355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Покровский » Жизнь Сурка Или Привет от Рогатого » Текст книги (страница 1)
Жизнь Сурка Или Привет от Рогатого
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 11:26

Текст книги "Жизнь Сурка Или Привет от Рогатого"


Автор книги: Владимир Покровский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

Покровский Владимир
Жизнь Сурка Или Привет от Рогатого

Владимир Покровский.

Жизнь Сурка Или Привет от Рогатого

Первый раз я умер 3 марта 2002 года. Меня убили. А потом я родился 4 октября 1964-го года, ровно в день своего рождения. В семье своих собственных родителей. В городе Минске, которого, как раньше не знал, так и до сих пор не знаю. Потому что родители мои очень скоро оттуда съехали. А я потом туда так и не умудрился наведаться. Что вообще-то при моих возможностях очень и очень странно.

Потом меня всегда убивали в разное, но примерно одно и то же время, когда мне было 37-38 лет, и даже порой разные люди, хотя чаще всего мелькает один – пегенький мужичок, похожий на хакера-перестарка. В пегом плаще, с пегим газоном на голове, с пегой мордой.

Несмотря на хлипкий вид, сил в нем немерено. Он с легкостью скидывает меня с балкона, прошибает голову ломом, сноровисто спутывает и вешает на каком-нибудь фонаре, вспарывает меня ужасным на вид ножом, как пожарскую котлету, которую так просто передавить вилкой, и вообще горазд на всякие жуткости. Есть в нем что-то мультипликационное, не пойму, что.

Всегда перед этим ласково произносит:

– Привет!

Лицо – сплошная ненависть.

Если убивает меня не он, то этот другой всегда говорит, уже не так ласково:

– Привет от Рогатого!

Традиция у них такая, протокол исполнения.

Я так и не понял, за что меня убивают и почему я рождаюсь снова, никакого "знака" мне так никто и не подал, но с тех пор я истово верю в Бога, точней, не в Бога, а в Креатора, не спрашивайте, в чем разница, это дело долгое и очень интимное. В церковь не хожу, но молюсь по-своему, и надеюсь, что молитвы мои не доходят до адресата. Уж больно иногда дикие эти молитвы мои. Пусть сам разбирается.

Так или иначе, я рождаюсь снова, доживаю до своих 37-38 лет, а потом меня опять зверски убивают. Даже неинтересно.

Естественно, я не помню, как вылезаю из материнского лона, и вообще лет до четырех-пяти мало что помню из своей прошлой жизни. Единственное что – я всегда, с самого начала осознаю себя собой, Сергеем Камневым, даже когда памяти еще нет. Я чувствую себя человеком, у которого временно отказала память.

Нет. Неправильно. Я не знаю, как чувствуют себя люди, у которых временно отказала память. Как-то по-другому я чувствую. Просто, наверное, сначала памяти не было, а было ощущение, что она есть, но утрачена, а потом она возвратилась.

Память пробуждается постепенно. Первые проблески осознания себя возникают, когда я начинаю говорить. То есть в это время я еще ничего не помню, но уже удивляю родителей словарным запасом – они любовно восхищаются моими способностями и безмерно удивляются тому, откуда бы это я мог услышать кое-какие слова и фразы, которых они и сами-то не слышали никогда.

Ключевой становится фраза, которую я, как только приходит время, произношу неизменно:

– Пливет от Логатово.

Она немного пугает их, потому что я словно бы зацикливаюсь на этом "пливете", повторяю снова и снова, с разными интонациями, иногда без всякого выражения, иногда весело, иногда просяще, иногда как представление на чемпионате мира по боксу (Пливеэээээээт! От-тыыыыллогат-тава!), иногда – не по-детски зловеще, теноровым басом.

– Пливет от Логатово.

Мне ужасно нравится это звукосочетание, эта полумолитва-полускабрезность. Но в какой-то момент она рождает во мне такую волну предвкушения и ужаса, что, в конечном счете, когда я, пугая папу, маму и бабушку, вдруг замолкаю надолго, в памяти моей вдруг всплывает отчетливый образ этого чудовища – пегенький, хлипенький и одновременно громадный гомерически мужичок в очках и с лихорадочно-задумчивым взглядом. От него веет мощью, его выдают плотно сжатые, чуть-чуть набок, челюсти.

Удивительно, однако, что кошмарное воспоминание о предыдущих убийствах, таинственным образом слившихся в одно, мелькнувшее на мгновенье, а потом на время забытое, ни разу не убило меня в том возрасте.

Образ Рогатого, воспринятый еще по-младенчески (страшный дядя-громадина в сером пальто, унесет-убьет-скушает!) неизменно вызывает во мне мощный и хаотический поток самых разнообразных воспоминаний-образов – в основном из последней жизни, но не только.

Память возрождается подобно тому, как возрождаются вселенные – сначала, словно бы из ничего, возникают пылинки отдельных слов, запахов, зрительных образов и тэдэ. Пылинки эти собираются в огромные облака, в которых, под воздействием логического притяжения, начинают конденсироваться звезды, планеты, кометы и астероиды давно и словно бы не со мной происшедших событий; потом они медленно выстраиваются во временные цепочки, потом эти цепочки тонут в облаке, оставляя после себя Общее Впечатление, все вроде бы забылось опять, однако теперь, при желании, я имею возможность вытянуть наружу каждое звено – "вспомнить".

Процесс восстановления Сережи Камнева со всеми его жизнями Сурка заканчивается где-то годам к пяти, но уже задолго до этого я не перестаю восхищать родителей своими способностями и будить в них неоправданные надежды.

Я всегда скрываю правду о своих жизнях Сурка. В первых жизнях я не знал толком, почему я это делаю, откуда пришла такая необходимость, но знал, что это правильно, потому что каждый раз, когда я вылезал наружу и пускался в полные откровения, со мной начинали происходить разные мелкие и крупные неприятности. Пару раз пришлось даже загреметь в психушку, причем, что интересно, каждый раз в одну и ту же – не в одну и ту же палату, правда, но на один и тот же этаж.

Потом, через несколько жизней (я не очень обучаем), я понял, что мне нужно. Понял ценность, которую мне совсем не хотелось бы терять в будущем. Вы будете смеяться – это моя жена, Иришка. В первую свою жизнь я даже не был уверен, что люблю ее по-настоящему, вот что смешно. Она даже не особенно и удовлетворяла меня сексуально (может быть, наоборот, я ее – тут возможны варианты). Потом оказалось, что это Королева, ради которой счастье положить жизнь. Никогда бы не подумал, просто смешно, но вот поди ж ты. Сначала думал, что цель – месть Рогатому. Сначала думал – надо разобраться, что происходит. Но потом плюнул – разве важно, что происходит? Иришка важнее всех. Такой своеобразный наркотик. Ну, это потом.

Иногда, впрочем, я отхожу от правила скрывать правду, вот как сейчас, потому что это очень трудно, особенно в детском возрасте, держать при себе тайну об ослиных ушах Мидаса. Но каждый раз, кроме этого, мое признание практически никогда не происходит спонтанно. Каждый раз я тщательно обдумываю последствия и возможные реакции своего конфидента.

Единственное исключение – Василь Палыч Тышкевич, наш физик. Но о нем чуть позже.

Каждый раз, как только ко мне, малышу, возвращалась память, почти тут же возвращались и вредные привычки – возникало желание курнуть легкого Мальборо и опрокинуть двестиграмчик "Дона Ромеро". Приходилось временно отвыкать, сами понимаете – возраст... Тем более, что вокруг курили "Беломор", "Памир", "Приму", "Дымок" и "Шипку", а наиболее популярными из вин были "Билэ Мицнэ", "Фрага", удивительный "Мурфатлар" в длинных зеленоватых бутылках, просуществовавший на советских прилавках очень недолго. На вечеринках ностальгировали по портвейну "777", учились разделывать кильку, с помощью ножа и вилки вытаскивая из нее скелет со всеми абсолютно косточками, и не знали, что на смену всему этому уже грядет сверхтоксичный "Кавказ", омерзительное "Плодововыгодное", которое по запаху можно было ассоциировать только с утренними испражнениями запойного пьяницы и еще более рвотное "Алжирское", несмотря на то, что совсем сухое вино.

Мама, русская по паспорту, хохлушка по рождению, а по крови полулитовка-полуполячка, была женщиной немножечко заполошной, в силу своей профессии (врач, вот уж идиотское слово, вроде как человек, который врет, и в то же время черная птица – "Врачи прилетели!") немножечко криминальной, потому что состояние свое строила на тогда очень предосудительных взятках. Папа, бывший летчик-истребитель, "без пяти минут ас", как говорил его приятель, герой Советского Союза Боря Ковзан (самый лихой из Героев Советского Союза, мне известных), к тому времени писал диплом, оканчивая МАИ и навек портил себе глаза, рисуя по ночам многочисленные чертежи, на фиг никому не нужные.

Я вдруг вспомнил все – это было страшно. Вспомнил, что мама уже окончательно устала от папиных пьянок и где-то вот-вот (надо бы посмотреть календарь, когда точно) уедет со своей новой любовью дядей Мишей на Украину к своим родителям. Мама, к счастью, до сих пор жива, а вот папа незадолго до моего убийства умер – я смотрел на почти молодого, чуть за сорок, крутоватого мужика, а вспоминал его в маразме, изрыгающего кал и мочу, безумно воняющего и не помнящего ничего, кроме меня, я видел, как он в рубашке и памперсах, только что получив два инсульта подряд, бредет из кухни в свою комнату, потом вдруг останавливается, облокачивается на спинку стула, я хватаю его за руки (Папа, папа, что с тобой, папа!?), смотрит отчужденно на меня, но мимо меня, напряженно смотрит в себя, закатывает глаза и падает навзничь...

Очень большое место в моих жизнях Сурка занимает школьный период. Первые классы – ну их. Там я держался, как нормальный, ничем не примечательный вундеркинд, и все сходило. Основное начиналось с четвертого класса, где дети постепенно становились людьми, которых взрослые таковыми не признавали. Завязывались отношения, притворяться становилось просто невыносимо.

Однажды, схлопотав двойку по ботанике, а затем озверев немножко, я поиздевался над нашим любимым Василь Палычем (Дети, достали свои цытрадки, открыли и записали!), сообщив по ходу дела, отвечая на вопрос о втором законе Ньютона, что это частный случай Общей теории относительности, да и вообще Абдус Салам (тогда этот физик в Советском Союзе был известен только очень ограниченной научной тусовке, я о нем в принципе не мог знать ничего, мальчишка, ничем к тому времени себя особо не проявивший), доказал, что в мире не четыре измерения, а одиннадцать, просто семь из них в результате Большого Взрыва свернулись в очень узенькие спиральки и потому незаметны.

Василь Палыч форменно обалдел, особенно насчет Абдуса Салама, иронически помолчал и сказал:

– А ты про Эйнштейна откуда знаешь, фантазист?

– Читал! – гордо ответил я.

– И рассказать можешь? – ехидно поинтересовался Василь Палыч.

– Аск! – еще более гордо заявил я.

Дело в том, что незадолго до своей предыдущей смерти я решил в очередной раз проверить свою сообразительность (она явно увядала) и самостоятельно провести мысленный эксперимент Эйнштейна с поездом и наблюдателем, где он доказывал, что с увеличением скорости время у человека на поезде замедляется. Ни хрена у меня не получилось, сообразительность оказалась уже не та, я, в конце концов, сдался и прочитал ответ в Интернете. Я все хорошо помнил.

Я вскочил и с готовностью побежал к доске.

– Ну, значитца, так, – сказал я. – Эйнштейн ввел постулат, о нем еще Ньютон думал. Что скорость света конечна и выше ее ничего не может быть. Еще был у него постулат об инвариантности, но это неважно. Он тогда подумал. Вот поезд длиной миллион километров и высотой... ну, я не знаю... сто тысяч километров.

Ребята стали хихикать.

– Ну-ну, – сказал Василь Палыч. Он к тому времени был заслуженным учителем РСФСР, любил физику и неплохо относился ко мне, потому что я к физике тоже относился неотрицательно.

– Вот, – сказал я. – И едет он со скоростью...

– Сто миллионов километров в секунду! – гаркнул Грузин, Женька Грузинский, долговязый второгодник, хулиган и полный тупица, с которым у меня и в первой жизни и во всех последующих отношения никак не складывались. Честно говоря, я и не рвался.

Класс захохотал (немного подобострастно, как мне показалось). Я понимающе переглянулся с Василь Палычем, сокрушенно вздохнул и скромно заметил;

– Вот древние римляне, они говорили, что игноранция нон эст аргументум. В переводе на русский – если человек дурак и неуч, то это навсегда. Надо бы вам знать, юноша, – милостиво кивнул я остолбеневшему Грузину, – что, согласно Альберту Эйнштейну, я уж не говорю о подозрениях самого Исаака Иосифовича Ньютона, скорость материальных тел ни в коем случае не может превысить трехсот тысяч километров в секунду. Это скорость света, как я только что об этом сказал. Стыдно, молодой человек, в двадцатом веке не знать таких элементарных вещей.

Василь Палыч посмотрел на меня встревожено (начитался умных книг, малыш), класс, в том числе и Неля Певзнер, заинтересовался. Неля Певзнер одна из моих первых любвей, из той жизни, из первой. Во всех последующих жизнях любовные истории меня почему-то не посещали, даже в подростковом возрасте. То есть любовь-то в моей грудной клетке присутствовала, и даже очень интенсивная, но поначалу только в качестве неоформленного желания. Неоформленное желание в конечном счете оформилось, и примерно к четвертой или пятой жизни – не помню точно – выяснилось, что хочу я только Иришку. Но об этом чуть позже.

Дальше я подробно пересказал эйнштейновский мысленный эксперимент с поездом и скоростью света, вывел его знаменитую формулу насчет сокращения расстояния и замедления времени, а закончив, вспомнил отшумевшую уже к тому времени фотографию молодого физика на фоне доски с формулами и принял его позу – сложил руки на груди, чуть откинул голову и победоносно уставился на несколько удивленный класс.

– Пижон! – любовно сказала Марина Кунцман. Она всегда меня поддевала по-моему, она обижалась на меня, ждала от меня чего-то большего.

Я тут же отреагировал:

– По-французски пижон – это голубь. Птица мира, которая любит какать на памятники. Я не люблю какать на памятники. Следовательно, я не пижон.

Класс гыгыкнул. Я не отводил взгляда от Жени Грузинского, он не отводил глаз от меня. Он смотрел угрожающе и почесывал правую скулу кулаком, намекая на то, что после школы меня ждет маленькая экзекуция. Женя редко дрался один, он был длинный, тощий и, в общем-то, слабый, но за ним стояла целая шобла, которая пыталась установить контроль над микрорайоном.

– Пять, – сказал Василь Палыч. – После урока останься, надо поговорить.

Когда все убежали на перемену, а я со своим портфельчиком мялся за спиной Василь Палыча, что-то записывающего в журнал, он, не оборачиваясь, сказал:

– Сирожа, я ведь давно на тебя смотру. Сколько тебе лет, Сирожа?

– Тридцать семь, – честно ответил я. – То есть тридцать семь с половиной.

Василь Палыч сокрушенно цыкнул, вздохнул, тяжело сказал:

– Ладно, иди.

Я так тогда и не понял.

После школы меня, естественно, ждали. Жердь Грузинский и целая куча сосунков с акульими мордами.

По натуре я неагрессивен и нерешителен. Я не то чтобы боюсь драться, просто непроизвольно стараюсь избегать драк. Женька Грузинский расценивал это как слабость, но поскольку я хорохорился, старался меня задавить всегда, и в той, первой жизни и во всех последующих, – потому что хоть я и неагрессивен до патологии, но вообще-то не прогибаюсь. Слишком часто ко мне Грузин не привязывался, но время от времени доставал. Насмешки над собой он спустить не мог, так что сейчас меня ждала серьезная и унизительная экзекуция.

Они стояли у ступенек школы – Грузин поодаль и штук сто заморышей впереди (я-то по сравнению с ними был ползаморыша). Ну, может, заморышей было немного меньше, чем сто, человек пять-шесть, я не знаю.

Если бы меня застали врасплох, то, скорей всего, я повел бы себя как обычно, то есть безропотно снес бы две-три плюхи, чтобы потом беспорядочно и неэффективно замахать кулаками, мешая юшку из носа с собственными слезами, и, конечно же, был бы бит, и наземь повален, чем бы все и кончилось – в то время не было принято колотить ногами лежачих, от них отворачивались и уходили, гордо посмеиваясь.

Но тут долгое ожидание родило ярость – меня, взрослого мужика, собиралась изметелить какая-то шелупонь.

Они, как это водилось у тогдашней шпаны, перед избиением собирались немножечко потрепаться, но я не дал. Я устроил им представление, хотя, как сейчас понимаю, вполне мог бы обойтись и без него. Ярость во мне бурлила для нерешительных это кайф.

Я принял стойку карате, которую хорошо знал по многим боевикам, но которая в тогдашнем СССР только-только входила в моду, и дико завизжал. Шпаненки оторопели.

Меня завел мой собственный визг. Я неуклюже подпрыгнул и, подгоняемый нарастающей злобой, бросился на Грузина. Больше никакого карате, слава те Господи, не понадобилось.

Слабые и непривычные к бою детские мускулы вспомнили вдруг уроки будущих драк, и я стал месить мерзавца. От неожиданности он даже не сопротивлялся, даже не ставил элементарных блоков, защищая лицо локтями. Он сломался моментально, я мог сделать с ним все, что хотел. Он, вообще не был бойцом, эта тощая жердь Грузинский, его счастье, что я тоже не был бойцом. Ну, почти не был.

Он с размаху упал затылком на асфальт и завопил тоненьким, высоконьким голосочком, призывая на помощь свою шпану. Те, опомнившись от шока, набросились было на меня, но я, по-прежнему, кажется, визжа, вскочил, обернулся к ним, и они при моем виде затормозили.

Женька хлюпал и возился где-то далеко внизу на асфальте, ярость быстро улетучивалась, а вместе с ней сила. Я скорчил ужасающую рожу и пошел на шпанят, те попятились, я прошел мимо. Все-таки я был совсем еще малек, несмотря на взрослый мозг, потому плакал.

Вообще, школьный период – особая статья в моих жизнях Сурка. Там со мной всегда происходили примерно одни и те же события, отношения с одними и теми же людьми жизнь от жизни менялись мало, если только я не пытался намеренно, как в случае с Грузином, изменить их. Кстати, в тот раз я, конечно, их изменил, но, в принципе, они, как были, так и остались враждебными. Женька стал меня побаиваться, но он даже теоретически не мог оставить меня в покое – много раз после того меня встречала его шпана, один раз я бежал, все остальные был бит нещадно, на хорошую драку моей ярости уже не хватало. Зато я отыгрывался на Грузине уже в школе, где он был один, без поддержки своей голоты. Это было рациональное решение, умственное. Я, взрослый мужик, давно прошедший полосу драк и почти ее забывший, поставил перед собой задачу и по мере сил старался ее выполнять. Я нападал на него везде, где только мог, меня не смущали никакие свидетели, никаких предварительных разговоров я не признавал, равно как и правил честной борьбы – бил куда попало, норовил размозжить яйца, выткнуть глаз или, подобно Тайсону в знаменитом бое с Холлифилдом, откусить ухо, бил и в спину, и в лоб, и только относительная слабость моих мускулов да холодная НАМЕРЕННОСТЬ нападения, напрочь лишенного той ярости, что посетила меня на ступеньках школы, лишала мои действия убийственного или даже просто калечащего эффекта.

Я надеялся тогда, что ярость придет в процессе, но этого никогда не происходило – в общем-то, я нервничал и скучал.

Женька старался поддержать реноме, он был сильнее, валил меня иногда одним ударом, но, дурак, добить не пытался, а потому я вскакивал, визжа и плача, и снова принимался за реализацию плана. Шпана, им науськиваемая, начала если не бояться, то, как минимум, уважать меня – получил, уйди, да и мы уйдем, в тебя не плюнув, и вообще авторитет Грузина стал резко падать. Шпана не помогала, я нападал снова и снова.

Учителя обо всем знали, конечно, однако не вмешивались, и, как мне кажется, с большим интересом следили за ходом нашего поединка. Болея исключительно за меня, потому что Грузин своими выходками их достал. Не было тогда такого слова – "достал".

В конце концов он стал дергаться при виде меня, и родители перевели его в другую школу, а я стал неприкосновенным. Хотя неприкосновенность эта была для меня – как проездной кондуктору.

Голый кондуктор бежит под вагоном. The naked conductor runs under the carriage. I iron by the iron iron. Don't trouble trouble trouble till trouble troubles you. Но это так, к слову.

Собственно, неприкосновенным, если не считать конфликтов с Грузинским, я был практически во всех школьных периодах моих жизней Сурка. Меня, конечно, принимали за своего, я вообще по натуре общительный и приятный парень. Но их пугали мои особенности, в частности, мое свойство предсказывать будущие события. Мало того, что я не удерживался и каждый раз предсказывал им войну в Афгане, а потом череду смертей генсеков, безошибочно угадывая преемников, мне довольно часто удавалось быть пифией и местного масштаба. Поначалу, в первых жизнях, это получалось у меня не так чтобы и очень хорошо, потому что, как выяснилось, я мало что помнил о школьных временах, но потом я выучил их наизусть с точностью до одного дня и иногда позволял себе развлечение.

Василь Палыч, которому я в каждой жизни Сурка неизменно, но косвенно признавался в своей особенности, безуспешно добиваясь ответной реакции, при каждом моем пророчестве косился на меня, то весело, то удивительно мрачно. Остальные реагировали порой с восторгом, порой нейтрально (ну, подумаешь, предсказал, мы еще и не то видели!), но всегда с некоторой опаской. Учителя, исключая Василь Палыча, делали вид, что все нормально и вообще ничего не происходит, и они вообще ничего не слышали – уж что они между собой про меня жужжали, я так и не выяснил, да и не собирался никогда.

Один минус жизни Сурка – из-за Иришки мне ни разу не удалось влюбиться по малолетству. Романтические волнения пубертатного периода снизились до уровня обычного сексуального голода, правда, очень сильного. Я его без особых трудностей удовлетворял, причем начал я это делать намного раньше, чем в первой жизни. Чрезмерных ожиданий, свойственных подростковому возрасту, у меня, естественно, не было, я знал, чего от постели ждать.

Но за некоторыми исключениями типа только что описанного, жизнь несла меня по своему течению точно так же, как и в самый первый раз, до убийства. Изменить в ней что-нибудь кардинально было довольно трудно, требовались серьезные усилия, на которые я ленив. Да как бы вроде и ни к чему. Исключения составляли "точки бифуркации", то есть те моменты, когда от принятого решения или даже просто от какой-то мелочи типа порыва ветра или просто оброненной газеты зависит течение всей твоей будущей жизни. У меня, во всех моих без исключения жизнях Сурка, таких точек было на удивление мало. Скажем, в школьном периоде я их насчитал всего три, да и то насчет одной я по-настоящему не уверен. Тут, правда, следует уточнить, что моя жизнь вообще представляет собой исключение из правил, поэтому в качестве примера ее приводить нельзя. Но тем не менее, мы все с вами прекрасно отдаем себе отчет в том, что человеческая судьба быстро набирает инерцию и всяким неожиданностям, незапрограммированным поворотам мощно сопротивляется – я, конечно, не имею в виду упавший с неба кирпич, автокатастрофу или тому подобные инциденты. Вообще я заметил, что количество точек бифуркации зависит в первую очередь от характера человека и только во вторую – от высоты занимаемого ми положения. Насчет этих двух пунктов я мог бы говорить долго, но рассказ о другом.

Не знаю, стоит ли, но хочется рассказать об одной подробности, к теме имеющей непонятное отношение. Дело в том, что довольно скоро в школьных периодах моих жизней Сурка я начал заниматься тем, что позднее назвал шлифовкой поведения. Тут странная вещь – будучи совершенно взрослым, даже несколько умудренным мужиком в мальчишеском теле, я часто ловил себя на том, что совершаю дурацкие, совершенно мальчишеские поступки. Я, потаенно хихикая, подкладывал приятелям кнопки под задницы, дергал девчонок за косички, подставлял им подножки и вообще участвовал в великом множестве шалостей, которых взрослый человек ни за что бы себе не позволил. Возможно, мальчишка, тело которого я узурпировал (мое собственное, заметьте!), стучался наружу, пытался одолеть меня, но я не думаю. Думаю, что наоборот, во мне, как и во всяком другом, дремлет несмышленый человечишко нескольких лет от роду, а вся наша возрастная умудренность, весь наш так называемый жизненный опыт – ничто перед его неистовым желанием побыстрее все увидеть, все пощупать, все попробовать, увидеть все земли, отыскать все клады... Вся наша взрослость с этой точки зрения есть не что иное, как последовательная серия более или менее успешных попыток поглубже запрятать и без того глубоко запрятанные разочарования.

Так или иначе, но в первых классах я довольно много шалил и даже имел двойки за поведение. Но шлифовка этого самого поведения, которой я старательно занимался на протяжении то ли десяти, то ли пятнадцати жизней Сурка, касалась вовсе не моих шалостей, а мелких пакостей и даже микроподлостей, творимых мной время от времени по причинам, которых мое сознание отказывается не признать известными. Микроподлость – неправильный термин, как и микробеременность. Подлость есть подлость, и я за собой ее, к сожалению, признаю. Я просто имел в виду очень мелкие, почти незаметные глазу предательства. Они меня огорчали.

Было несколько таких моментов в школьном периоде моей самой первой жизни, и я их потом всегда стыдился. Удар исподтишка, мелкое воровство, совершенно ненужное и противоречащее вбитым в меня правилам, мелкая трусость, из-за которой я не защитил своего приятеля, которого били за то, что он еврей... Сюда же относились и мои конфликты с Грузинским, хотя здесь я не трусил, а просто спускал ему удары и оскорбления. Словом, набиралось штук пять-восемь поступков, которые я очень хотел исправить.

Исправить их оказалось очень легко и без особого урона для физиономии, если не считать удара в глаз от Шляпы (Витальки Шляпугина, который дружил с Грузином), – он бил на перемене Борю Зильберштейна, брата Нели Певзнер, за то, что тот еврей, и без предупреждения получил от меня по сусалам. Я был тогда разъярен, но не настолько. Опомнившись от изумления, Шляпа принялся было давать мне сдачи, успел поставить мне фонарь, но тут появился завуч, грозная и злобная Алевтина Сергеевна, которая и спасла меня от неминуемой экзекуции.

К моему удивлению, сразу же оказалось, что подобных, правда, более безобидных, пакостей я совершил куда больше, чем помнил. Я, например... впрочем это уже мое совсем личное дело. В общем, гадил. Мелочей набиралось множество, я не успевал их отслеживать, а, справившись с одной, тут же натыкался на другую. Я оказался совсем не таким хорошим человеком, как о себе думал. Иногда заусенцы, как я их называл, оказывались совсем новыми, их автором был уже не тот, довольно симпатичный, но одновременно и мерзопакостный пацан, которым я был в первую свою жизнь, а взрослый тридцатисемилетний мужик с репутацией до наивности честного, доброго, что называется, "хорошего" человека. На самом-то деле я хорошо понимал, что этим определениям отвечаю не полностью, но даже и в страшном сне я не мог вообразить себе, насколько не полностью.

Откуда что берется – на многие мои жизни Сурка я, человек по жизни бесхребетный, поставил себе главной целью на время школьного периода полностью отшлифовать свое поведение и, надо сказать, большого в этом прогресса достиг. У меня время было, не то что у вас, прочих. Я полностью избавился от приступов мелкой клептомании (о которой прежде даже совершенно не помнил), превратил боязливость в разумную осторожность и научился не медлить более секунды (это было самое сложное), прежде, чем вступиться за несправедливо обиженного; приступы скупости, всегда неожиданные и отнюдь не такие редкие, как мне до того мстилось, я почти полностью победил... словом, микроскелетов в моем школьном шкафу за те 10-15 жизней Сурка существенно поубавилось.

Я до сих пор иногда задумываюсь, в чем была действительная цель столь долгой и упорной шлифовки, и ответа не нахожу. Точней, у меня есть несколько довольно убедительных объяснений, но ведь известно, что когда есть десять объяснений какому-то поведению, то верным оказывается одиннадцатое. То есть про себя-то я давно решил, что знаю, в чем дело.

Это трудно объяснить. Я знаю точно, что это не просто стремление стать лучше, что, скорее всего, это вовсе даже не стремление стать лучше, а какое-то другое стремление – может быть, выглядеть лучше в своих собственных глазах только. Возможно, причины лежат еще глубже, во всяком случае, это объяснение меня не очень устраивает. Знаю одно – меня испугало количество заусенцев, микрогадостей, совершаемых мной в детстве. Испугало по-настоящему – все это, показалось мне, было напрямую связано со зверскими убийствами, какими неизменно заканчивалась каждая моя жизнь Сурка.

А иногда мне кажется, что все проще – мне просто нужна была цель, все равно какая.

О Рогатом и, тем более, о его поисках школьном возрасте было задумываться как-то и рановато. Чем заняться в будущем после школы, я примерно догадывался, так что школу мне нужно было просто пересидеть. А просто сидеть скучно.

Я уже, кажется, говорил, что каждый раз, то есть по одному разу за одну жизнь, я словно бы невзначай выдавал себя Василь Палычу, который так и остался для меня полной загадкой. После чего Василь Палыч то звал меня к себе, то заводил разговор где-нибудь в пустом коридоре и задавал какой-нибудь странный для постороннего уха вопрос:

– Сколько тебе лет, Сирожа?

– Тридцать семь, – отвечал я, даже если мне исполнилось тридцать восемь.

Или:

– Ты не знаешь, Сирожа, что случилось в семьдесят девятом году?

– Афган, – говорил я, прекрасно помня, что на дворе семьдесят восьмой год.

Или однажды:

– Сирожа, посмотри на меня. Ты физиком-то был когда-нибудь? Или так?

– Нет, – ответил я застеснявшись. – Меня в Физтехе на устной математике прокатили.

Я соврал и сказал правду одновременно. Я имел в виду свою самую первую жизнь.

– Что ж так? (это был первый и единственный раз, когда Василь Палыч задал мне не один, а два вопроса)

– Пятерку зажилили. Я все правильно отвечал, но, говорят, мямлил. А я не мямлил, я просто очень боялся ошибиться и по три раза каждый раз себя проверял. Так они промучили меня часа три, потом дали задачку на определение геометрического места точек, я решил, а они сказали, что неправильно, и соврали.

– Они ни причем, – сказал в ответ на мою жалобу Василь Палыч. – Надо было усе сдавать на пятерки, а ты мог. Всегда надо усе сдавать на пятерки. Ну, иди.

Больше того я вам скажу – это был самый длинный разговор, которым удостоил меня наш любимый, наш потрясающий Василь Палыч, про которого говорили, что раньше он работал физиком в каком-то секретном ящике, но почему-то вдруг эту карьеру бросил (я не понимаю, как можно такую карьеру бросить), ушел в школу, там поразительно быстро по советским меркам получил звание заслуженного учителя РСФСР. Так, простым учителем физики, до самой глубокой пенсии, он и остался, пока не умер в восемьдесят пятом году в сортире от кровоизлияния в мозг.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю