Текст книги "Маленькая балерина"
Автор книги: Владимир Короткевич
Жанр:
Рассказ
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Владимир Короткевич
Маленькая балерина
Ее любили все.
Маленькая, тоненькая, чем-то похожая на девочку в свои восемнадцать лет, она вызывала у каждого мужчины, даже слабого, стремление защитить ее. А между тем в этом гибком теле жил в потенции мужественный дух борца и мастера. И каждый зрячий мог бы заметить в ее сердце будущие качества настоящей женщины: жажду любить и быть любимой, тонкий ум, редкое у женщин остроумие, умение отыскать ближайший и верный путь к своему счастью.
Но все это еще дремало в недрах ее существа, как неясная тень того, что должно было прийти в будущем. Безоблачность и беззащитная ясность словно звали каждого убирать камни с дороги этого слабого котенка.
И мужчинам было приятно это: чувствовать себя сильными, справедливыми и красивыми рядом с нею.
Она еще не знала гроз. Это сразу можно было заметить по выражению серых глаз, которые широко и доверчиво смотрели на мир, по искренней, немного несдержанной, скорее юношеской, чем женской улыбке. Вся она была сплошной преданностью людям, и душа ее раскрывалась навстречу каждому человеку с ожиданием добра.
Это было так очевидно, что даже руководитель хореографической студии при оперном театре, грубый, как буйвол, и толстый, как морж, Нисовский, народный артист республики, имя которого еще совсем недавно гремело по всей Европе, созвал однажды танцоров "мужеска пола" и учинил им "накачку", он, который целыми днями только и делал, что грохотал руганью, как пузырь с горохом.
– Чтоб вы у меня знали, с кем имеете дело, фанфароны. Девчонка всем верит, тянется ко всем… как подсолнух… И если кто попробует эту веру… Голову ему отвинчу. Все равно у вас ноги умнее этого придатка… А вы чего там усмехаетесь, Клявин? Я эту вашу мерзкую присказку знаю: "поживем – увидим". Так вот, первый шаг в этом направлении будет вашим последним шагом по моей сцене. Утешайте Ледовскую, она после третьей пластической операции встретит это не без приятности… И вам, в смысле будущего, будет полезно.
И прибавил:
– Надо беречь ее иллюзии. Она – талант.
А потом вспыхнул:
– Что морды воротите? Будто я вас не знаю. Слишком у вас бурное, мягко выражаясь, кипение гормонов… Банда павианов, а не студия.
Клявин обиделся. Обиделись и остальные. Потому что никто и без слов Нисовского не мог обидеть "маленькую". Но Нисовский в новой ипостаси был так необычен, что все, остолбенев, промолчали и взглядом не выдали своей обиды.
Потом все разошлись. Нисовский пошел в буфет и, сидя за бокалом шампанского, ворчал своему собутыльнику:
– Не в том дело, что таких талантливых, возможно, со времен Рамо не было… Дело в том, что она так искренне, преданно смотрит на мир… И это в наши времена… Нестерпимо!
А Клявин, долговязый молодой человек с очень красивыми ногами и очень пока что узкой грудью, Клявин, подозреваемый в том, что он "большой бабник", пошел плакать в жилетку своего друга, жаловаться на грубость "талантливого и умного" наставника. Потом он направился к выходу, столкнулся в коридоре с маленькой и сказал ей с дрожью в голосе:
– Видите, маленькая, облаяли меня за вас. Наш мегопотам думает, что если он всем грубит, так и мы можем грубости вам говорить. – Потом он вдруг утешился. Глубоко и прерывисто вздохнул. Предложил: – Давайте, Нина, я хоть чемоданчик вам к трамваю поднесу. А то вы что-то сегодня бледненькая. Устали, видать.
Он шел рядом с нею, цыбатый, неуклюжий, невзирая на всю танцорскую грацию, и только тут становилось ясно, что не такая уж она маленькая – обычный женский рост, – что впечатление миниатюрности – от хрупкости и нежной тонкости ее фигуры.
На улицах Москвы дворники сгребали в люки коричнево-грязный, похожий на растаявшую ореховую халву снег. Из-под сугробов текли ручейки, и солнце играло в них, попадая иногда острым лучиком в глаза прохожего и заставляя его весело чихать.
– Вы любите весну, Витя? – спросила она.
– Очень. – Он покраснел. – Она мудрая… и легкомысленная.
– Как Моцарт, – сказала она.
Клявин шел с нею, покачивая чемоданчиком, бросал наискось взгляды на прядку волос, что выбилась из-под берета, на прижмуренные от солнца глаза, и ему впервые за последние месяцы было хорошо жить.
Ветошным переулком они вышли на Варварку (решили идти пешком) и аж закрыли глаза, так нестерпимо ярко, куда ярче солнца, пылал перед ними в лазурной вышине купол Ивана Великого.
Даже Москва-река сегодня казалась синей, вобрав в себя столько голубого неба, сколько могла вместить.
На углу одного из зданий перед Большим Каменным мостом висел намалеванный на полотне плакат: рука в колючей рукавице держала за глотку маленького плюгавца с необычайно подлой мордой. Плюгавец дергал ручонками, напрасно стараясь освободиться.
Непонятно было только, зачем на такого слизняка вся ручища: довольно было бы щелчка – и со духом святым.
Проходя мимо плаката, Клявин тяжко вздохнул и опустил глаза. Она услышала это, посмотрела краем глаза на плакат и сказала:
– Действительно ужасно, Витя. Что мы им сделали, что они каждый день идут на диверсии, даже в деревнях травят колодцы?
– Не знаю, – уходя от разговора, сказал Витька.
– Столько радости вокруг. Света. Весны. А они… хоть бы один понял, что людям нужно, чтобы их оставили в покое.
У легкомысленного Витьки пополз по щекам бурый румянец. Он вздернул подбородок и, видимо, не сдержавшись, сурово сказал:
– Дядьку Ивана арестовали… Три недели назад.
– Что?! – Глаза ее стали широкими. – За что?
– Не знаю. Знаю только одно: он всегда любил детей. Как никто.
Да она знала это и сама. Приезжал дядька Иван – и в Витькиной квартире черти свадьбу играли, дым стоял коромыслом. Дети и он переворачивали все вверх ногами. Он умел представлять тигра, петь соловьем, оглушительно хохотать, привозить детям подарки – всем, кто был дружен с Витькой или был его соседом, – умел шляться с детьми по садам, зоопаркам и кондитерским, умел рисовать карикатуры на самураев. Да и чего он не умел? Жизни в нем было – на десятерых.
– Не знаю, – сурово сказал Витька, – но он Зимний брал, он восстание в Смоленске организовывал, он в Первой Конной был. Он всей Чукотке нес просвещение. Если он не коммунист, так кто тогда коммунист?!
– Успокойся, – попросила она.
– Он хороший коммунист. И я ни-ко-му не поверю, что он хотел отдать Дальний Восток японцам… Вот что… А если ты веришь – иди дальше одна и больше не смей со мной разговаривать.
Витька помолчал и прибавил:
– Я почти довел тебя до дому.
Он был воспитанным мальчиком.
– Витя, – тихо сказала она. – Человек может измениться. Но ты успокойся. Я не верю, что Иван Николаевич мог сделать это. Насчет многих поверю, но насчет него – никогда. Тут явная судебная ошибка. В ней разберутся.
Клявин опустил ресницы.
– Да, – сказал он, – конечно разберутся.
Он не сказал – да и не мог сказать, – что дядька умер в тюрьме неделю назад. От воспаления легких.
Он не сказал. Маленькую все жалели.
– Ты не волнуйся так. Все-все будет хорошо.
– Прощай, – сказал Витька.
– Ты не зайдешь к нам?
– Нет, – сказал он, – прощай.
Она смотрела ему в спину и удивлялась: стать у Витьки была совсем взрослой, не такой, как месяц назад.
Она верила в то, что все образуется: на дворе ведь была весна, а жизнь у всех была впереди. И потому, подходя к своему дому, она чувствовала себя так, словно почти ничего не изменилось на земле.
Их дом возвышался над зданиями Замоскворечья семиэтажной громадой. Когда-то один из Тит Титычей понял, что двухэтажные особняки не резон строить даже в этой части города, что будущее – в доходных небоскребах. Так появился на свет дом Нины: зеленый фасад в стиле "модерн", высокая крыша, фигурные окна.
На остальные три стены модерна не хватило, они были из красного кирпича, потемневшего от копоти и времени.
И уж совсем темным был внутренний двор, куда выходило одно из окон их квартиры. Темный, похожий на колодец, двор.
Она шла по двору. Лучи заходящего солнца падали на ее фигурку, на пепельные волосы, закрученные вокруг головы, на чемоданчик в худенькой руке.
У парадного стоял Антон Набатов, мужчина лет под сорок, в шляпе набекрень, покуривал, смотрел на маленькую узкими веселыми глазами. Нина знала – Антон ждал жену: каждый вечер они шли куда-то, потому что Антон любил музыку, смех, гостей, вообще жизнь.
– А, Терпсихора, – беззлобно сказал Антон. – Ну, как там попрыгивается?
– Ничего, дядя Антон, пляшем.
– Под чью дудку?
– Под дудку Нисовского.
Жена Антона вышла из парадного, на ходу изучая в зеркальце нос.
– Смотри-ка, – шепотом сказал Набатов, – дальше носа ничего не видит.
Маленькая улыбнулась. Она любила Антона.
А жена Набатова уже увидела их и заговорила каким-то необычным, певучим говорком (она была с севера, поморка):
– Ниночка, любушка. Так это ты тут с моим лоботрясом разговоры разговариваешь. Приходи завтра к нам. Антоша наш – именинник. Будет твой любимый струдель с маком.
– Приду.
И каблучки маленькой балерины зацокотали по ступенькам, слегка затихая в конце каждого пролета.
Дома она разделась, откроила себе ломоть хлеба, положила сверху пластинку сыра и с ногами взобралась на подоконник. Наступали добрые дни. Сейчас еще не позволяют держать окна отворенными, а через месяц она будет вот так сидеть на окне, ветер будет дышать в висок, а со двора будут долетать голоса детей. И ветер будет перелистывать страницы книги, засыпать строчки белыми соцветиями сирени, стоящей в кувшине здесь же, на подоконнике.
Боже, скорей бы! Скорей бы жизнь!
На коленях у нее лежала книга Этьена Боэси (маленькая думала, что ей идет читать серьезные книги), но она сейчас не глядела в нее.
Солнце опустилось совсем низко, окрасило Замоскворечье в апельсиновый цвет, принарядило даже самые старые, самые облупленные строения. Красные стены недальней барочной колокольни налились густым багряным пламенем.
Загрохотал трамвай в Климентовском переулке.
И все это было Замоскворечье, родина, милый уголок, где летом так цветут липы, где в полукруглых окнах мансард идет своя жизнь, где играют дети у домика Островского.
Все еще должно было быть: музыка, любимая больше всего, книги, которые с такой нежностью берут тебя за руку и ведут в свой мир, море, которое она непременно увидит.
И, возможно, любовь. Однажды под этим самым окном остановится вечером Поэт. У него будут длинные золотистые волосы, голубые, как море, глаза. На нем будет черный строгий костюм. Он будет статный и в десять раз красивее Блока. Выяснится, что он увидел ее в театре и целых два месяца ходил по улицам Москвы, чтобы напасть на ее след. И вот нашел.
Он возьмет ее за руку и скажет…
Что он скажет, маленькая по молодости лет плохо представляла себе, но она знала: это будет что-то такое прекрасное и теплое, что бывает на земле раз в столетия.
Она дала себе слово, что не будет обижать его. Только сначала немножко поколеблется, чтобы он написал о ней и о себе самую лучшую на земле поэму.
Почему-то она никогда не ловила себя на мысли, что наделяет Поэта некоторыми чертами Витьки. Витька был глупостью, Витька был свой, домашний, ему можно было опустить за шиворот снежок (это называлось "море Лаптевых"), разыграть его в компании.
…Поздним вечером она, уже забравшись в постель, снова вспомнила о Витьке. Сон крался к ее глазам, и потому все дневное казалось простым, легким, не стоящим внимания. Она засмеялась, подтянула колени ближе к подбородку, свернулась, как кошка, в своей доброй постели.
– Все, все, все хорошо. Все будет, обязательно будет хорошо.
И она провалилась в мягкий свет, где жили сны.
Она не видела, как побежали по потолку отражения фар автомобиля, не услышала, как он остановился у парадного (и свет остановился на стене неподалеку от головы маленькой), не видела, как из авто вылезли люди и вошли в подъезд. И еще не видела она того, как люди вышли из подъезда и вместе с ними вышел Антон Набатов. Повернулся к дверям и с нежностью сказал кому-то:
– Я скоро вернусь, дорогая… Не плачь…
Она ничего не слышала. Она спала.
…Антон уехал в далекую командировку. Но жизнь не изменила своего течения. Были маленькие горести, были маленькие радости. Радостей было больше.
А вскоре пришла и огромная радость. Нисовский объявил им, что за исключительные успехи некоторые из ребят и девушек получили право участвовать в концерте, который будет в Кремле…
Это были удивительные дни, все эти дни подготовки: сумятица, нестройные звуки музыки в разных концах здания и, наконец, сборы.
В машине Нина очутилась вместе с Витькой. Пахло пылью и духами, скользила навстречу шумная улица, ревели клаксоны встречных машин. Но Витька все больше и больше мрачнел, наблюдая за веселым потоком людей.
– Как дела с Иван Николаичем? – спросила она.
Витька взглянул ей в лицо и увидел на нем такое сияющее, счастливое выражение, увидел такие доверчивые широкие глаза, что только глухо кашлянул.
– Отпустили, – мрачно сказал он.
– Вот видишь, я же говорила.
Маленькую все жалели.
…Концерт был в Георгиевском зале, большом, белом с золотом. Все стены зала были в фамилиях: тут записывали имена георгиевских кавалеров. Наверное, здесь нашлась бы и фамилия деда, будь только время поискать его среди тысяч других.
Но времени на это не было… Времени вообще ни на что не было. Потому что нужно было выступать. И Нисовский нервничал из-за того, что у кого-то что-то не ладилось в костюме, и еще из-за того, что в этом чертовом зале скверный резонанс, звуки глохнут, набегают один на другой, а девчата молодые и могут сбиться.
Зрителей было не очень много, и маленькая почти не волновалась, тем более что выступала она в кордебалете, вела танец Кофе из "Щелкунчика". Вести, правда, тяжело, но все же это только кордебалет.
И вдруг сердце упало от радости и одновременно от невероятного страха. Из дверей, что слева от временной сцены, вышел Он, тысячекратно знакомый по портретам и все же совсем не такой.
Он тихо сел в ближайшее кресло и приготовился слушать.
Девчата, как видела маленькая, ничего не заметили. И это помогло ей взять себя в руки, преодолеть дрожь в коленях.
"Девочки не должны заметить, – подумала она, – иначе собьются, будут волноваться, все получится хуже".
Она перехватила взгляд Нисовского, поняла, что он думает о том же самом, и незаметно кивнула ему головой.
Первые звуки вступления, маняще-сладкие, щемяще-томные, отдались под сводами зала. И маленькая, не спеша, зная, что у подруг, как у всех, кто впервые выступает, стоит перед глазами розовый туман и они ничего не видят, повела на сцену гибкую, коричневую с золотом цепочку.
Сама она, в отличие от них, видела все. Она могла быть очень рассудительной и волевой, эта маленькая балерина.
Она знала, что накладная смоляная коса будет виться так, как захочет владелица, что ее тоненькие, как стебельки цветов, руки сейчас изгибаются в изнеможении и кажутся настоящими женскими руками, что шоколадные с золотом шальвары не скроют движений ее ног.
И действительно, выдавал ее разве что живот, узкая полоса которого была видна над шальварами, совсем еще девчоночий, худенький живот.
Человек – она видела это – смотрел на сцену "обыкновенными" глазами.
Но потом пришел восторг танца, который можно сравнить только с вдохновением поэта, и она не замечала уже ничего. Она не увидела, что как раз с этой минуты изменился взгляд человека, сидевшего в кресле, изменился, стал заинтересованным, растроганным и каким-то необычайно добрым.
А Нисовский смотрел на нее и шептал про себя:
– Умница… Не растерялась… Умница моя.
А сам думал:
"Она будет больше, чем Тальони, больше, чем Истомина… И все же это не амплуа. Ей бы Одетту, Лебедя".
Когда они исчезли со сцены, когда их трижды вновь вызывала на сцену овация, маленькая заметила, что человек аплодирует и смотрит на нее. Сомнений быть не могло. Именно на нее.
Она не знала, что была трогательна в своей молодости и солнечности, что танцевала необычайно хорошо. Она знала только, что все прекрасно, все как надо.
Когда она переоделась уже в обычный, очень строгий английский костюм и стояла в стороне от сцены, к ней подошел широкий человек с невыразительно-мужественным лицом, которое все, казалось, состояло из выступающего подбородка и глубоко сидящих синих глаз.
Он поклонился ей и, тяжело двигая челюстями, произнес четыре слова, будто камни ворочал:
– С вами хотят поговорить.
И она догадалась, кто хочет поговорить, и обрадовалась этому до вознесенной, ликующей волны в груди.
Ничего не замечая вокруг – вот когда появился розовый туман, – она пошла рядом с широким человеком в задние ряды кресел, откуда улыбался ей вождь родины.
Ближе. Ближе. Ближе.
– Здравствуй, девочка, – сказал он.
– День добрый, – беззвучно ответила она.
– Садитесь здесь. – Он показал ей на место рядом.
– Спасибо.
Он был самый красивый и приятный из всех. Даже то, что (как она приметила раньше) ноги у него были короче туловища и, сидя, он казался более монументальным, чем на самом деле, нравилось ей.
"Как Гете", – думала маленькая.
У него были седеющие волосы, прямой нос, лицо, слегка тронутое оспой, и прищуренные глаза, возле которых прочно лежали гусиные лапки морщинок.
– Как вас зовут?
– Нина.
– Нина… Хорошее имя, Нина… Наше.
– Я знаю.
– Ну как, вам нравится здесь?
– Очень.
Она ничего не замечала, кроме этого лица слева. И она была так счастлива, что, казалось, еще минута – и сердце разорвется, не в силах выдержать этого.
– Вы знаете, что вы очень талантливы?
– О… что вы! Мне просто хотелось станцевать как можно лучше.
– Почему?
– Мне хотелось, чтобы вам было веселей и легче. Мне показалось, что вы немного грустны, и мне стало жаль. Вы, наверное, очень устали на работе.
Его лицо еще больше смягчилось. Он словно впервые заметил ее.
– Вы, наверное, добрая, Нина?
– Не знаю.
На сцене началось "Болеро" Равеля, в котором Витька вел главную партию, ревнивца. В пламенно-алых бликах мчались по сцене фигуры, пылко-тревожный испанский танец звучал смертной страстью.
– Хорошо танцует, – сказал он.
– О… вы не знаете, какой он талантливый. Самый талантливый из всех.
– Вы танцуете лучше.
– О нет, нет. Он…
– Так вы еще и зависти лишены, – задумчиво сказал он. – Что ж, возможно и так. – И вдруг заговорщически подмигнул ей. – А что если по окончании танца удерем от них? Тут сейчас скучно будет. Выйдет Тоболевский и начнет толстым голосом про вино петь.
– Как хотите, – тихо сказала она.
Они действительно удрали. Встали и неслышно вышли из зала, пошли комнатой, в которую, как на двор, выходили ступени старого крыльца, украшенные двумя львами.
– Хотите посмотреть палаты древних царей?
– Очень. Я никогда не видела.
Они пошли по ступенькам вверх. Наверху маленькая оглянулась и увидела широкого человека, который тоже вышел из зала и смотрел им в спину, засунув руки в карманы серого пушистого костюма.
Он сделал вид, что вышел просто так, покурить.
Потянулись терема, низкие, с крохотными окнами, с темными расписными сводами потолка. Все пахло нежилым: печки с кафельными сиденьями, кресла, обивка которых казалась пыльной.
– Ну как, – усмехнулся он, – хотели бы вы жить "по-царски"?
– Что вы, – содрогнулась она, – здесь, наверное, никогда не проветривали, а я люблю воздух, солнце, люблю пойти босиком в луга. И чтоб никого не было вокруг.
– Да, – вздохнул он, – это хорошо… босиком.
– Приезжайте к нам, – загорелась маленькая, – у нас полупустая дача, сад и речонка течет совсем прозрачная, все камешки видать. Вы любите козье молоко?
– Гм… когда-то любил.
– К нему только нужно привыкнуть. И потом уже даже самое лучшее коровье молоко кажется невкусным… В самом деле, приезжайте.
– К сожалению, это не всегда зависит от меня, дочка.
– Почему? Собраться и поехать. Это каждый может.
Он усмехнулся.
Теперь они шли бывшей царской опочивальней. Смешно было видеть кресла и кукольно-маленькое ложе под балдахином.
– Наверное, и ноги вытянуть нельзя было, – сказала маленькая.
– Да, жили не очень.
В самом настроении этих покоев, в узеньких переходах между ними, в низких сводах было что-то тревожное. Маленькая вздохнула:
– Им, должно быть, очень страшно было здесь жить. Говорят, у Ивана Грозного несколько жен отравили.
Она не заметила удивленного выражения его глаз и тем же тоном продолжала:
– И знаете, мне его жаль. Такой сильный, все перед ним склоняются, а жил всегда в таких покоях. Вокруг заговоры, вокруг – враги. За каждым изгибом коридора может ждать человек с кинжалом… Бр-р. – Помолчала. – И зачем все это было им – непонятно. Лучше всего жить, когда ничего не хочется, кроме работы и искусства. Да еще чтоб все тебя любили.
– Это правда, – тихо сказал человек.
Когда они вновь спустились с лестницы, широкий мужчина в сером костюме все еще стоял там.
– Это мой Сторов, – сказал спутник маленькой, – видите, стоит, боится, как бы кто не откусил от меня куска… Ну и осточертел он мне.
– А он ничего. Кажется добрым.
– Он? – спутник хмыкнул. – Ну, это уж вы от слишком большого доверия к жизни.
Он остановился перед дверьми зала.
– Ну вот мы и пришли. Я думаю, вы не последний раз здесь, увидите еще все… Вы очень хорошая, Нина, и, мне кажется, ваша судьба – радовать талантом и искренностью людей.
И сказал Сторову:
– Запишите. Эта девочка будет теперь тоже выступать у нас.
Посмотрел на маленькую добрыми глазами:
– Прощайте. До скорой встречи.
…Потекли дни. Человек не забыл своего предложения. Теперь маленькая выступала почти на всех концертах. И он всегда находил время поговорить с нею, спросить, как она живет, каковы ее успехи. Однажды даже опустил руку на ее голову и ласково погладил пепельные волосы.
Маленькая начала замечать, что в студии относятся к ней более внимательно и настороженно, с подчеркнутой ласковостью. Ей это было неприятно. И только один Нисовский по-прежнему, даже более грубо грохал тростью в пол из-за самой пустячной ее ошибки.
– Из вас ничего не получится, если так пойдет дальше… Помрете под забором.
Как будто это был самый естественный конец для женщины: смерть под забором.
Нисовский ругался зря. Он и сам чувствовал это. Маленькая вступала в расцвет таланта. Талант и она казались теперь одним понятием. Она танцевала так, что даже у бывалых и потому скептических знатоков появлялся теплый огонек в глазах.
От концертов была и еще одна польза: на глазах повеселел сумрачный в последнее время отец. И все же она очень уставала от них и однажды даже попробовала отказаться от приглашения. Тогда отец впервые в жизни накричал на нее. Оскорбленная и недоумевающая, она поехала, а потом, ночью, отец просил у нее прощения едва ли не со слезами на глазах.
Больше она не отказывалась, хотя там ее интересовал только человек с гусиными лапками у глаз, к которому она, невзирая на почти безграничную любовь и уважение, чувствовала иногда смутную жалость.
Она не знала, откуда это. Он был просто самый лучший человек на земле, и ей было его жаль.
А на концертах были всегда почти одни и те же люди. И все скоро уже знали ее и встречали улыбками.
Маленькую все любили.
Так прошел год. Все та же солнечность отличала ее, и она не уставала радовать своей искренностью людей. И каждому хотелось, увидев ее, растрогаться и чем-то помочь. Видимо, бывают люди, которые одним своим присутствием катализируют в окружающих добро.
Была у маленькой обида. Ее начал избегать Витька Клявин. При встречах сдержанно кивал головою, а если мог – старался свернуть куда-нибудь в сторону. Она не понимала, в чем дело, сердилась, несколько раз пробовала поговорить с Витькой, но он отвечал одно:
– Что ты! И не думал. Тебе показалось.
А в глазах его было почти физическое выражение обиды и скорби. Пожалуй, только сейчас маленькая поняла, как не хватает ей Витьки, его преданных глаз, его молчаливой любви, его не всегда умных шуток. Поняла, но ничего не могла изменить.
Однажды она – в который уже раз – участвовала в концерте. На этот раз она танцевала "Умирающего лебедя" Сен-Санса. И вновь человек сидел в стороне, в своем всегдашнем кресле, и глядел на нее.
Она чувствовала, что танцует лучше, чем когда бы то ни было. И когда начали умирать последние звуки, когда она склонилась и стала поникать, она краем глаза заметила, что он поднес платок к глазам.
Белые пышные пачки закрыли ей ноги, плакуче и безвольно склонилась ее худенькая оголенная спина. Похожая издали на белоснежный цветок, она "умирала", и круг света, сужаясь, освещал наконец только изумительной красоты кисть руки, которая едва шевелилась и казалась опавшим лепестком белой розы, в котором исчезает жизнь.
Аплодисменты на этот раз едва не взорвали сдержанный зал. И этот человек аплодировал ей вместе со всеми, не стараясь сдержать слез.
После концерта, после банкета, на котором он сидел рядом с нею, он сам вышел проводить ее к машине.
Было поздно. Москва засыпала. Бессонно горели красные звезды на шпилях башен. Изредка долетали из-за стен гудки запоздалых автомобилей. Нина шла рядом с ним и думала почему-то о Клявине. Они были теплыми, эти мысли. Захотелось взять буйную Витькину голову, прижать к груди и сказать неслышно несколько слов утешения, чтобы детская обида исчезла из его глаз.
Они подошли к машине, и тут человек удивил ее:
– Садитесь… Пожалуй, и я с вами сяду, провожу вас домой.
– Что вы, – сказала она, – зачем я буду отнимать у вас дорогое время?
Он усмехнулся:
– Что же, вы думаете, я никогда не сплю и не отдыхаю?
И хотя маленькая, воспитанная на хрестоматиях, думала именно так, она сказала:
– Нет, конечно. Но мы уже на даче, это очень далеко.
– Тем лучше.
Он сел с нею и начал раскуривать трубку, известную всей стране.
В первую машину сел суровый Сторов, со ртом, похожим на узкую щель; в задние машины тоже сели люди.
Кортеж тронулся. Узкая черная машина, в которой сидели маленькая и он, вылетела из ворот Боровицкой башни и помчалась по Волхонке, мягко зашелестела шинами по асфальту.
В красных вспышках трубки она видела его жестковатый профиль, сдвинутые брови, холодное выражение глаз. Потом он посмотрел на нее, и это выражение сразу изменилось, стало каким-то особенно мягким, почти трогательным.
– Больше никогда не танцуйте лебедя, – глухо сказал он, – вам нельзя.
– Почему?
– Вам нельзя гибнуть. Даже на сцене. Вы полны жизни, солнца, вы открыты этому небу и этим людям. И я не знаю, приходят ли когда-нибудь бурные мысли в вашу головку.
– Иногда приходят.
– Не верю, – сказал он.
Они ехали по Большой Пироговской. Тускло алели в темноте стены Новодевичьего монастыря и тяжко белел силуэт собора.
– Когда-нибудь вы будете великой, маленькая балерина. Но я не думаю, что даже тогда вы будете неискренни… Мне легко с вами… как с немногими… Старому хорошо среди таких, как вы.
– А если старше? – спросила она.
Сосед помрачнел:
– Из них мало кому можно верить, Нина. Человеку нельзя верить после двадцати пяти. Но вы не будете такой. И я сожалею, что у меня нет еще одной дочери. Такой, как вы.
– Почему сожалеете?
– Потому что вы пробуждаете в каждом веру в людей.
Вокруг уже мелькали перелески, светились во тьме, как свечки, стволы берез. Упругий ветер, насыщенный добрыми запахами ночи, бил в лицо.
– Хорошо, – сказал он.
– Вы знаете, – сказала маленькая, – позавчера я проснулась ночью и думала о вас. За окнами были деревья и ночь, и мне стало жаль, что вы не видите этого, сидя в тех старых стенах. И мне так почему-то стало жаль вас, что я даже немножко поплакала.
Человек опустил тяжелые брови, словно стремясь спрятать за ними глаза.
Машина свернула в дачный поселок, быстро промчалась спящей улицей, миновала березовую рощу на откосе и остановилась у калитки.
Здесь было всего пять дачек, на отшибе, и каждая на некотором расстоянии от другой. Дача родителей Нины была в глубине, за садом, по тропинке до нее было метров триста.
К ее удивлению, спутник тоже вышел из машины.
– Я провожу вас до крыльца.
– Что вы?! – испугалась она. – Не нужно. Вы и без того были так добры и внимательны.
– А если вас тут кто-нибудь обидит, на этой тропке?
– Что вы, здесь и березы свои.
– А я все же провожу.
Он шел рядом с нею, и она боялась так, что падало сердце, боялась за него. Мало ли осталось тех, недодушенных колючей ежовой рукавицей? А вдруг что-нибудь случится? Тогда нет ей прощения.
Но человек, казалось, ничего не замечал, шел и с наслаждением дышал теплым ночным воздухом, настоянным на ласковом запахе берез.
– Какой мир, – сказал он. – А усталость все сильней, девочка.
– Вам нужно море, много воздуха и травы, добрых людей вокруг.
– Людей? Возможно… если б эти люди были все, как вы.
Он помолчал немного и вдруг спросил:
– Есть у вас жених?
– Есть, – неожиданно для себя сказала она.
– Ему повезло. Кто он?
– Тот парень, что тогда танцевал "болеро".
– Красивый мальчик… Хороший?
– Хороший. И очень глупый. Наивный, – с нежностью ответила она.
– Это хорошо. Наивные не носят в сердце зла… Будьте счастливы с ним. Я помогу, чтобы вы были вместе… И, если пригласите, приду на свадьбу.
– Обязательно… обязательно, – сказала она. – Я даже не знаю, за что, за что вы так добры ко мне.
– Оставьте, – сказал он, – никакой я не добрый.
Они остановились перед дачей. Окна уже все были темными. Над садом, над крышей дома царствовала тишина.
– Ну, давайте простимся, – сказал он. – Я не стану заходить. Не надо беспокоить людей.
Маленькая уже совсем было ушла, но вдруг обернулась к нему.
– Я вас прошу, я вас очень прошу, – взволнованно сказала она, – не думайте, что людям нельзя верить… Вы ведь не думаете этого искренне, вы не можете так думать.
Человек стоял и смотрел на нее с затаенной улыбкой.
– Так можно? – спросил он наконец.
– Можно, – уверенно выдохнула она. – Они добрые.
– Хорошо, – грустно сказал человек, – прощай, дочка, спи спокойно… И не плачь по ночам о старых людях.
Он повернулся и пошел к калитке. Маленькая смотрела на него, и жалость к этому человеку, который шел в ночь, вновь сжала ее сердце.
А человек вышел из калитки и столкнулся со Сторовым. Тот стоял, сжав узкий, как щель, рот.
– Район довольно подозрительный, – сказал Сторов.
– Что, не нажрались? – довольно добродушно спросил человек.
Сторов посмотрел на него с преданной почтительностью и сухо – этот тон, как он считал, наиболее соответствовал его миссии верного охранителя – сказал:
– Дело, разумеется, не в том, чтобы арестовать. Дело в охране. Вы знаете, они всегда рады причинить зло тем…
И тогда человек тоже сузил глаза и настороженно обвел взглядом соседние строения.
– Да, – сказал он. И договорил за Сторова: – Тем, к кому я хорошо отношусь… Делай, как считаешь нужным. И чтоб с этой головки – ни одного волоса. Понял?
Машины тронулись. Он сидел на заднем сиденье и тяжко думал. Вспомнилась Грузия, какой она была пятьдесят лет назад, когда он, десятилетний, впервые по-настоящему ощутил весну. Она была прекрасна. Она была такой и потом, когда он был юношей. Вспомнился Гори, течение Лиахвы, буйное цветение ткемали на склонах гор.