Текст книги "Повелители фрегатов"
Автор книги: Владимир Шигин
Жанр:
Военная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
На стажировку молодые офицеры ехали с удовольствием, так как помимо всего прочего в этот период времени им полагалось повышенное жалованье, что было также немаловажно.
А вот описание адмирала И.И. фон Шанца, как сводили концы с концами молодые офицеры, оставшиеся дома на берегу: «...Я решил перебраться в так называемый ковчег, громадный 4-х этажный флигель, которого темные стены высились прямо против губернаторского дома. Там в 4-м этаже поместился в скромной комнате об одном окне с лейтенантом К.М., уже пожилым человеком, образованным и обладавшим большою страстью играть на флейте. Вместительность нашей комнаты уменьшалась на целую треть огромною кафельною печкой зеленого цвета… В свободных двух третях комнаты помещались две узкие, старые походные, или, если сказать правду, взятые напрокат из госпиталя, кровати с жесткими тюфяками, заменявших, в случае надобности, диваны, пара плетеных, белою масляного краской покрытых сосновых стульев и крошечный обеденный столик.
Мичманы, получавшие жалованья всего 600 руб. ассигнациями, что составляет 117 рублей на серебро, жили, не входя в долги, по причине простой, неприхотливой жизни… Скажу про себя, что мне никогда не случалось испытывать нужды в деньгах, и нет сомнения, что главною способствующей этому причиной была лишенная всякой взыскательности жизненная обстановка, окружавшая меня с малолетства… что возможность по воскресеньям съесть кусок свежего мяса считалась уже роскошью. И если к этому прибавить, что я в то время еще не употреблял ни пива, ни вина, ни табаку, то понятно, что все деньги, истрачиваемые моими товарищами, оставались у меня налицо».
Судя по рассказу фон Шанца, существовать на жалованье молодые офицеры могли, только будучи холостяками и ведя самый скромный, если не аскетический, образ жизни.
Из воспоминаний адмирала И.И. фон Шанца: «…Выпущенные из корпуса и расписанные по портам Кронштадтскому, Ревельскому и Свеаборгскому, они не имели возможности привыкнуть к морскому делу. В Свеаборге, например, лето проходило в крейсерстве у берегов, а в зимнее время офицеры не занимались ничем путным, и с утра до вечера просиживали в шлафроках, туфлях, курили трубки, говорили всякие пустяки или, слоняясь из одной квартиры в другую, посещали друг друга. Жили они, по крайней мере, в Свеаборге, в казенных флигелях, где, прохаживаясь по темным, зловонным коридорам, могли наделать тьму визитов, нисколько не стесняясь своим спальным костюмом. Зачастую случалось, что послуживши несколько лет во флоте, кто победнее переходили в пехоту, а с состоянием в кавалерию, и, право, поступали недурно, потому, что к этим службам были подготовлены не менее, чем к морскому делу, следовательно, в них, как в легчайших, могли принести больше пользы…
…Более всего меня удивляло, во время их службы на бриге, это какое-то нетерпеливое желание попасть как можно скорее на берег, а если случалось, что их задерживал проливной дождь, то они, поневоле оставаясь на бриге, совершенствовались в обществе нашего пьянчуги штурмана в игре vingt et un. Так как главное стремление тогдашнего общества офицеров, как мне, по крайней мере, казалось, состояло в том, чтобы бить баклуши, то мой приятель Саликов, командир одной из канонерских лодок, считавшийся между товарищами душой общества, устроил на весьма скорую руку в Гангэуде что-то похожее на клуб, куда собирались по вечерам, за весьма малым исключением, все офицеры – поиграть в карты, выпить пуншу и пр. Также устраивались изредка и танцевальные вечера, где дамское общество состояло исключительно из жен и дочерей гарнизонных офицеров, служивших в гангэудской крепости. Как бы поскорей вырваться на берег и забраться в клуб, – так думали мои сослуживцы во время свих вахт, которые их нисколько не занимали, а, наоборот, надоедали страшно».
А вот уже воспоминания адмирала П. Давыдова о быте молодого морского офицера в Ревеле в 1779 году: «Пригласил меня к себе в товарищи вместе стоять на квартире мичман Френев, честный человек без всякой лести. Он имел пристрастие можно сказать к математике. И к музыке, в которой и упражнялся неусыпно, будучи во всем воздержан. Он нанял квартиру в 4 рубля на месяц, которая имела прихожую, гостиную и спальню, в коей помещались наши кровати, и кухню. Он был и эконом, он держал наши общие деньги, а я ни о чем не думал. Так как я имел дарование декламировать, то и по обхождению все любили, я же во всех искал. Главный командир был контр-адмирал Шельтинг, который меня очень полюбил. Как началась зима, то завелись балы и я был везде зван, и так, что ежели случусь в карауле, то получал позволение идти на бал… Я почти на всяком собрании декламировал «Честного преступника», а иногда и веселое, что-нибудь из комедий. Мекензи у себя наряжался старухой, и я с ним плясал «Ваньку Горюна», известную песню. Через это приобрел к себе от высших и от равных уважение. Контр-адмирал Шельтинг хотя обходился со мной весьма фамильярно, однако же, я всегда соблюдал к нему мое надлежащее почтение, за что он меня чрезвычайно любил, даже прочил за меня выдать свою племянницу. Дамы и девицы со мной были ласковы, и я к одной скромной девице почувствовал склонность. Она была дочь госпитального штаб-лекаря Весгенрика. Отец и мать стары, она имела двух сестер, еще были у нее братья. Я, лишившись товарища своего Френева (он ушел в море. – В.Ш.), перешел на другую квартиру и жил в товариществе с мичманом Полибиным. Сколько прежний был постоянен и скромен, столько сей болтлив и ветреней, сколько тот был бережлив, выдержан и честен, столько этот расточителен, роскошен и сребролюбив… За квартиру мы платили 4 рубля на месяц, кушанье брали в трактире одною порцию и сыты были за 4 рубля в месяц, а ужин был особый. В тот же трактир по вечеру мы приходили, брали по одному бутерброду и по бутылке полпива, что каждому стоило 5 копеек, чай мы имели свой. Почти каждый день мы ходили в Катеринталь, прогуливаться, и один раз случилось довольно любопытное приключение. Будучи в Катеринтальском саду, я сидел в беседке и читал Сумарокова элегии, видел прогуливающихся двух девиц, которые позади моей беседки проходили. И вдруг одна из них бежит к нам и, подняв покрывало, остановилась перед нами, что нас так удивило, что мы были как болваны, и только смотрели на ее прекрасное лицо. Она с усмешкой по-немецки присела и побежала к своей подруге, которая между тем за нами аплодировала, кричав «браво». Тогда только мы, опомнившись, и пошли за ними, они же почти бежали к лесу, из которого вышел пастор со своею женою. Они к ним присоединились, вышли на проспект, сели в пролетку и уехали. Вот приключение, которым бы привыкшие к волокитству воспользовались, а мы, будучи еще не просвещены в разврате, не знали, как поступить было надобно к обольщению невинности, и сожалели о том, что не имели наглости к тому потребной и соответственной. Вот молодость! Мы желали быть порочными и не имели смелости! Какая непростительная глупость!
Таким образом, мы проводили время, будучи влюблены: я в большую, а он в меньшую из дочерей Весгенрика, о сем хотя им самим и не смели изъяснить, но через их братьев мы дали им знать… Однако мой товарищ был тем недоволен, что он написал письмо, которое и посылал с братьями… Он купил лент для банта на шляпу и, завернув в сии ленты запечатанное письмо и обвернув бумагой, послал к ней с меньшим братом, с просьбой, дабы потрудились связать ему бант на шляпу, а я послал своей любезной картинку резную, изображающую дерево, на котором два пылающих сердца. В ответ я получил род немецкого форшефта, соответствующего моему объявлению. Я был восхищен, особливо, когда средний брат мне сказал, что моя картинка в рамке над ее кроватью. С сего времени, хотя мы и виделись не так часто на балах или на гулянии в надежде, что мы когда-нибудь соединимся. Между тем, мой товарищ, получив бант, совсем не мыслил о женитьбе и во всякую влюблялся. После плавания… Я приехал в Ревель и явился, куда следует… Святки начались весельем… Я был на балах, катался с гор на коньках, ездил по мызам, виделся несколько раз со свей любезной, уверился, что любим взаимно и казалось желать было нечего».
При этом среди офицеров немало было и тех, кто, не имея ни ума, ни знаний, делали карьеру благодаря своему состоянию, титулам и связям. Из воспоминаний адмирала П. Давыдова: «Ко мне даже приходил дядька (слуга. – В.Ш.) мичмана князя Голицына, человек весьма не глупый и опытный. Он просил меня быть знакомым с его барином для того, чтобы он мог от меня занять что-нибудь хорошее. И, правда, сей молодой еще в корпусе бы ужасно туп, а гардемарином на корабле будучи, упал в трюм и голову рассек об якорную лапу и, хотя его вылечили, он остался еще более туп, нежели был…»
К сожалению, такое хорошо знакомое нам всероссийское зло, как родственный протекционизм, в эпоху парусного флота процветал повсеместно. Это ломало порой судьбы не только молодых, но и вполне зрелых и заслуженных офицеров. Ну как же не порадеть родному человеку! Из воспоминаний вице-адмирала П.А. Данилова: «Хозяин мой майор Еремеев был весьма честнейший человек, он командовал морским батальоном весьма исправно, так что от каждого военного губернатора… получал похвалу и благодарность, а как того же батальона подполковник Керк, как по болезни ног, так и по неспособности своей по худому выговору на русском языке, к командованию отставлен был от начальства без должности, числясь только при сем батальоне для получения денщиков и жалованья. Он человек был достаточный и казался быть довольным своим положением, притом он был, что редкому было известно, а я совсем не знал о том, дядей контр-адмиралу Чичагову. Он был брат его матери, то и видно, что он писал своему племяннику, который и сделал, что из Адмиралтейств-коллегий прислан указ, чтобы батальон принять в свое командование подполковнику Керку. Мне же, лично знавшему майора Еремеева и неспособность Керка, столь было чувствительно жаль первого и его батальона, который может придти в упадок от такого командира, то и я вознамерился, думая, что сама Коллегия от себя сие предписание сделала, изъяснить о зле, каковое может произойти от исполнения такого повеления. Морскому министру адмиралу Мордвинову написал и послал, полагая, что министр прикажет от себя остановить исполнение сего указа. Вместо того, он при своем предложении, мое письмо к нему послал в Коллегию неизвестно с каким предписанием, только с того письма вдруг появилась копия, даже и в Ревеле. Это меня весьма встревожило, хотя совсем не воображал, чтобы с сего времени началось мое несчастие, что весьма естественно, ибо Чичагов был весьма горд, самолюбив и мстителен. Он начал с той же минуты искать случая погубить меня, но, прежде всего, старался сделаться министром и для чего ласкал приближенных министра, дабы через них узнавать намерения министра. Он, узнав какой доклад министр думает сделать государю, оному прежде изъяснить коварно вредную сторону и доведет до того, что оный останется не оправдан, что конечно министра огорчит, а он эту слабость адмирала Мордвинова знал, который от неудовольствия и просил увольнения, что и получил... А Чичагов пожалован в вице-адмиралы, вступил в его должность и сделан товарищем министра… Новый год для майора Еремеева не очень благоприятственен был, ибо письмо мое к министру о нем ни мало не подействовало. Батальон его принял подполковник Керк, дядя Чичагова, и у Еремеева не доставало к сдаче 500 рублей, и я ему без всего поверил. А его определили смотрителем по строительству казарм, как бы неспособному к фрунту, таковая обида так для него была чувствительна, что его ударил паралич и года через четыре он скончался».
Порой офицеры, положившие всю жизнь на карьеру и внезапно осознавшие, что их честолюбивым мечтам пришел конец, совершали даже самоубийства. Из воспоминаний адмирала П. Давыдова: «Во время посещения императрицей Екатериной эскадры, следовавшая за ее яхтой яхта, маневрируя, ударила ее в корму. Екатерина испугалась, проснулась и вышла наружу узнать, в чем дело. Раздосадованный Чернышев погрозил кулаком капитану яхты капитану Суковатому и кричал: «Помни этот случай!» Тот, испугавшись, бросился в воду и утонул…»
Тот же П. Данилов весьма красочно повествует и о том, как безответственно работали в конце XVIII века чиновники Адмиралтейств-коллегий, которым было глубоко наплевать даже на заслуженных боевых офицеров, не говоря уже о молодых мичманах и лейтенантах: «В Коллегии оберсекретарь искал, где я прописан в корабельном или в гребном флоте, и сказал мне, что меня ни в одном списке нет. Я сказал о том приехавшему туда адмиралу де Рибасу, который, смеясь, сказал мне: «Зачем же ты приехал?» Тогда вышел адмирал Пущин, узнав о сем, тотчас приказал написать на корабль «Трех Святителей» и чтобы я скорее отправился в Кронштадт и потому на другой день я ходил в Коллегию за билетом и на третий день отправился в Кронштадт». Потрясающе! Петр Данилов к этому времени уже давно капитан 2-го ранга, герой Русско-турецкой войны, а его даже нет во флотских списках!
Отдельно следует остановиться на существовавшем в течение многих десятилетий антагонизме офицеров Балтийского и Черноморского флотов. Это была настоящая проблема. И балтийцы, переводимые на Черное море, и черноморцы, попадавшие на Балтику, сразу же наталкивались на стену отчуждения и неприятия. Несмотря на то что они заканчивали тот же Морской корпус и были такими же офицерами, как и местные, они все равно оставались чужими. Истории известен всего один удачный массовый исход балтийцев на Черное море, когда в начале 30-х годов адмирал Лазарев начал формировать на Черноморском флоте свою команду. Тогда с ним пришли такие в будущем известные деятели, как Нахимов, Корнилов, Авинов, Путятин, Бутаков-старший и другие. Но то был особый случай, который держал на контроле сам император. В остальном же переход с флота на флот, как правило, заканчивался или возвращением офицера обратно (в лучшем случае), или его отставкой. Из воспоминаний вице-адмирала на Данилова: «Надобно сказать, что я в Кронштадте был весьма в дурной славе по причине частого обхождения с черноморскими капитанами Обольяниновым и Нелединским, которые также были сюда командированы, как и я, но они написаны были на ревельские корабли и берегом туда уехали прежде меня, они там замечены были невоздержанными. А так как я из Черноморского же флота, то и обо мне заключали то же, к чему многим и зависть побуждала, ибо мы старшинство выиграли, то и старались замарать всех, дабы из службы вытеснить, для чего распространяли до того свое злословие, что все адмиралы, и меня адмирал фон Дезин худо аттестовал. О чем я, узнавши, ходил к нему, спрашивал о причине. А как он не мог ничего объявить кроме слухов, то я убедил его переменить аттестат и когда пошел в море в эскадре адмирала Ханыкова на корабле, то написали ко мне двух лейтенантов невоздержанных, так что я с ними вынужден был стоять на вахте, а третью я дал вахту корпусному офицеру, бывшему с гардемаринами. Адмирал, будучи упрежден ко мне с худой стороны, примечал за мной более всех и испытывал разным образом: поутру рано и вечером поздно призывал меня к себе сигналом, нередко также нечаянно приезжал ко мне, все это он делал, когда эскадра идет под парусами. Во время эволюции я всегда был наверху и по привычке в Черноморском флоте, прежде всех входил в свое место… На другой день призвал меня к себе флагман и он сказал мне, что капитан 1-го ранга Нелединский, как мой приятель и Обольянинов, как мой родственник, то я как ближе всех должен сказать им, чтобы они подали в отставку, тогда им дадут пенсионы, а ежели они не согласятся, то будут оставлены без всего и я принужден был ехать. На рейде был корабль Нелединского, я приехал к нему и как на его корабль хотел сесть контр-адмирал Беер, то он занимал всю правую сторону кают-компании. Был 12-й час, как я к нему вошел, он велел подать водки, а я между тем начал ему говорить, что о нем весьма сожалею, что адмиралы обо всех черноморских капитанах весьма дурно думают и говорят, и что я подвержен был великому испытанию, которое как ни жестоко, но я желал бы лучше, чтобы все мы подвержены оному, ибо каждый имел случай себя оправдать, нежели по одним доносам быть несчастным Но что делать?
– Я принужден тебе сказать, что мне велено. Еще хорошо отдают на волю!
– Что ты говоришь? – спросил он – Говори, что тебе велено!
– Ты сам бы это сделал, когда бы предвидел, да и я бы советовал подать в отставку, деревня у тебя есть, пенсию дадут.
– А ежели не подам? – он сказал.
– Хуже сделаешь сам себе, оставят без всего, что и сказать велено!
– Ну, тогда не подам! – закричал он. – Поди, скажи!
Я сколько ни старался вразумить, но он твердил одно и то же. Я уехал к Обольянинову, которого корабль был еще в гавани. Я нашел его дома, поперек кровати лежащего во всей форме с орденами, разбудил и между разговорами сказал ему, что было велено. Он также заупрямился…»
Глава четвертая
КАЮТ-КОМПАНЕЙСКОЕ БРАТСТВО
Вопрос сплочения офицерского коллектива, привития ему культа дружбы, товарищества и взаимопомощи всегда волновал большое начальство, которое понимало, что без всего этого добиться побед на море от флота будет невозможно. Уже петровский устав предписывал офицерам избегать конфликтов, «жить дружно и партий друг против друга не чинить».
С конца 70-х годов XVIII века, когда на кораблях и судах российского флота были учреждены кают-компании, которые стали не только местом приема пищи офицерами, а, прежде всего, местом их общения, именно кают-компания стала символом того особенного братства, которым отличается флотское офицерство от армейского. Учреждение кают-компании имело громадное значение для российского флота; по выражению историка Ф.Ф. Веселаго, оно оказало самое благотворное влияние, «как на смягчение нравов морских офицеров, так и на развитие среди них общественности и близких дружеских отношений… влиянием большинства сглаживались угловатости отдельных личностей и развивался вкус к искусствам… музыке и пению».
Историк флота Д.Н. Федоров-Уайт в своей работе «Русские флотские офицеры начала XIX века» много внимания уделил именно кают-компании, как центру общения корабельных офицеров. Он писал: «Обобществленная жизнь русских морских офицеров, начиная с воспитания в закрытом учебном заведении – Морском корпусе, а затем в кают-компаниях кораблей, была в то время исключительным явлением в среде русского образованного общества Надо припомнить, что в это время, помимо «артелей» некоторых гвардейских полков, сухопутные офицеры не имели полковых собраний, да и клубная жизнь вообще была еще мало распространена в России».
Жизнь тесной группой вела к большой сплоченности, и даже изолированности морских офицеров от лиц других профессий. М. Бестужев замечает: «Моряки вообще более других замыкаются в себе и не слишком соединительны с новыми лицами, а особенно трудно сближаются с пехотинцами». Зато внутри флотской среды господствовали замечательная сплоченность и дружба Броневский описывает первый день по приходу на Корфу эскадры Сенявина и встречу с судами эскадры Грейга «Первый день… провели мы во взаимных посещениях, шлюпки беспрестанно переезжали с корабля на корабль; всякий спешил видеть друга, товарища, брата. Вот названия, какие дают друг другу товарищи кадеты… на скользком пути жизни. На военном поприще, где зависть часто разрывает твердейшие связи, друзья товарищи до глубокой старости пребывают верными… от сего-то корпус морских и артиллерийских офицеров составляет самое согласное общество. Выгода общественного воспитания тут видна». Декабрист Н. Бестужев писал из ссылки другому декабристу, Завалишину, в 1854 году: «Меня оживили добрые вести о славных делах наших моряков». Даже крепость, каторга и ссылка не убили корпоративного духа Бестужева. Шишков просил в 1819 году главного начальника в Кронштадте фон Моллера за вдову своего товарища, которой было отказано в пенсии, «вспомнив, что покойный ея муж был со мной кадетом».
Случай с П.Т. Головачевым, «одним из самых благородных офицеров того времени», по выражению барона Штейнгеля, очень характерен для нравов морской среды того времени. Посланник Резанов, пожаловавшись на отношение к нему офицеров «Надежды», похвалил Головачева. «С этой минуты на Головачева напала ипохондрия, он заподозрил, что товарищи могут заподозрить его в искательстве; ипохондрия… развилась… на обратном пути в Петербург он застрелился». Конечно, можно предположить, что у Головачева были психические предпосылки к мании преследования, но сам мотив все же типичен для тесно сплоченной среды моряков александровских времен. Человек, посторонний морской семье, П. Свиньин, отмечает в своих «Воспоминаниях на флоте» сцену свидания моряков в Боко ди Катаро: «Не в состоянии описать многих чувствительных сцен, мною виденных, не в состоянии описать той непритворной радости… при свидании с другом, товарищем детства, того торжества дружбы, которая свойственна им одним… лишенные семейственных наслаждений, родственных пособий товарищи – в себе самих находят родных и протекторов… они готовы страдать и умереть один за другого; у них общий кошелек, общий труд, общая честь и слава, общая польза и виды. Ни злоба, ни зависть не в состоянии разорвать связи их». Этот отрывок ярко показывает, как поражала наблюдателя железная сплоченность и тесная дружба моряков. Для Гоголя казалось смешным, что Жевакин 2-й мыслями был со своими товарищами по эскадрам, Дыркою и Петуховым. Гоголю была чужда эта спаянная среда.
Свиньин же, имевший возможность лучше познакомиться с моряками, понял огромную силу этой корпоративной дружбы, благодаря которой кают-компании жили такой полной и веселой жизнью в длинных заграничных походах. Ему удалось написать блестящий эпитаф этим морякам, «готовым страдать и умереть один за другого».
Броневский рассказывает о своей дружбе с одним из офицеров фрегата «Венус»: «При несходстве нравов, мы любили быть вместе, делили радость и печали с удовольствием, и во всю службу не разлучались. Мы не имели между собой ничего тайного, откровенно говорили правду. После ранения Броневского при осаде Тендоса турками, его друг перевел меня на фрегат, сам помогал лекарю при перевязке, сам давал мне лекарства. Словом покоил меня, ходил за мною как брат. Как отец… Должно было отнять руку по состав плеча, но Н… на сие не согласился. В Которе наняв для меня квартиру, он сыскал славного Корузу… и сей… вынул из плеча 23 кости и не только жизнь, но и руку мне сохранил».
Самым замечательным памятником дружбы моряков, вероятно, является поведение адмирала Кроуна и офицеров флагманского корабля при приведении в исполнение приговора над моряками-декабристами. Завалишин пишет: «Пароход пристал к парадному входу флагманского корабля… командир корабля и офицеры встречали нас пожатием руки, а стоявшие вдали приветствовали нас знаками. Старик адмирал, не выдержав, заплакал… плакали навзрыд матросы и офицеры». Когда по приведении приговора в исполнение моряки-декабристы снова сошли на пароход, то они нашли, что офицеры флагманского корабля «позаботились доставить на пароход вкусный завтрак, чай и кофе».
Офицеры корвета «Флора», разбившегося у берегов Албании, были захвачены турками в плен и содержались в заключении в Константинополе. Один из офицеров, лейтенант Сафонов, придумал писать небольшие картинки, которые охотно раскупались турками. «Я рисовал всегда турецкий корабль, разбил 3-х английских и несколько французских». За эти картинки Сафонов получал плату или деньгами, или съестным, «которое делил с товарищами». Длительная жизнь в группе выработала идеальный тип, хорошо схваченный Броневским: «принадлежит к числу отличных наших морских офицеров… учтивый, умеющий шутить. Никого не оскорбляя, он не подал никогда повода к ссоре».
По установившемуся морскому обычаю, офицеры в кают-компаниях рассаживались за столом строго по старшинству. Во главе стола был старший офицер, по правую руку от него – следующий по рангу офицер и так далее. Такое размещение создавало атмосферу уважительности и субординации, выделяло старший и младший (баковый) концы стола. Жизнь кают-компаний в эпоху парусного флота покоилась на обычае видеть в начальнике начальника только на службе, а в кают-компании и вне службы он был только старшим товарищем Старший офицер на палубе всегда «господин капитан 2-го ранга», а в кают-компании – «Иван Иванович». Этим подчеркивалась и особая атмосфера домашности в кают-компании. Старая морская поговорка гласила: «Каков старший офицер, такова и кают-компания. Какова кают-компания, таков и корабль». Особой заботой старшего офицера было создание среди офицеров духа корпоративности.
Именно поэтому считалось дурным тоном говорить за обеденным столом о службе, считалось бестактным делать выговоры младшим по службе, как это не принято и в нормальной семье. Когда же кто-то терял чувство реальности и нарушал негласный обычай, то старший офицер имел право поставить нарушителя на место фразами, типа: «А не поговорить ли нам лучше о пряниках».
Если офицеры одного фрегата желали пригласить к себе в гости товарищей с другого, то они посылали соседям письменное приглашение, начинавшееся словами: «Кают-компания фрегата «Прямислав» просит…»
Проблемой общего пития флотских офицеров на кораблях занимался уже Петр I. Так, царский указ 1720 года предписывал флотским офицерам «красное вино пить из зеленых кубков, а белое – из светлых». Так, как посуда во время штормов все время билась, стекольщикам было велено изготовить граненый толстостенный стакан с гранями, который бы меньше бился. Испытывал новинку сам Петр Первый, выпив из него полынной водки. Император нашел, что «стакан осанист и по руке в пору». При этом граненый стакан получился действительно весьма прочным и при падении со стола очень редко разбивался. Впоследствии граненый стакан завоевал популярность по всей России, которую сохраняет и по сегодняшний день.
* * *
Чтобы лучше понять психологию корабельных офицеров эпохи парусного флота, не лишне будет обратиться к совершенно забытому ныне рассказу знаменитого собирателя русской словесности, а в прошлом мичмана Черноморского флота Владимира Даля «Два лейтенанта»: «…Из судовых командиров не осталось в памяти моей почти ни одной замечательной личности. Помню одного, командовавшего бригом Ф., крайне доброго и сведущего в своем деле человека, но слабого начальника, без всякой самостоятельности, охотно уклонявшегося от объяснения с бойким и самонадеянным вахтенным лейтенантом, которому стоило только потопать и покричать громче обычного над капитанским люком, чтобы намекнуть этим о бранчивом расположении своем, и заставить миролюбивого начальника не выходить во всю вахту наверх. Помню и другого, командира фрегата Ф., человека любившего море, умного, сведущего и притом также очень доброго, но горячего и вспыльчивого до непростительной степени. Он однажды довел сам себя до того, что, начав с пустого, ничтожного дела, вынужденным нашелся поднять на гордень отчаянно строптивого мичмана, который не хотел идти на салинг. Правда, впрочем, что и этим несчастным случаем, капитан сумел воспользоваться, когда пришел в себя, чтобы заставить уважать себя еще более прежнего.
– Признайтесь мне как отцу, – сказал он, призвав мичмана этого, в присутствии прочих офицеров, – признайтесь, что вы не помните, что вы делали, и я признаюсь вам как сыну, что и я себя не помнил!
И подал ему руку.
И третьего капитана я припоминаю, как во сне; это был командир корабля, также добряк, но человек совсем другого разбора, однажды мичманы пригласили его посмотреть в телескоп на юпитеровых спутников, закрыв наперед стекло глухим медным колпаком; совестно было почтенному старичку признаться, что он ни зги не видит, когда шаловливая молодежь, поочередно заглядывая в телескоп, восхищается виденными чудесами, – и старик покривил душой, не только согласился, что видит юпитеровых спутников, но даже на вопрос
– Сколько их? Ответил торопливо:
– Много, очень много!
И описывал вид их самым подробным и забавным образом. Этой потехе прошло теперь более тридцати лет, а помнится она живо. Вот как мы злопамятны!
Полнее этих отрывочных воспоминаний, возникают по временам в памяти моей очерки лейтенантов. Конечно, – седое марево клубится и перед этими картинами старины, то застилая их, то путая, искажая и перелицовывая на все лады; но я попытаюсь собрать в одно целое, что усвоено было одним человеком, отделив и соединив то, чем был и жил другой; не знаю, что из этого выйдет.
Иван Васильевич был старый лейтенант, один из тех, который уже привык быть старшим лейтенантом на корабль. Средний рост, гибкий стан, большая живость в движениях и самоуверенность во всей осанке придавали ему приятную и приличную наружность; льняной волос и такая ж борода, чисто бритая на подбородок и тщательно зачесанная по багровым щекам; красное, всегда загорелое лицо, с голубо-серыми, острыми, яркими, нахальными глазами и с бровями льняной кудели, придавали ему неотъемлемое прозвище белобрысого. Тонкий нос, резко по лекальцу выкроенные губы и привычка выгулять искристые глаза свои напоказ, при самодовольной и самоуверенной улыбке, привлекали на короткое время многих, но большею частью порождали в собеседнике какую-то нерешимость и отчуждение. Смесь замечательной образованности с наглостью и пошлостью чувств и мыслей, при самом отчетистом выражении всего этого на лице, в речах и приемах, обдавали вас такою пестрою смесью разнородных впечатлений, что трудно было дать себе отчет в общности их. Иван Васильевич ходил козырем, с руками в размашку или, рассовав их по карманам, коих было у него множество, во всякой, без изъятия, одежде; форма стесняла его до некоторой степени на берегу, но в море он управлялся с нею по-своему: я не помню его на вахте иначе, как в куртке с шитым воротником, то есть в мундире с отрезанными полами, и в круглой шляпе с низкою тульей. Если кисти рук и были заложены в карманы шаровар, то локти разгуливали на воле; голова привыкла закидываться на затылок; острый, но наглый взор почасту обращался исподлобья вверх; ступни ног никогда не сходились, и пятка пятки не видывала. Иван Васильевич стоял не иначе, как расставив ноги вилами вдоль или поперек шагу, а в последнем случае, по закоснелой привычке, подламывая нисколько колени и даже нередко покачиваясь на них, будто его подшибало зыбью.