Текст книги "Жидкое время Повесть клепсидры"
Автор книги: Владимир Березин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
Но понять машину оказалось несложно: нужно было только представить ее себе как зверя из Нижнего мира. Федор служил машине как божеству
– справедливому, если с ним правильно обращаться, и безжалостному, если сделать ошибку.
Иногда по ночам к нему снова приходил мертвый монах, и они вели долгие беседы о богах, духах и истинной вере.
Но вдруг над северными водами потемнело небо и в нем поселились черные самолеты.
Маленький кораблик еле вернулся домой, потому что один из самолетов гонялся за ним несколько часов. Часть матросов погибла сразу, и
Федор уже ничего не мог сделать. Один стонал, умирая, и опять Федор был бессилен. Тогда Федор бросил вахту у механизмов Нижнего мира и повел кораблик в порт, перетащив раненых на капитанский мостик.
Федор перетянул раненым их окровавленные руки и ноги и встал к штурвалу. Машина стучала исправно, а Федор молился Женщине с медными волосами Аоту, что врачует болезни, Белой куропатке, что смягчает боль, и Великому оленю с двумя головами, которые у него спереди и сзади. Этот великий олень отмеряет человеку жизнь и смотрит одновременно в прошлое и будущее.
Внезапно он почувствовал рядом с собой черного монаха. Он тоже молился вместе с ним, но по-своему и своим божествам – мертвому юноше, раскинувшему над миром руки, и его матери с залитым слезами лицом.
Корабль криво подходил к пирсу, и к нему бежали солдаты с винтовками
– только тогда монах исчез.
Федора перевели на другой корабль – большую самоходную баржу. Она шла к большому городу – Федор никогда не видел таких городов. Над серой водой сияли золотые шары куполов, гигантские мосты проплывали над баржей.
По сходням пошли внутрь люди – в основном дети и женщины с крохотными сумочками и большими чемоданами.
Федор дивился этим людям и их глупой одежде, но он видел пассажиров только мельком, лишь изредка вылезая из своего убежища, наполненного живым божеством машины.
Баржа довольно далеко отошла от города, когда над ней завис черный самолет.
Федор услышал через металлическую стенку, как вспухает на поверхности воды разрыв, как дождем стучат капли воды по палубе. Но мгновенно все заглушил детский визг. Этот визг был нестерпим, и в нем потонул скрежет рвущегося железа.
Ночь окружала Федора, холодная вода била по ногам, когда он выбрался на палубу.
Он поискал глазами своего непременного спутника, но его не было рядом. Были только дети, что плакали вокруг. Матери, обнявшись с сыновьями, прыгали в воду, которая кипела у бортов шлюпок.
Федор понял, что всех не спасти, но кого выбирать – он не знал.
Черный монах не появлялся – и Федор стал вязать плот.
Он медленно плыл в холодной воде среди чемоданов и панамок, модных шляпок и мертвых тел, выдергивая, как овощи с грядки, живых детей из воды.
Федор успел задать себе вопрос, сколько он сможет спасти людей и каков будет счет после этой ночи, но тут же забыл об этом, потому что время остановилось. С ним на плоту плыли Женщина с медными волосами и двухголовый олень, а над ними висела в воздухе розовая куропатка. Дети молча смотрели на воду, и от этого Федору было страшнее всего.
На рассвете плот ткнулся в берег каменного острова. Там среди редкого леса они прожили несколько дней в шалашах из веток и камней.
Дети были немы. Они молча бродили по берегу, вглядываясь в черную воду, а вечерами сидели вокруг костра.
Федор оказался здесь единственным взрослым человеком и теперь, как сказки, рассказывал спасенным истории про двухголового оленя и Белую куропатку. Он поведал им про траву и мхи, которые можно видеть в тундре весной, и чем они отличаются от мхов и трав осени. В его рассказах по тундре брел двухголовый олень, на котором верхом путешествовали мать с сыном. Юноша, сидя на олене, крестом раскидывал окровавленные руки, будто хотел обнять весь мир. А Белая куропатка несла благую весть и избавление от мук – всем-всем без разбора.
Дети молчали, и Федор не знал, понимают они его или нет. Их скоро нашли, но дети так и не произнесли ни единого слова. Когда их увозили на юг, они лишь по очереди молча заглянули Федору в лицо.
Мертвый игумен явился к Федору в ту же ночь, и Федор встретил его с обидой. Но обида прошла, и они снова говорили долго – и о разном.
Проснувшись, Федор понял, что он забыл спросить, сравнялся ли счет.
И действительно, он никак не мог вспомнить, сколько детей спаслось с ним на острове. Спросить было некого – военная неразбериха раскидала людей. Федор снова ушел в море и несколько тяжелых голодных лет ловил рыбу.
Но вот война треснула, как ледяная глыба на солнце, и по деревянным тротуарам застучали костылями калеки. Зазвенели медалями нищие у магазинов, прыгая в своих седухах, и Федор с удивлением увидел, как яростно могут драться безногие. Потом всех нищих калек свезли на острова, а Федор нанялся туда рабочим.
Часто, когда он чинил что-то, безногие окружали его, чтобы рассказать про войну. Их рассказы были страшны, как история мертвых монахов, и крови в них булькало больше, чем в том озерце посреди тундры.
Но век инвалидов оказался короток – они умирали один за другим, и
Федор легко копал им могилы, оттого что могилы эти были половинного размера.
Когда умер последний инвалид, Федор покинул острова и ушел к родным местам. Теперь он без труда нашел то место, с которого началась его новая жизнь. За год он поправил обитель и поставил рядом с ней большой деревянный крест. В пору сильных ветров крест звенел и гудел, но под этот звук Федор только лучше спал.
Однажды к нему пришел его соплеменник. Он, как и Федор, жил в больших городах и заразился там странной болезнью. Федор долго лечил его, на всякий случай призывая на помощь не только Белую куропатку, но и юношу с тонкими, дырявыми от гвоздей руками. К удивлению
Федора, его соплеменник выздоровел.
Пришелец остался с ним, но скоро стали приходить другие люди, жалуясь на свои испорченные тела.
Однажды Федор увидел механическое чудовище-вездеход. Он решил, что снова приехали люди в кожаных пальто и история, как ей и положено, должна повториться. Нужно было умереть так же, как когда-то умер игумен, и, встретившись с ним на оборотной стороне мира, все-таки узнать, у кого больше силы – у матери с сыном или у двухголового оленя. Но вышло все иначе. Из вездехода действительно вылез человек в кожаном пальто, долго ругался, но так же стремительно залез обратно и исчез из жизни Федора навсегда.
И Федор понял, что ничто и никогда не повторяется в точности, ничего не сделать заново, ошибки нельзя исправить, а можно только искупить.
Он бродил по пустынным местам, а сам все больше молился. Мертвый игумен приходил к нему часто и ругал Федора за то, что тот хочет поженить богов Верхнего мира с семьей убитого юноши, а богов Нижнего мира сочетает с козлоногими хвостатыми существами. Они спорили долго и часто, но каждый раз Федор наутро понимал, что забыл про давнюю арифметическую задачку, и не было ответа у того уравнения из двух дюжин, который мертвый игумен задал ему на всю жизнь.
С удивлением он обнаружил, что в его обители остается все больше людей – и вот вдруг с юга пришли два самых настоящих монаха. Монахам не нужно было лечение, они поселились у него всерьез и надолго, и один стал обустраивать церковь. Потом появился третий человек в черном облачении, что принес с собой целый мешок особых вещей. Из этого большого мешка он, вслед за иконами, вынул золоченую чашу, бережно завернутую в холстину, и Федор от ужаса схватился за грудь.
Но испуг прошел, и он опасливо потрогал чашу пальцем.
Наконец настал день, когда по хрусткому снегу в обитель пришел высокий человек с клюкой. Он шел без поклажи, лишь что-то прятал под плащом на груди. Монахи первыми рухнули перед ним на колени.
Опустился и Федор – последним.
Федор опустился на колени так, на всякий случай. Что валяться на земле перед тем, с кем проговорил столько ночей? Он-то узнал его сразу.
Высокий человек взял его за плечо и повел на холм. Они шли, и Федор недовольно бурчал, что стал лишним среди этих людей веры, стал вредной, дополнительной единицей к дюжине.
– А счет? – вдруг вспомнил он. – Счет сошелся?
– Не было никакого счета. Нечего считать людей, это другая, противная нам сила любит считать да пересчитывать.
– Но ты-то меня простил? – заглянул Федор в глаза хозяину места. -
Простил теперь?
– Я тебя простил еще тогда, как увидел. Как увидел, так сразу и простил. А счет по головам – это ты придумал сам. Ты скажи о другом
– останешься с нами?
Федор подумал, обведя взглядом пустынные холмы.
– Нет, не останусь. Ты тут хозяин, а моя вера спутанна, как старая рыбацкая сеть. Но потом, может, вернусь – если разберусь с двухголовым оленем. Ведь в оленя верить можно?
– Смотря как – никто не мешает оленю жить под небом Господа, как всякой божьей твари, будь она с двумя головами или с одной. Да ладно, ты почувствуешь, когда надо вернуться, – досадливо сказал игумен. – Только не надо медлить.
Они попрощались, и вот Федор повернулся и не оглядываясь пошел на юг.
Когда он отошел достаточно далеко, игумен распахнул плащ и освободил странную птицу, пригревшуюся у него на груди. Не то белый голубь, не то маленькая куропатка, хлопая крыльями, поднялась в воздух и полетела вслед за ушедшим.
Кошачье сердце
В воздухе стоял горький запах – запах застарелого, долгого пожара, много раз залитого водой, но все еще тлеющего. “Виллис” пылил берегом реки, мимо обгорелых машин, которые оттащили на обочину. Из машин скалились обгоревшие и раздувшиеся мертвецы из тех людей, что решили в последний момент бежать из города.
Фетина вез шофер-украинец, которого, будто иллюстрацию, вырвали из книги Гоголя, отсутствовал разве что оселедец. Водитель несколько раз пытался заговорить, но Фетин молчал, перебирая в уме дела. Война догорала, и все еще военные соображения становились послевоенными. А послевоенные превращались в предвоенные – и главным в них для Фетина была военная наука и наука для войны.
Он отметился в комендатуре, и ему представились выделенные в помощь офицеры. Самый молодой, но старший этой группы (две нашивки за ранения, одна красная, другая – золотая) начал докладывать на ходу.
Фетин плыл по коридору, как большая рыба в окружении мальков.
Лейтенант-татарин семенил за ними молча. Втроем они вышли в город, миновав автоматчиков в воротах, – но города не было.
Город стал щебнем, выпачканным в саже, и деревянной щепой. То, что от него осталось, плыло в море обломков и медленно погружалось в это море – как волшебный город из старинных сказок.
Пройдя по новым направлениям сквозь пропавшие улицы, они двинулись на остров к собору, разглядывая то, что было когда-то знаменитой
Альбертиной. Университет был смолот в пыль. Задача Эйлера была сокращена до абсурда – когда-то великий математик доказал, что невозможно обойти все мосты на остров и вернуться, ни разу не повторившись. Теперь количество мостов резко сократилось – и доказательство стало очевидным. Осторожно перешагивая через балки и кирпич исчезнувшего университета, они подошли к могиле Канта.
Какой-то остряк написал на стене собора прямо над ней: “Теперь-то ты понял, что мир материален”. Фетин оглянулся на капитана – пожалуй, даже этот мог так упражняться в остроумии.
Молодой Розенблюм был хорошим офицером, хотя и окончил Ленинградский университет по совсем невоенной философской специальности. Немецкий язык для него был не столько языком врага, сколько языком первой составляющей марксизма – немецкой классической философии. В прошлом, совсем как в этом городе, были одни развалины. Отец умер в Блокаду, в то самое время, когда молодой Розенблюм спокойнее чувствовал себя в окопе у Ладоги, чем на улице осажденного города. Он дослужился до капитана, был дважды ранен и все равно боялся гостя.
Розенблюм помнил, как в сентябре сорок первого бежал от танков фельдмаршала Лееба, потеряв винтовку. Танков тогда он боялся меньше, чем позора. К тому же Розенблюм боялся Службы, которую представлял этот немолодой человек, приехавший из столицы. И еще он где-то его видел – впрочем, это было особенностью людей этой Службы, с их неуловимой схожестью лиц, одинаковыми интонациями и особой осанкой.
Два офицера – старый и молодой – шли по тонущему в исторических обстоятельствах городу, и история хрустела под их сапогами.
Фетин смотрел на окружающее пространство спокойно, как на шахматную доску – если бы умел играть в шахматы. Это был не город, а оперативное пространство. А дело, что привело сюда, было важным, но уже неторопливым. Он слушал вполуха юношу в таких же, как у него, капитанских погонах и рассеянно смотрел на аккуратные дорожки между грудами кирпича. Оборванные немцы копошились в развалинах, их охранял солдат, сидя на позолоченном кресле с герцогской короной.
Розенблюм спросил, сразу ли они поедут по адресам из присланного шифрограммой списка, или Фетин сперва устроится. Фетин отвечал – ехать, хотя понимал, что лучше было бы сначала устроиться.
Торопиться Фетину теперь было некуда.
Тот, кого он искал, был давно мертв. Профессор Коппелиус перестал существовать 29 августа прошлого года, когда, прилетев со стороны
Швеции, шестьсот брюхатых тротилом английских бомбардировщиков разгрузились над городом. Дома и скверы поднялись вверх и превратились в огненный шар над рекой. Шар долго висел в воздухе облаком горящих балок, цветочных горшков, пылающих гардин и школьных тетрадей. Вот тогда спланировавшим с неба жестяным листом профессору
Коппелиусу и отрезало голову.
Рассказывали, что безголовый профессор еще дошел до угла
Миттельштрассе, в недоумении взмахивая руками и пытаясь нащупать свою шляпу. Но про профессора и так много говорили всяких глупостей.
На допросе его садовник рассказал, что Коппелиус разрезал на части трех собак и сделал из них гигантского кота с тремя головами.
Говорили также, что он однажды нашел дохлого кота, оживил и пытался сделать из него человека. Другие люди, наоборот, сообщали, что этот кот сидел в пробирке целый год и слушал Вагнера, пока у него не повылезла вся шерсть.
Почти год Коппелиус был мертв. Фетин не поверил бы в его смерть, если бы по причуде самого профессора тело по частям не заспиртовали в университетской лаборатории. Голова Коппелиуса, оскалившись, смотрела на последних студентов, а потом банку разбил сторож. Сторож хотел достать у русских еду в обмен на спирт, перелитый в бутылки.
За бутилированием странного напитка его и поймали люди Розенблюма.
Ниточка оборвалась, секретное дело повисло в воздухе, как неопрятная туча перед грозой. Поэтому Фетин прилетел в легендарный город сам, не зная еще, зачем он это делает. Куда делось то, что Фетин искал три года, было неизвестно. И тот, кто мог об этом рассказать, снова скалился из-за стекла, опять погруженный в спирт – теперь уже русский спирт.
Они вернулись к комендатуре, где торчал пыльный “виллис”. Татарин курил в машине, выставив наружу ноги в блестящих хромовых сапогах.
Первым их увидел шофер-украинец, сидевший под деревом. Сержант затушил козью ножку о каблук и полез за руль.
– Белоруссия родная, Украина дорогая, – тихо запел сержант.
Фетин никак не отреагировал на похвальный интернационализм, но водитель попытался завести разговор.
– Эх, не видели вы, товарищ капитан, что тут было, – мечтательно сказал сержант и сразу осекся под взглядом лейтенанта. Город все еще был завален битой посудой и какими-то рваными тряпками, и было понятно, что сержант имеет в виду.
Машину тряхнуло на трамвайных путях, и сержант окончательно замолчал.
Дом Коппелиуса стоял на окраине, похожей на дачный поселок, но все равно “виллис” долго петлял, объезжая воронки. Первым к дому побежал автоматчик, потом сам Фетин. Последними медленно перелезли через борт лейтенант-татарин и юный Розенблюм.
Дом был, конечно, давно пуст. Фетин подумал, что у него на душе было бы спокойнее, если бы профессор Коппелиус ушел еще до того, как
Красная армия взяла все эти места в котел, если бы он уплыл на последнем корабле по Балтике, если бы растворился в воздухе. Тогда у
Фетина сохранилась бы цель, как у охотничьей собаки. А сейчас даже нора этой лисицы давно покинута и вдобавок разорена.
В доме воняло дрянью и тленом, видно было, что в углах гадили не звери, а люди. Посреди комнаты лежал на спине, как мертвец после вскрытия, платяной шкаф. Из распахнутых дверок лезли никому не нужные профессорские мантии. На стене и полу коридора чернели давно высохшие потеки крови – татарин объяснил, что тут застрелили неизвестного воришку.
“Если и есть здесь что-то, то в подвале”, – думал Фетин. В таких подвалах все и происходит. В подвале у Тверской заставы он в первый раз увидел машину времени, в подвале он допрашивал одного скульптора, что помог сумасшедшему академику стать врагом. В похожем, должно быть, подвале с виварием он сам ждал трибунала.
Офицеры прошли по комнатам, топча толстый ковер из рукописей, и ступили на металлическую лестницу, ведущую в подвал.
На месте замка в двери зияла дыра – кто-то просто дал автоматную очередь в замок, чтобы не высаживать дверь плечом. Фонарь осветил черную зеркальную поверхность – тухлая вода отчего-то не убывала. Но
Фетин смело шагнул вниз.
Манометры в лучах фонарей тупо вылупили свои стекла, дубовые поверхности покрылись липкой плесенью.
Цинковый стол, несколько шкафов и клетки, пустые клетки, – только в одной из них прела груда дохлых мышей. Может, из-за этого запаха мародеры пощадили лабораторию. Фетин сжал кулаки – кажется, это уже один раз было в его жизни.
– Здесь нет никого, – сказал, помявшись, капитан Розенблюм. -
Никакого гомункулуса.
Фетин резко повернулся:
– Почему гомункулуса?
– Ну, – растерялся капитан. – Продукт опытов. Или как его там.
Они обошли стол, глядя на приборы.
– Вы можете прочитать? – Фетин ткнул пальцем в этикетки.
– Это латынь. – Капитан всматривался в подписи под колбами. -
Знаете, что тут написано? Очень странно: “Кошачья железа № 1”,
“Кошачья железа № 2”… “Экстракт кошачьей суспензии”… Может, пойдем?
Нет тут ничего, а трофейщикам я уже указание дал, они сейчас приедут с ящиками.
Но они еще шарили в темном подвале два часа, пока татарин случайно не обнаружил наконец журнал профессорских опытов.
Они поднялись прямо в апрельский вечер, в царство розового света и пьянящих запахов весны. Капитан вдруг ахнул:
– А я ведь вспомнил, где вас видел. Помните, в сорок втором, в
Колтушах, в полевом управлении фронта?
Лучше б он этого не говорил – Фетин дернулся и посмотрел на капитана с ненавистью. Колтуши – это было запретное слово в его жизни, именно там началась цепочка его неудач.
Стояла страшная зима первого года войны. Через поляну у опытной станции, через газон, была прорыта щель, в которой Фетин прятался от бомбежек. Но щель занесло снегом, и он стал ходить в подвальный виварий. Под лабораторным корпусом был устроен специальный этаж с клетками и операционными, часть лаборатории, скрытая от посторонних глаз и, что еще важнее, – ушей.
Там, на опытной станции академика Павлова, среди никчемных, никому не интересных собак с клистирными трубками в животе была особая клетка. И зверь из этой клетки поломал жизнь Фетину.
За металлической сеткой на ватном матрасе сидел кот с пересаженным сердцем. Может, и не сердцем, но факт оставался фактом – голодной зимой первого года войны коту полагалось молоко, которое разводили из американского концентрата. Однажды повара чуть не расстреляли, заподозрив в воровстве кошачьей пайки.
Непонятная Фетину ценность зверя подтвердилась внезапно и извне.
Немцы высадились в Колтушах и, сняв часовых, украли зверя из подвала.
Немецкий десант был мал, и погоня сократила его вдвое. Но тогда
Фетин понял, что что-то не так. Если трое здоровых мужчин продают свою жизнь, только чтобы дать своим уйти с похищенным котом, болтающимся в камуфляжном белом мешке, значит, он, Фетин, упустил что-то важное.
Так и вышло, на него кричали сразу два генерала – и в их крике Фетин улавливал страх и растерянность. Он ждал трибунала, недоумевая – что такого было в этом непонятном звере. И всегда при слове “Колтуши”
Фетин вспоминал, как шел мимо клеток с тощими собаками, как перед ним качался в руке смотрителя белый конус фонаря и как он на секунду встретился взглядом с котом в клетке.
– Почему кот? – спросил тогда Фетин и не стал вслушиваться в ответ, а надо было бы вслушаться. Надо бы вдуматься, и тогда бы не повернулась к нему судьба широкой спиной конвойного, не сидеть ему в землянке босым, без ремня и погон.
Кот в клетке обмахнул Фетина ненавидящим взглядом желтых, светящихся в полумраке глаз и отвернулся.
А через два дня пришла немецкая разведгруппа и украла кота.
Кота Павлова.
Тогда, в камере, смотритель шептал ему на ухо, что собаки были для
Павлова не главным делом, а главным был этот бойцовый кот, причуда академика и опровержение основ, – но Фетин готовился честно принять в грудь залп комендантского взвода. Ему не было дела до ускорения эволюции и стимулятора, вшитого в гуттаперчевое кошачье сердце.
– Да, только вы тогда майором были, – по инерции произнес молодой капитан и проглотил язык.
Только сейчас Розенблюм понял, что сказал непростительную глупость.
Эта глупость наполнила все его юношеское тело, и он надулся, побагровел, начал давиться от ужаса.
Фетин посмотрел на него, теперь уже с жалостью, и пошел к выходу.
Следующее утро начиналось тяжело, будто из легких еще не выветрилась подвальная гниль.
Розенблюм смотрел в белый потолок, расписанный амурами.
Он ненавидел столичного капитана, прилетевшего вчера. Вместе с капитаном прилетела тревога и растерянность – а Розенблюм знал, что такое настоящая растерянность. Он помнил, как, еще рядовым ополченцем, он бежал в отчаянии по дороге. Ополченец Розенблюм бросил оружие, кругом были немцы, а в спину дышали дизельным выхлопом механические звери генерал-фельдмаршала Лееба. Тогда он, вчерашний студент, усилием воли задушил эту панику, клокочущую у горла, а потом вышел к своим, выкрутившись, избежав не только позорной строки про плен в документах, но и сомнительной – про окружение. Но гость из Москвы внушал страх и возвращал ту же панику, что охватила Розенблюма на проселке под Петергофом.
В эту ночь Розенблюму снился немецкий сказочник, что был родом из этого города, и придуманный сказочником кот. Розенблюм знал по-немецки все сказки этого города, но теперь они, несмотря на победу, стали страшными сказками. Кот душил его, рвал на груди китель и кричал что-то по-немецки. Под утро он спихнул с одеяла реального, хоть и тощего хозяйского кота. Кот растворился, звякнуло что-то в коридоре, зашуршало – и все стихло.
Хозяйка боготворила Розенблюма – впрочем, он и был для нее богом. Он был охранной грамотой, пропуском и рогом изобилия. Он был банкой тушенки в довесок к четырем сотням граммов хлеба по карточке.
Русский бог не спрашивал, почему в доме нет фотографий мужа, а ведь на всех фотографиях, что сгорели в камине, Отто фон Раушенбах красовался в морской форме и с двумя Железными крестами.
Русский бог, горбоносый и чернявый, говорил по-немецки с легким оттенком идиш, но с ним можно было договориться. Он был аккуратен и предупредителен, и она не догадывалась, что он просто стесняется попросить о том, что она несколько раз делала с другими вынужденно.
И сейчас Розенблюм не спал и угрюмо считал часы до рассвета. Сказки кончались, город кончался вместе со своими сказками, ускользая от него.
А сержант-водитель спал спокойно, с улыбкой на лице – потому что уже три недели он был счастлив. В его деревне было сто девятнадцать человек, и из них сто восемнадцать немцы сожгли в старом амбаре.
Поэтому сержант, навеки с того дня одинокий, за последний год войны методично убил сто восемнадцать немцев.
Сначала в нем была ненависть, но потом он убивал их спокойно, молодых и старых, безо всяких чувств, – ему нужно было сравнять счет, чтобы мир не выглядел несправедливым. Три недели назад он убил последнего и теперь спокойно спал, ровно дыша.
Душа его отныне была пуста и лишена боли. Теперь он вечерами играл с немецким мальчиком и кормил его семью пайковым салом. Если бы
Розенблюм знал все это, то решил бы, что сержант – настоящий гомункулус. Он считал бы так потому, что украинец вырастил себя заново, отказавшись от всего человеческого прошлого.
Но Розенблюм не знал ничего об этой истории и, ворочаясь, думал только о мертвом профессоре Коппелиусе и живом страшном Фетине.
Фетин в этот момент не спал и бережно паковал свои больные ноги в портянки. Где-то в подвалах этого города сидит кот Павлова. Где-то в этом городе прячется кот Павлова.
Утром его подчиненные прежде самого Фетина увидели сизое облако папиросного дыма, что уже заполнило их дальнюю комнату в комендатуре.
Переводчики из штаба фронта со вчерашнего дня шелестели бумагами в доме профессора Коппелиуса, по городу двигались патрули, механизм поиска был запущен, но Фетин чувствовал себя бегуном, что ловит воздух ртом, не добежав до финиша последних метров.
Когда офицеры стояли у штадтсплана, Фетин подумал, что нет ничего фальшивее этой висящей на стене карты – центр перестал существовать, улицы переменили свое направление, номера домов сделались бессмысленными. Чтобы отвлечься, он спросил молодого капитана:
– Вы, кстати, член партии?
– Я комсомолец, – ответил Розенблюм.
– Помните, что такое вещь в себе?
– Вы же читали мое личное дело. Я окончил философский факультет – или вам нужны точные формулировки? Непознаваемая реальность, субъективный идеализм… Я сдавал…
– Давайте считать, что мы ищем кота в себе. Это ведь чушь, дунь-плюнь, опровержение основ. Представляете, найдем мы этого искусственного зверя, чудо советской науки, а это ведь наш зверь, наш – даже не трофейный. Что тогда, а? что?
Капитан замялся.
– Так я вам скажу – ничего. Все потом опишется, мир материален. -
Фетин вспомнил слова рядом с могилой Идеалиста. – Мир материален.
– Да. Трудно искать кота в темном городе, особенно когда его там нет. – Розенблюм поймал на себе тяжелый взгляд и поправился: – Это такая пословица, китайская.
Переводчики приехали вдвоем – серые от пыли и одинаковые, как две крысы.
Теперь Фетин держал в руках перевод лабораторного журнала
Коппелиуса. Час за часом сумасшедший старик перечислял свои опыты, и
Фетину уже казалось, что это ребенок делал записи о том, как играет в кубики. Ребенок собирал из них домики, затем, разрушив домики, строил башенки. Кубики кочевали из одной постройки в другую… Но
Коппелиус вовсе не был ребенком, он складывал и вычитал не дерево, а живую плоть.
И вот его творение бродило сейчас где-то рядом.
– Зверь в городе. Зверь в городе, и он есть. И зверь ходит на задних лапах, – сказал он вслух. И добавил, уже думая о своем: – Где искать кота, что гуляет сам по себе? Кота, что хочет найти… Что нужно найти коту?
– Коту, товарищ капитан, нужно найти кошку! – сказал весело татарин.
– Что?!
– Кошку… – испуганно повторил лейтенант.
Фетин уставился на него:
– Кошку! Значит – кошку! А большому коту надо найти большую кошку… А большая кошка, очень большая кошка… Очень большая кошка живет где?
Очень большая кошка живет в зоопарке.
“Виллис” уже несся к зоопарку, прыгая по улице, как мячик.
Несколько немцев закапывали воронку посреди улицы и разбежались в стороны, и Розенблюм увидел, что в яме, которую они зарывают, лежат вперемешку несколько трупов в штатском и вздувшаяся, похожая на шар мертвая лошадь. Эта картина возникла на миг, и ее тут же сдуло бешеным ветром.
В зоопарке среди пустых клеток они нашли домик, где сидел на краю мутного бассейна старый военфельдшер. Старик командовал тремя пленными животными – барсуком, пантерой и бегемотом. Грустный бегемот сразу спрятался под водой, увидев чужих.
Военфельдшер был насторожен, сначала он не понял, что от него хотят.
– У меня бегемот, – печально сказал он. – Бегемоту восемнадцать лет.
Бегемот семь раз ранен, он не жрал две недели. Я дал ему четыре литра водки, и теперь он ест. Я ставлю бегемоту клизму, а на водку у меня есть разрешение. Бегемот кушает хорошо, а запоры прекратились.
На водку у меня есть специальное разрешение.
“При чем тут бегемот?” Капитан Розенблюм почувствовал, как засасывает его липкий морок этого призрачного города. Бегемот был только частью этого безумия, и если его мокрая туша сейчас вылезет из бассейна и пройдет на задних ногах, то он, Розенблюм, не удивится.
Военфельдшер все бормотал и бормотал – он боялся навета. Раньше он лечил лошадей и, вовсе не зная, что бегемота звали “водяной лошадью”, просто использовал все свои навыки коновала. Военфельдшер лечил бегемота водкой, и вот бегемот выздоравливал. Но на эту водку многие имели виды, и старик-коновал боялся навета. Бегемота он любил, а пантеру, выжившую после боев, – нет. Старый конник любил травоядных и не привечал хищников.
Фетин посмотрел на него медленным тягучим взглядом – и старик сбился.
– Да, приходил один такой, зверей, говорит, любит. Майор, бог войны.
А я – что? Я вот бегемота лечу.
Бегемот показал голову и посмотрел на гостей добрым несчастным глазом – на черной шкуре у него виднелись розовые рубцы.
– Так это наш был? Точно наш, не немец?
– Наш, конечно. В форме. Хотел на пантеру посмотреть – говорил, что пять “пантер” зажег, а живой никогда не видел. Да он сегодня придет
– тогда у нас заперто было. Да вот он, поди…
В дверь мягко поскреблись.
Сердце Фетина пропустило удар. Он шел к этой встрече три года и оказался к ней не готов. Офицеры сделали шаг вперед, и в этот момент дверь открылась. Тень плавно отделилась от косяка, пока мучительно медленно Розенблюм выдирал пистолет из кармана галифе. И в этот момент фигура сжалась, как пружина, и тут же, распрямившись, прыгнула вперед.
Фетин был проворнее, из его руки полыхнуло красным и оранжевым, но существо дернулось в сторону. В лицо Розенблюма полетели кровавые брызги. Фетин прикрыл голову рукой – коготь только разорвал ему щеку, – но он потерял равновесие и рухнул в бассейн с бегемотом.
– Гомункулус! – выдохнул Розенблюм.
Усатый майор с круглым телом откормленного кота посмотрел в глаза капитану Розенблюму. Он посмотрел тщательно, не мигая, как на уже сервированную мышь. Розенблюм почувствовал, как пресекается у него дыхание, как мгновение за мгновением вырастает в нем отчаяние вернувшегося из сорок первого года, как все туже невидимая лапа перехватывает горло.
Капитан отступил, и в этот момент когти мягко и ласково вошли ему в грудь. Жалобно и тонко завыл капитан, падая на колени, и сразу же его рот наполнился кровью. И вот уже показалось капитану, что он не лежит среди звериного запаха рядом с недоумевающим бегемотом, что он не в посеченном осколками зоосаде чужого города, а стоит на набережной у здания Двенадцати коллегий, снег играет на меховом воротнике однокурсницы Лиды, она улыбается ему и, повернувшись, бежит к трамваю. Вот она оборачивается к нему, но у нее уже другое лицо – лицо немки, той, что готовит ему завтрак по утрам…








