчисленные за дружбу с бахусом, видимо услышали внутренний голос и отправились спать. Пошёл с ними и Грыня, но его пристыдили – рабочих рук не хватало. В плавках и телогрейке он вернулся. Уже заканчивали вторую палатку, когда снаружи раздался голос главного инженера Невзорова Павла: «Женька тут?». Женевьева Кукос, командирша женского отряда, его жена, но дурацкий же вопрос – где ж ей быть? Или у них был такой пароль? И на этот дурацкий вопрос посыпались дурацкие ответы, сначала, – ну безмозглые же бабы! – бодрым голосом быстро откликнулась Ленка Зотова: «Нет, нету её!», а за ней заверещали все остальные: нету, нету, нету! Ну, а где ж ей быть – без ведома мужа! – в три часа ночи? Ребята спрятались под кровати тихо, а мне попалось в ноги пустое ведро. Зверонутый Паша ворвался в палатку, и первое, во что упёрся луч его фонарика, были грынины плавки под Женькиной кроватью…

На экстренное заседание штаба командир отряда Яньков разбудил даже доктора, чтобы научно подтвердить факт нарушения святая святых – сухого закона, но этого удовольствия мы его лишили: «Пили».

В Туву отряд приехал строить новый посёлок Чаа-холь – старый в ближайшие годы будет жилищем для хариусов и тайменей, его съест Саяно-Шушенская ГЭС, как и ещё добрую сотню населённых пунктов, тысячи и тысячи гектаров степей, лугов, тайги. Для них для всех – внеплановый потоп.

– Сколько же сусликов погибнет! – вырвалось как-то у Влада не пойми к чему.

– Да, сусликам новых нор с последующим переселением никто рыть не будет.

И мы участвовали в этом искривлении земного пространства. Новый Чаа-холь – это совсем другой посёлок, даже если в нём будут жить те же самые люди, что и в старом. А как же чаа-хольцы, которые уже не живут, которые жили здесь сто лет назад, тысячу? Как их переселить? Я не о могилах, хотя и о них, я о той родинке на теле Земли, которую дядя-хирург решил пересадить со щеки на нос, а она пятнышком только сверху, корешки-то её до самой пятки! И что скажет об этом поджелудочная железа? Или красные кровяные тельца? Наверняка им это не понравится.

Мы строили коровник, школу и типовые домики. Но сначала – свой лагерь. На ровном куске пустой степи за две недели мы возвели палаточный городок по традиционному ТЭФовскому проекту: каре из армейских палаток, хозблок, с примыкающей крытой столовой и досужими помещениями («показ»-рисовальня, радиоузел, красный уголок с библиотекой-читальней, телекомната, фотостудия, эпатажно оформленная сцена со зрительным залом, трансформирующися из столовой передвиганием столом и скамеек и пр.), посреди – плац с почти двадцатиметровым флагштоком, чуть поодаль – туалеты с неизменными образами карточных мастей в женском, умывальники и душевые с поднятой над ними на бревенчатой эстакаде трёхкубовой длинной бочкой, сверху выкрашенной в чёрный цвет, для лучшего прогрева, а по бокам разрисованной и подписанной «let zeppeling» . Ко всему ровные бетонные дорожки, вычурные въездные ворота с названием и огромной эмблемой отряда, как будто лагерь находился в центре Москвы, а не пустой степи, где, кроме сусликов, любоваться нашими художественными изысками некому, цветники, клумбы, спортивные площадки, многочисленные стенды для наглядной агитации – прессы, стенгазет, фотомонтажей и боевых листков.

Начинают это строительство квартирьеры, а первая большая группа, как правило, старшекурсников и приданных сил – завершает. К приезду же основной массы зелёных бойцов всё бывает готово, а к открытию – всё блестит.

Я приехал как раз с группой старшекурсников, друг и однокашник мой Пашка Невзоров, сам, будучи в отряде главным инженером (что, в его понимании, означало просто главным), уже погружённый в производство, попросил меня побыть до открытия комендантом лагеря, то есть достроить его, хотя я готовился в этом году к самой лучшей стройотрядовской доле – бригадирству. Но и лагерь – это было моё.

– Видишь, Вося (с первого курса я его звал Пабло, а он меня Восей, сократив от Вовоси), через десять дней открытие, а в лагере одни колышки, – самому Пабло заниматься лагерем было и некогда, и ниже масти, остальной штаб ещё не окуклился, – прикинь, чего и сколько тебе нужно, всего дадим, но – десять дней! А потом уж отпустим в бригадиры.

Он водил вокруг будущего лагеря местное начальство, объясняя, где что предполагается сделать. Посреди степи стояли только что сгруженные три электроплиты, груда армейских палаток, доски, брус и какой-то металл. Секретарь Шагонарского райкома комсомола (это я узнал позже, когда он выступал на открытии) насмешливо покачивал головой, мол, приехали на два месяца, а городьбы только для себя придумали на полгода. Даже не без едкости, помню, пошутил: «А я думал, вы будете нам посёлок строить». Когда же он через десять дней появился у нас второй раз, на его лице были совсем другие гримасы – от нескрываемого восторга при виде почти сказочного городка (а отряд, он-то знал, всё это время по полной работал на школе, коровниках и домах) до грусти, почти досады, которую он и выплеснул в своей поздравительной речи на посвящённой открытию торжественной линейке: «Надо привезти сюда на экскурсию всех наших руководителей, чтобы они посмотрели, какие достойные условия всего для двухмесячной жизни можно при желании возвести за какую-то неделю, чтобы им было стыдно, что их люди десятилетиями живут… и т.д.»

Я его понимал. Этим летом мне с моими друзьями много пришлось проехать по тувинской глубинке, и я видел, как их люди живут десятилетиями, а потом, позже и гораздо больше – по глубинке российской, и везде наблюдая буквальную разруху, я тоже удивлялся и горюнился: ведь это так легко и быстро – взять и построить вокруг себя удобное и радостное жильё, житьё, пусть не за неделю, но за месяц, за год – и живи себе, радуйся… отчего же во всю страну запустение? Не нашлось на страну ни одного Тишина? Кто отнял волю жить хорошо, жить если не лучше других, то хотя бы не хуже? Как получилось, что в людях уничтожено то бытовое, если хотите, соцсоревнование, которое выше гордыни и зависти, проще и веселей их, и заменено каким-то тотальным уничижением, которое паче и гордости, и зависти? Может быть это какая-то, непонятная исследователю, защитная реакция народа, временная летаргия, и сейчас весь вопрос в том, кто первым от неё очнётся – настоящие, кондовые русские люди или скороспелые мутанты, которые не только не разбудят, а, воспользовавшись тем, что народ ещё спит, ограбят его, сонного, окончательно. Как показало время, пока жизнь пошла по второму сценарию…

Наши стройотряды в школе пробуждения были – и остались – всего лишь начальными классами.

Первым делом я оставил у себя художников – Кузю (Серёгу Кузнецова) и Саймона (Серёгу Симонова), а для общих работ попросил своих – Кононова, Илюхина, Яна –«бригаду мечты» 77-го года, с которыми, не тратя лишнего слова, уложился бы и в пять, ну и несколько ребят им в помощь. Своих не получил – командир линейного (Илюхин) и бригадиры, они уже были нужны на объектах, и мне каждый день оставляли разных трёх-четырёх бойцов по принципу: и тебе тоже, что мне не гоже. Зато после ужина весь наличный состав до отбоя авралил на строительстве лагеря. Весёлая работа! Главное, провести её на одном дыхании, вместить всю работу в это дыхание, соразмерить их, дыхание и работу, а когда соразмеришь, работа будет закончена – в десять дней, значит в десять, за одну ночь – значит за одну ночь.

Такую ночь помню в московском отряде 75 года… Но об этом позже.

В последний перед Открытием день, в субботу 7 июля, когда плотниками вбивались последние гвозди и художниками делались последние мазки, я, по специальной просьбе завхоза и поваров, на случай перебоев с электроэнергией, выложил за территорией лагеря, в десяти шагах от кухни летнюю печь на восемь кастрюль. Моя вторая печь в жизни, названная мной «Машей», была жирной жаркой кирпичной точкой в строительстве лагеря ИССО ЭФФ МЭИ «Тува-79».

Пабло, мой друг Пабло! С первого институтского дня, с того самого, когда только вывесили составы учебных групп, и мы, «юные атомщики» из Т-12-71 сразу сбились в стаю-кулак. Пашка поступил после армии, быстро восстановил двухлетний пробел, нагнал и перегнал всех школьных отличников и скоро стал Ленинским (а потом, через десять лет и лауреатом премии Ленинского комсомола) так сказать, фаворитом. Фаворитство своё нёс с пренебрежением к неленинским стипендиатам и лёгким презрением к нестипендиатам. Несмотря на то, что я часто попадал в число последних и с пренебрежением относился к стипендиатам и лёгким презрением к Ленинским стипендиатам, мы с ним здорово дружили, кроме прочего общего у нас был симбиоз: он подкармливался энергией моего мальчишеского баламутства, а я в его пиджаке – Пабло был выше меня на полголовы, пиджак был большой, груды шпаргалок были в нём незаметны – ходил почти на все экзамены. В любом семестре я учился ровно пять ночей, по одной ночи перед каждым экзаменом, и многие из них проводил в общаге в пашкиной 212 комнате корпуса 10 «Г», третьего по счёту от знаменитого ДК МЭИ, корпуса, в котором жили иногородние атомщики и теплофизики славного железного ТЭФа, теплоэнергетического факультета. А когда и не проводил, за пиджаком с утра перед экзаменом приходил обязательно, он (пиджак) был счастливым – серый двубортный с разными пуговицами, висевший на мне, как шуба Деда Мороза на Снегурочке.

Пабло основательно относился к любой работе, поэтому по стройотрядовской производственной стезе пошёл уверенно – бригадир, командир линейного (25-40 бойцов) и уже на 4-м курсе (в 75 г) был главным инженером и с лёгким, кроме него всеми замечаемым, пренебрежением относился к своим прямым подчинённым – командирам и бригадирам, и полным презрением – к любого ранга комиссарам, считая их тряпичным излишеством на железной машине для зарабатывания денег – ССО. По сути своей он был, конечно, «рожнатовец». Поскольку я всегда бывал комиссаром того же уровня, дружить нам это не помогало, хоть и не сильно мешало. В этом, 79 году Пабло, заканчивающий аспирантуру на нашей кафедре АЭС, поехал законно главным инженером и законной женой Женевьевой, в девичестве Женькой Кукос, из нашей многолетней стройотрядовской команды, теперь уже Невзоровой, командиршей женского отряда, а я, два года как покинувший пенаты, поехал по комсомольскому призыву и, как говорится, зову сердца – со своей невестой, комиссаром того же женского отряда. Мы все дружили, хотя моя Лена была на шесть лет нас (а Пашки – на девять) моложе.

Вот так на восьмом году дружбы Пабло с удовольствием отчислил меня из ССО МЭИ Тува-79, как бы окончательно доказав-таки мне, что учиться надо было только на отлично и что всякое комиссарство – дрянцо шаловливое. Мускул не дрогнул, слова не сказал. Надо было всё-таки его назвать не Павлом, а Петром – кремень. Хотя и Павлы не из соплей…

За восемь стройотрядов это было уже моё четвёртое отчисление, причём отчисляли меня всегда самые мои близкие друзья да мои же ученики, которых я, правда, и не учил ничему, а по ходу дела просто заражал азартом игры в увлекательнейшую игру-жизнь с названьем ССО, и сам при этом никого ни разу не отчислил

Нет, самый первый раз друзья были ни при чём, а ученики ещё учились в школах. В 72 году всё было первое.

Итак, восемь лет назад,

Отряд первый, «Москва-72»

Половину первого курса, включая первую сессию, мечтали-планировали, что летом махнём в какое-нибудь даль-далеко вчетвером – наш творческий кластер сложился в первый же месяц учёбы. Кроме меня там был мой – с лыткаринской ещё школы – закадычнейший Коля Романов, медиум-самоучка с математическими и артистическими наклонностями, Рустэм Хайретдинов, Рэм, художник, и Коля Бабыкин, широкая душа. Объединяло нас лёгкое отношение к учебному процессу, его нам было мало, мы, поступившие на «АЭС», ожидали чуда, причём незамедлительно, а попали к капитану первого ранга Навроцкому на лекции по истории партии. Поэтому, кроме курсового бюро, редколлегии, агиттеатра, клуба интердружбы, пива, гитары (у болгарина Стояна Стоянова был замечательный инструмент!) и подружек с соседнего ЭТФа, мы сканировали культурную Москву, а вместо лекций – с Колей Романовым усиленно занимались прикладной экстрасенсорикой, отыскивая «по наитию» друг друга в огромном здании МЭИ, с Рэмом делали «двойные» альбомы – я писал стихи, он их иллюстрировал, если он рисовал картинки, я их стихотворно «озвучивал» (несколько из этих «игровых» опытов даже попали в мою первую книгу стихов: «Эта комната пуста. Плащаницей занавеска закрывает горб куста и беззубье перелеска. Эта комната пуста. Пять икон в кустах обоев, я сам-шест, я сам с собою в крыльях свёрнутых креста. Эта комната пуста. Пять углов острее острых. Лихорадочной коростой след молитвы на устах». «Стояла чудесная осень с богатым букетом в руке, смотрела, как ветер уносит тепло по небесной реке, смотрела сквозь ветви-ресницы, как синей высокой тропой две белые кобылицы на дальний летят водопой, смотрела, как ветхое платье неслышно срывается с плеч – молочные младшие братья его остаются стеречь. Богатыми бусами росы блестели в её волосах… Стояла чудесная осень, и верилось всем в чудеса»…), а к Коле Бабыкину ездили на «междисциплинарные (петь-пить-рисовать-читать-любить…) коллоквиумы» в его родной Луч по Курской дороге. У каждого ко всему было по большой любви (Коля Романов, например, влюбился в преподавательницу немецкого Светлану Николаевну и чуть не свихнулся от неразделённости сам и едва не довёл до дурдома свою избранницу со всем её семейством (она была замужем и с детьми), а у меня была повесть с лаборанткой с кафедры химии Розой и ни во что не выросший роман с однокурсницей, рыжей красавицей Мариной Куниной, мы были с ней в одной, 116, абитуриентской группе, я сдал за неё все вступительные экзамены, а заодно и влюбился – сердце было настежь; её я и через много лет вспоминал со сладкой грустью: «Я не грезил тобой по ночам, не ласкал своим взглядом локоны огнерыжих, густыми волокнами разлетевшихся по плечам. Я не видел в тебе красоты, о которой шептался б с соснами, той, что всякие былки росные перелюбливает в цветы. А в глазах – омутам омута! – не топил свои струги и лодьи, а метался по мелководьям – поволока и пустота. И зачем теперь так стучишься, постаревшее в одночасье, моё сердце? И каждой ночью ты всё снишься, всё снишься, всё снишься…»

За всех семнадцатилетних не скажу, но нас четверых «распирало», хотелось всего и сейчас: сказки, чуда, а главное – возможности подвига и, как награды за него – счастья. Первого отчислили Рэма. Он отслужил и поступил в архитектурный. После второго курса отчислили Романова, после третьего – Бабыкина. Оба тоже отслужили, восстановились, и, с уже успокоившейся кровью, доучились. Ни в какое даль-далеко в первые каникулы мы, конечно, не поехали – на что? – но судьба подарила-таки подходивший к нашим кровяным котлам, как папа к маме, вариант сказки, чуда и, главное – возможности подвига. Стройотряд.

В то лето горели подмосковные торфяники, в Москве стояла несусветная жара, а мы в первом своём стройотряде строили первый в Москве гигантский автосервис на Варшавском шоссе. С завистью проводив 19-летних стариков в Якутию, мы, уже 18-летние, проходили московское крещение. Крещение было жарким во всех отношениях. Из этого-то стройотряда меня и отчислили в первый раз.

Выгоняли (отчисляли) так буднично и … прозаично, что я как-то не прочувствовал этого события, если можно так выразиться, юридически. Был сильный хлопок внутри, но тогда в его природе разбираться было недосуг. Равно как и в последствиях, а зря, потому что один из вариантов развития событий мог быть до безобразия прост и атавистично по-советски трагичен: отчислен из отряда (не по состоянию, конечно, здоровья) – отчислен из комсомола (вопиющий же факт недостойности!) – отчислен из института. Цепная реакция причинности. Как говорится, на том стоит и стоять будет… Или не будет, но это уже потом.

Это был хвост времён, когда несовместимость с ССО, точнее не оправдание доверия находиться в его рядах, означала несовместимость чуть ли не с самой жизнью – какая ж жизнь, если выгонят и комсомола и автоматически из института? Не все же Буковские… (о которых мы, честно сказать, тогда и слыхом не слыхивали)

Московский ССО – отдельная песня. Одна из многих традиций, родившихся на полном ходу стройотрядовского поезда: первокурсники едут в Москву, без всякой романтики великих странствий, а уже после второго, если эту романтику заслужишь – в дальние дали. Сам московский отряд – это уже плод руководящей роли младшего брата КПСС. Если первые отряды возникли как некий энергетический выброс из груди голодного во всех смыслах студенчества и достал сразу до Казахстана, с надеждой на -войтер, войтер, войтер… то чуткий, великий и могучий ЦК ВЛКСМ быстро оседлал этот протуберанец и направил его в нужное русло: страна страной, а Центральный комитет Центральным комитетом, и чем Москва хуже целины (для ЦК-то)? Тем более, что одними лимитчиками её не выстроишь. Так появился Московский ударный ССО, куда сверху и с середины направлялись, как водится, лучшие кадры, а снизу сгребали первокурсников, подвешивая перед ним Саянскую морковку следующего года. И это, что и говорить, было во всех отношениях мудро.

Создать жёсткий алгоритм существования этого агрегата, т.е. организовать тотальное соцсоревнование внутри МССО, было просто – всё, как говаривал Райкин, под рукой: объекты, субъекты, семь нянек, десять глаз, тут же склады с кнутами и пряниками, ни тебе обозов, ни тебе курьеров. Поди, просоревнуй дальние – один в Якутии, другой в Хакасии, третий в Кулунде! Сколько они там на самом деле освоили, сколько лекции прочитали, сколько водки выпили? А тут… Поэтому во всесоюзном соцсоревновании МССО всегда был первым, даже в анналы не заглядывай, как бы там ленинградцы и свердловчане (вот хорошие ребята!) не подпрыгивали. Знамён, правда, хватало на всех, но первое место, оно и на сковородке первое.

В том 72-м ССО МЭИ разместили в школе, недалеко от стройки. Три факультетских отряда – электротехнический, ЭТФ, теплоэнергетический, ТЭФ, – мы, и промтеплоэнергетический, ПТЭФ, который на ТЭФе звали не иначе, как ПолуТЭФ, за что они в ответ называли нас дубовым ТЭФом. В нашем факультетском гимне пелось: «По нашим курткам, рваным и прожженным мы узнаём тебя железный ТЭФ». Ну а они, да и все в МЭИ, звали дубовым, ясное дело, от зависти, потому что, не знаю как по науке и учёбе – до сих пор не знаю, и тогда не интересовался ни наукой, ни учёбой, да и вообще мало чем, кроме стройотрядов – а в стройотрядовском соревновании мы всегда были в первых, вот они завидовали, а мы не обращали внимания, в конце концов, дубовый – не липовый.

Каждый факультет на своём этаже. У каждого – своё лицо, оформление. У каждого свои объекты. У каждого свои командиры. А песни – общие.

Только если уж о песнях, то сначала не об этих наших, а о песнях вообще. Потому что песня не только строить и жить (кому-то строить, кому-то жить) помогает, она, песня, как тончайший индикатор, может дать полнейшую социальную раскладку в любом обществе. Скажи мне, какие ты поёшь песни, и я скажу, кто ты, кто твои друзья, кто твои враги, какая в стране власть и долго ли она продержится. Общество, как густой лес, самих птиц в нём не видно, да и не надо, если ты, конечно, не охотник или птицелов, достаточно слышать, кто что поёт. Как в хите (словцо!!) конца 60-х про дроздов (не про тех, у которых голубые яйца, про их птичьих дедушек): «Узнаю я их по голосам…». Узнаю. Недаром у нас, хоть и встречает по одёжке, и провожает по уму, но нутряную сущность определяет по песне: посмотрим, мол, что (как?) ты запоёшь. Общество, однородно-серое снаружи (одинаковая однопокройная серая одежда, особенно зимой, одно меню, даже – и опять особенно! – в праздники, одна машина, как мечта, с символическим названием «копейка», одинаковый способ жить от получки до получки и т.д.) могло показаться дурно-монолитным и изнутри, тем более что и главный тогдашний индикатор внутреннего – книги, при микроинъекциях «сам-» и наноинъекциях «там-издата», читались, хоть и всенародным запоем, но одни и те же – какие были. Но песни! Песни запели разные, и если книгочеи-демократы, изжевав до корки «Новый Мир», спокойно принимались за препротивный для них патриотический «Октябрь» и наоборот, то с песенного «угла слуха» было отчётливо видно (слышно), как единый советский народ начал слоиться, делиться и разбегаться от катастрофически перестающего существовать центра в разные стороны. Именно по песням уже тогда можно было определить, что центра-то не было, потому что самую часто насилуемую голосом этого центра (радио) в 72-м году песню – «но в мире не прекрасней красоты, чем красота горячего металла» – при всей её бодрости не пел никто (разве что выпившие металлургические парторги). А всего-то десятилетие раньше все пели одни и те же песни, не будем их перечислять, в общем – русские народные (Матусовский-Колмановский-Исаковский-Дунаевский-Шаинский-ский-ский-ский), и в этом гомогенном песенном тумане всё было центром, всё было народом, «Уральскую рябину» пели у костра, за столом, на демонстрации и, рискну предположить, на банкетах в кремле. Теперь туманец разрядился, разрядился достаточно для того, чтоб увидеть пустоту именно в центре. И хотя центровую виртуальность немного оявляли военно-строевые шлягеры типа «Не плачь девчонка» Лещенко или «Через две зимы» Богатикова, а к кондовым застольным «Хаз булат…» и «Мороз-мороз» прибавилась магомаевская «Свадьба», и вочеловечившиеся портвейн и водка пели эти шедевры без ограничений по возрасту, статусу и сексуальной ориентации, песенная общность чахла на глазах, в разных углах её сгущались те самые новые, совершенно непохожие, даже где-то чужие друг другу субнародные хоры. «Он пел и «Битлз» и Роллинг стоунз» – про кого это? Про американского солдатика во Вьетнаме? Про нашего фарцовщика дисками? Или, может, про членов «Комитета по правам человека»? Нет. Каждый пятый советский комсомолец, даже если он в школе изучал немецкий, мог спеть несколько «битловских» песен, не понимая их смысла, наизусть, причём, начав петь битлов, эти каждыепятые ни за что уже не «опускались» (в отличие от книжников, так и хочется добавить – фарисеев) не то что до Кобзона или Лещенко, но и до Антонова с Ободзинским. Отрезанный ломоть, то бишь, куплет, они смотрели «открытым ртом» только на запад. На запад, на запад. И это не были сплошь дипломатские отпрыски! В нашем классе учился третьегодник Володя Уваров, по улице – Вася Череп, так все новинки «бита» из далёкого заштатного Ливерпуля в почти столичный город Лыткарино поступали через него. То есть «западниками», изрядно покачнув прерогативу интеллигентского барства и международных отделов различных ГК (ОК, КК, ЦК и пр.) стала улица, а с ней дебатировать в «Нашем Современнике» бесполезно.

Другая капелла каждыхпятых пела только Высоцкого, надрывая хрипом горло и калеча шиховские семирублёвые гитары, равно презирая при этом и «битлов», и «красоту горячего металла», и «новомирцев» с «октябристами», и все комитеты – городские, центральные, по правам человека и даже куда боле опасный – по бесправию того же самого человека – они были самодостаточны со своим кумиром и откровенно не понимали, как кто-то может его не любить. Каюсь, мне тогдашнему, тогда Высоцкий не нравился, – что за надрыв, когда всё так спокойненько? – нужно было прожить ещё десять лет, пережить его, чтобы он, наконец, стал впору. Он был как бы «на вырост» не только мне, недоделанному эстету, а целой эпохе, когда же она до него доросла, спасаться ей было уже поздно, а любить – как раз. Мёртвых, известно, любить легко, особенно поэтов. Позже, пытаясь разобраться в своём к нему отношении, написал несколько стихотворений, как раз про это: «…Я его живого не любил, я чернил его и делал хуже, я, должно быть, сам его убил, жаркого – непониманья стужей…» «Он мне мешает силой и ростом, тем, что решает тяжкое – просто, тем, что простое тяжкое тяжко, только один тащил он в упряжке, он мне… талантом, талантом мешает, быть не талантливым не разрешает, как всем, из ложечки правдой кормлёным, он мне мешает нутром оголённым, тем, что срывался, тем, что взрывался, тем, что не выдержал и надорвался… Только бы если он мне не мешал, я бы не пел, не писал, не дышал…». Он очень хотел помешать целой стране скурвиться, но в России от жаркого дыхания одного поэта весна раньше не наступает… Много позже, на юбилейный 25-й слёт Московского КСП я вёз уже другую песню про ВВ: «Не придёт сюда сама тьма, хоть до косточек раздень день, даже если тишина сна, я рукою по струне – звень! Я на краешке беды был, я под зависти капелл пел, я на драку тихий зал звал, и ни разу не просил сил. И хотели, чтоб я стих, псих, и потели, чтоб я сдох, бог, но просили, чтоб я – цел – пел! И молили, чтоб я был – выл! У врагов спасенье есть – месть, у друзей на ноте соль – боль. Что поделать, был хорош нож, а в анналы от ножа – ржа… Если песня вдруг сдалась – мразь. Если зависть, а не злость – брось, если песня не для душ – чушь, если песню не поймёшь – ложь! А меня нельзя понять вспять, я не веровал в интим-грим, в моих песнях мелодрам – грамм, да и в жизни всё содом – гром! В набегающих летах прах непохожее питьё пьёт: вашу липкую, как слизь, жизнь, мою трёрдую, как твердь, смерть. Не придёт сюда сама тьма, хоть до косточек раздень день, даже если тишина сна – я рукою по струне – звень!» Но 25 слёт был уже не в 70-х, а в 81-м, и на поляне – пойменном лугу речки Нерль – в середине мая было холодно уже во всех смыслах; больше, чем пели – все грелись, в смысле – пили, зашкаливала и заорганизованность, в знак протеста против неё – пили вдвойне, и привалила толпа попутчиков, «зевак», они просто пили – что им были Суханов с Дольским? Где уж мне с моим посвящением… 25-й, кстати, последний в формате 70-х, так и запомнился огромной, высотой метров двадцать, цифрой «ХХV», выложенной на склоне из пустых бутылок, и… потрясающим клёвом на Нерли щурят, у нас с Юркой Лаптевым, моим другом с 77-го по конец жизни, бойцом-певуном знаменитого ССО «Хор МИФИ», были с собой донки-резинки и запас крючков-двойничков – как же брали молодые щучки на мелкого лягушонка! Специально на такую рыбалку не попадёшь, нужно было приехать квартирьерами на 25-слёт…

Третьи каждыепятые счастливо плавали в густо заваривающемся в те годы бульоне отечественных ВИА, а добрая половина из них, т.е. каждыедесятые, не просто упевались антоновским поющегитарным «Для меня нет тебя прекрасней…» (это не о горячем металле), а лабали сами. И не просто лабали, а сначала вдохновенно изготовляли вручную всё, на чём можно лабать. Юные фендеры, мы не делали только барабаны; средним школам, которым собственный ВИА был не по барабану, даже если и не по карману, на барабаны приходилось разоряться, а уж гитары… Уроки труда с вечными табуретками и толкушками в этом творчестве не шли ни в какое сравнение. Из ДСП выпиливали корпус как можно более причудливой формы. Самую простую, «скрипочку», выпилил Серёга Волков, наш «бас», зато колковую голову он сделал в виде волчьей головы с высунутым языком , у Рыбака (Серёги Рыбакова), солиста, нашего Джимми Хендриксона, был четырёхрогий клещ, мой «ритм» вообще смотрелся фантазийной кляксой. Потом – буковый гриф. Потом – голова. Верхний и нижний порожки делали из эбонита, ладовые порожки тоже изготавливали сами (я сделал медные, и они у меня за год протёрлись до дерева, пришлось менять). А как размечали мензуру! (Я до сих пор помню простенькую формулу межладовых расстояний: ). А как мотали катушки для звукоснимателей! А как полировали коробочки под них! Как вообще всё шпаклевали, полировали, красили и покрывали лаком! А как вживляли механизм вибратора! Покупали только струны и колки. И – как потом это всё играло! Вам же об этом взахлёб может рассказать каждый… каждыйдесятый выпускник 71-го года! Счастливцы эти не смотрели ни на запад, ни на Высоцкого, они смотрелись «в зеркало до головокружения», потому что, во-первых, им этого кайфа хватало, а во-вторых, любое смотрение в сторону – взгляд вправо, взгляд влево – грозило банальным отлучением от микрофона…

Но из всех советских групп самой отечественной в те годы была шведская группа АББА. То, что она по времени своего творческого существования идеально вписалась в наш пресловутый «застой» (70 – 82 год), можно объяснить одним из трёх (кроме случайного совпадения, ничего случайного, мы-то знаем, в этом мире не бывает) способов: первый – мистический, как коллективная материализация параноидальных мечтаний умирающих кремлёвских старцев пожить под райскую музыку где-нибудь в нейтральной стране с высоким уровнем загнивания (почему бы не в социалистической Швеции?), второй – «спецурский», как секретный проект объединённых западных спецслужб по ускорению процессов стагнации и развала на почве любви народа не к своей стране, и третий – «синхроничный», по Юнгу: в Швеции в 70-х начался точно такой же застой и она, погибая в тихих конвульсиях, эманировала из себя лучшее, на что была ещё способна. Это же такое милое свойство живого – расцветать перед смертью! Мы ведь тоже (я не говорю о кино и литературе, об искусстве-науке-технике вообще – ну, что там за пыль-ерунда шукшины-тарковские, луноходы разные, ГЭСы с АЭСами?) наплодили в агонии этих групп немеряно: Песняры и Самоцветы, Гитары Голубые, Поющие и Червоные, Поющие же и сердца, Цветы и Сябры, Синия Птица и Добры молодцы, Ариэль и Аракс… что и говорить, только в ожидании безвременного конца, то есть в мрачном безвременье могла появится «Машина времени», и только в затхлом аквариуме -«Аквариум», уж больно жизнетворны миазмы для всякого творчества! Так или иначе, отрядным запевалой во все 70-е оставалась русская народная группа АББА, именно народная, потому что народ снова слился в целое в четвертьмиллиардном (какие там каждыепятые?!!) хоре: «Мани-мани-мани, мани-мани, мани-мани – мне!». Угадайте, в какую сторону он в это время смотрел?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю