Текст книги "Любовь? Пожалуйста!:))) (сборник)"
Автор книги: Владимир Колотенко
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
– Терпеть не могу шпионских штучек. Какого дьявола вы следите за мной, вынюхиваете, топчетесь за углом?..
Семен резко дергает поводья, и конь вздымается на дыбы.
– Тихо, Сатир, спокойно…
Страх одолевает меня: вот Семен даст сейчас волю поводьям, подхлестнет своего Сатира, что тогда? Я отступаю за угол и стою в нерешительности. Поза мокнущего под дождем. Какое яркое недружелюбие хозяина! Семен успокаивает коня, похлопывая его по шее, наклоняется и что-то шепчет Сатиру на ухо, нежно гладя морду, теребя ухо.
– Идите в дом, – негромко произносит он, не глядя на меня, – я скоро приду.
В дом я не иду, усаживаюсь на скамейку у стены и наблюдаю за Семеном, который все еще сидит, наклонившись вперед, и, кажется, уговаривает коня успокоиться. Затем, похлопывая по шее, легонько бьет голенищем сапога по боку, мол, вперед, и строптивый Сатир послушно идет. Сначала рысью, затем галопом по большому кругу. Бородатый Семен больше похож на цыгана, но впечатление это рассеивается, как только лошадь переходит на шаг. Понимаешь, что так сидеть в седле может только тот, кто учился верховой езде. На Семене зеленое галифе и белая косоворотка, так оттеняющая черную голову.
Ну что ж, я рад видеть Семена еще и в роли наездника. Где теперь увидишь такое – укрощение строптивого Сатира? За всю свою жизнь я ни разу не сидел в седле. И вряд ли уже взберусь на лошадь. Да и к чему мне это? Меня очень забавляет то, что Семен, как ребенок, напускает на себя важный вид, гордясь такой красивой, большой, сильной, живой игрушкой – пегим Сатиром. Эта гордость видна и во взгляде, и в том, как он держит голову, и в его понуканиях густым басом, и даже в проявлении недовольства.
Вообще мы только и занимаемся тем, что стараемся выставить напоказ свое превосходство, обладание какой-то редкостью, скажем, маркой, ружьем или фокстерьером. Мы просто больны, когда кто-то не завидует нам, и прилагаем всяческие усилия, чтобы преодолеть очередную ступеньку на лестнице успеха. Мы делаем деньги, чтобы приобрести что-то такое, такое… Нам нужно произвести впечатление, быть первым, вызывать восхищение и завистливые взгляды людей, которые нам совсем не симпатичны. Не симпатичны?! Да мы их просто презираем. Но как мы нуждаемся в этом презрении! Нам нужно быть гениями, наполеонами, вождями… Какое убожество! Ведь рано или поздно приходит прозрение, мы становимся мудрыми, щедрыми и всю зарплату тратим на цветы…
Но разве Семен такой уж честолюбец? Ведь это я приписываю ему свои качества. Не припоминаю случая, чтобы он позволил себе хоть раз обнаружить свое превосходство. Даже разного рода поучения насчет писательства не были для меня назидательными. Он скорее советовался, чем учил. Бог мой! Как он легко спрыгивает с коня. Какой же он хромой? Вот он сейчас возьмет Сатира под уздцы и пойдет крепким шагом…
Не пойдет! Хромые не ходят крепким шагом.
Почему я так рад этому? Я бесконечно счастлив, когда думаю, что он будет искать свою палку. Да вот же она стоит у плетня. А Семен стоит рядом с конем, будто не в силах с ним расстаться. О чем он думает? Я с жадным нетерпением жду этого первого шага.
Неужели не захромает, не припадет к земле, не станет ниже, сутулее? Неужто все это время он притворялся? Я даже затаил дыхание, жду. Ну иди же, иди!
И Семен делает этот первый шаг. Просто проваливается, будто ступил в яму.
Хромой!
Я так рад этому. Я ненавижу себя и бесконечно счастлив. Мои здоровые, толстые ноги – вот мой козырь. Это мое превосходство над Семеном. А есть ли еще? Наверняка есть, но я не даю себе труда отвечать на этот вопрос. Семен подходит и присаживается рядом.
– Что вас сюда привело?
Я мог бы ответить также недружелюбно. Не очень-то он гостеприимен. Мы не виделись около месяца, меня так тянуло к нему, он мне даже снился… И пора, так сказать, продолжить наш роман… Я мог бы ответить ему в том же тоне, но так разговора не получится. В отношениях между людьми, я это уже понял, очень важно ценить ясность, прежде всего ясность. Когда ее обретешь, нет нужды строить догадки, что-либо придумывать, хитрить, ерничать… Прозрачные отношения – это такая радость!
Как нам недостает их.
Мне приходит в голову, что мы с Семеном не вполне доверяем друг другу, и в этом его вина. И моя, конечно, оплошность в том, что он позволяет себе такое: “Что вас сюда привело?” Другими словами – какого черта приперся? Кажется совершенно невероятным, что этот сидящий рядом хромой, обшаривающий свои карманы в поисках спичек, чтобы прикурить сигарету, этот обросший чернокудрый цыган с дергающимся веком и грубым голосом мог настолько войти в мою жизнь. Вот он снова отталкивает меня, дает очередную пощечину, а я липну к нему как банный лист… Узнав это, Настенька огорчилась бы. Да и мне радоваться не приходится. Нечего здесь прохлаждаться, решаю я, и задаю свой вопрос:
– Лопухино – это ваше имение?
Спичек нет, я свои не предлагаю, и Семену приходится вернуть сигарету в пачку.
– В некотором роде, – недовольно бурчит он в ответ.
– Знаете, на море вы мне даже снились.
– С какой стати?..
Голос Семена звучит мягче, и я облегченно вздыхаю. Я заметил, что наши встречи всегда начинаются настороженно. Но трудно первые несколько минут. Затем атмосфера теплеет, и мы уже нуждаемся друг в друге, становимся друзьями. Правда, только какое-то время. Рано или поздно нам все же придется поставить точку, каждый из нас это понимает.
А пока эта злополучная точка не поставлена…
– Мы с Настенькой только что вернулись.
– Где же вы отдыхали? – спрашивает Семен и тянется рукой за травинкой, но не срывает ее, а только щелкает пальцем по зрелому колоску.
Я рассказываю, как прекрасно мы провели время на море, как нравилось Настеньке быть окруженной толпой поклонников, как я был счастлив при этом… Сидим мы довольно долго. Семен, мне кажется, излишне молчалив, но не грустен. Слушает с интересом и даже улыбается, когда я рассказываю какую-нибудь историю, например, историю с этим Антоном. Почему она кажется Семену смешной?
– Давайте-ка пообедаем, – неожиданно предлагает он, – хотите есть?
Мы и словом не обмолвились о романе. А ведь у меня есть чем похвастать. Я хоть и отдыхал с Настенькой, но за это время успел накропать две главы. Руки так и чешутся залезть во внутренний карман пиджака, достать сложенные листки – вот! Семен придет в восторг от прочитанного. Я попытался придать своей прозе ритм стиха. А самого Семена я, как мог, приукрасил. Правда, оставил хромым и волосатым, и даже с дергающимся веком… Мне бы добраться до его родословной. Откуда он, кто его предки, чем они знамениты? Я мог бы, конечно, и сам придумать, но зачем же сушить голову по этому поводу? К тому же, Семену есть, вероятно, о чем рассказать. Мне это очень интересно. Кто он на самом деле, Семен Лопухин? За конюшней обнаруживается еще одно строение – русская баня: высокие деревянные ступени, с обеих сторон которых, как стражники, огромные валуны. У стены бани – большая бадья, наполовину наполненная водой. Семен пристраивает палку к валуну, сдергивает с себя косоворотку и, бросив ее на камень, берет деревянный черпак.
– Слейте мне на руки…
И вот я, сняв пиджак и осторожничая, чтобы брызги не попали на брюки, на новые туфли, черпаю воду из бадьи и лью на Семена блестящей серебряной струйкой, а он, наклонившись вперед и удерживая равновесие на здоровой ноге, умывает лицо, шею, плечи, требуя воды еще и еще, фыркая и кряхтя от удовольствия. Какая у него широкая, могучая, волосатая спина! Как живо гуляют по ней бугры мышц, когда он машет руками, как крыльями, разметая фейерверки сверкающих на солнце брызг. Мне то и дело приходится отскакивать в сторону, чтобы не быть настигнутым этим неистовым холодным фонтаном сверкающих на солнце струй.
– Ааа!.. – так Семен выражает свой восторг.
Кожа у него смуглая, тугая, щедро поросшая черными волосами, особенно на плечах и над лопатками. Толстокожий! – вот что приходит в голову при виде обнаженного Семена. Толстокожий с дьявольскими черными волосатыми крыльями. Бес! Над левой лопаткой – большое, как Африка, родимое пятно. И как щетка на нем – куст волос. Меченый…
“Ааааа…” – эхо рычит по всей округе.
Наконец Семен выпрямляется, поворачивается ко мне лицом.
– Как это здорово, – улыбается он, – правда?
Я не могу оценить, так как меня не поливают водой. К тому же меня теперь привлекает большой шрам на его груди, голая блестящая полоска кожи, тянущаяся от шеи до левого соска. Ого! Что это? Я хочу спросить, откуда этот шрам, но не спрашиваю.
– Хотите освежиться? – Семен кивает на бадью с водой.
Нет уж, увольте.
Я прошу только полить и, пряча свои восхищенно-удивленные глаза в собственных ладонях, мою руки. Я и вправду восхищен телом Семена, этим могучим торсом, этой обезьяньей волосатостью, грубым шрамом над областью сердца. Откуда он у него? Кого он защищал собственной грудью, рискуя жизнью? Теперь я восхищен даже его хромотой. Где он охромел, как? Что пришлось ему испытать в жизни? Расспрашивать об этом я считаю верхом неприличия. Я и так насилую его своим вниманием.
Значит, ждать?
Я хотел бы взять на себя часть испытаний, которые достались ему. Семен не хочет делиться своим прошлым, но лезть к нему в душу… Теребить этот шрам, эту рану над сердцем?.. Кто дал мне право?
Значит, ждать.
Семен взбирается по ступенькам, заходит в баньку и тут же появляется на крылечке снова, бросает мне махровое полотенце. Я ловлю, а он обтирает себя белой простынью, усердно растирая грудь, затем берет в руки оба конца простыни и, забросив одну руку за голову, растирает спину. Я вижу его черную, заросшую густыми волосами подмышку. Гнездо для гадюки. Или для жаворонка? Ну и волосатый! Этим Бог не обделил Семена. А чем обделил? И считает ли он себя обойденным Богом? Когда он вот так стоит передо мною красный, как крепко сваренный рак, мне не кажется, что всевышний забыл своего раба: могучий торс, крепкие руки, блестящие глаза.
Ни капельки жира на животе!
– Идемте…
Я отдаю ему полотенце, которое он вместе с простынью развешивает на перилах крыльца и надеваю пиджак.
– Идемте, – повторяет он. Мы идем в дом, где в сенцах на стене я вижу ружье. Рядом патронташ с патронами, в углу сундук… Семен отворяет дверь в дом, жестом приглашая войти, я вхожу, а мысли мои остаются с ружьем. Зачем ему столько ружей? Он охотник? Но не этот вопрос занимает меня. Неужели этим ружьем я когда-нибудь воспользуюсь? Я никогда не стрелял из ружья, никогда. А ведь только оно может избавить меня от Семенова ига. Ружье или нож. Острый клинок. Или топор…
Какие дурацкие мысли лезут в голову!
Семен – мой рок, мой крест… Теперь моя жизнь подчинена… Моя Настенька… О, Господи! Я гоню от себя эти нелепые мысли: прочь!
– Смелее…
Мне нечего опасаться. Разве меня выдает мой вид?
– Давайте трапезничать… Ну как ваши дела, как роман?..
Он все еще ходит обнаженный по пояс. Не так уж и тепло…
– Мой далекий прадед, духобор и масон, был генерал-губернатором.
Семен вдруг рассказывает о своем прошлом, о своих предках. Моя рукопись лежит на столе. Он к ней даже не прикоснулся. Правда, он порасспросил, о чем я написал, но прочитать хотя бы страничку так и не удосужился. И вот он рассказывает. Видимо, настала-таки пора появиться на свет его прошлому. Меня больше всего привлекают его прадеды.
Мы сидим за крепким, сбитым из свежеотесанных досок высоким столом, едим вкусную, тушеную с яблоками аппетитную дичь, запивая кислым белым вином, я слушаю и только завидую Семену, его крепким зубам, которыми он крошит косточки. Этот хруст эхом гуляет по просторной комнате.
– Кто так вкусно готовит?
– Илья.
Вот еще одна загадка: Илья. Он приехал сюда на “Мерседесе”. Когда я увидел сверкающего темно-синего красавца с маленьким пропеллером на носу, его обтекаемые формы, выпуклые зеркальные стекла, спрятанные в черном бархатном пластике боковые зеркальца, когда я увидел это роскошествующее транспортное совершенство, я потерял дар речи. Я до сих пор не обрел этого дара, так как звуки восторга и восхищения Семеном, которые иногда вырываются из моего горла, вряд ли кому-то придет в голову называть даром. А ведь я не такой уж простачок, чтобы удивляться “Мерседесу”. Что же меня поразило в этом красавце или в этом деревянном пустом доме? Картины на стенах?
Эти угрюмые бородатые лица, угрюмые взгляды? Только слева, напротив окна, святая простота, милое личико… Такие взгляды бывают у полоумных. Верхние веки прикрывают радужку почти наполовину, глаза широко расположены, глубоко посажены в глазницах и не отпускают тебя ни на шаг. Под взглядом таких глаз хочется быть чище, хочется оправдаться. Разве мне есть в чем? И я не настолько свят, чтобы не завидовать Семену, этому свободолюбу, над которым условности и предрассудки не имеют власти. Но кто же эта прелестная святоша с сумасшедшинкой во взгляде?
– Это моя прабабушка, – говорит Семен, перехватив мой взгляд, – герцогиня Бишоффсвердер. Она свела с ума не один десяток мужчин. Писаные красавцы и богачи млели у ее прелестных ножек… Стрелялись и убивали соперников… вы когда-нибудь ревновали?..
– Моя Настенька…
Мне вдруг показалось, что моя Настенька чем-то схожа с этой Бишоффсвердер. Если герцогиню коротко постричь, освободить ее плечи от этих умопомрачительных кружев, накинуть на нее гонконговскую попону вместо длиннополого складчатого платья-абажура, чтобы оголились ее ножки… Сигарету в губки…
– Моя Настенька…
– Она герцогиня?
– Настенька?
Я не понимаю, зачем Семену иронизировать. Герцогиня! Какой смысл несет в себе это звучное, гордое, смелое слово? Мне трудно это представить, поэтому я никогда не задавался подобным вопросом. Семен, как ни в чем не бывало, хрустит косточками.
– Нет нужды, – говорит он, время от времени поглядывая на меня, – выискивать зародыш масонства в истории древней Греции или эпохе Ноева ковчега. Родословная Ордена начинается с лондонского клуба начала XVIII века…
Мысль, случайно посетившая мой мозг, холодит сердце: мне приходит в голову, что ружье, которое я обнаруживаю стоящим в углу (еще одно!), может выстрелить само по себе. Вдруг упадет и – шарах! И если уж будет падать, то зрачки стволов непременно уставятся на Семена: шарах! И некому будет рассказывать о князьях и герцогинях, разъезжать на всесокрушающем “Мерседесе”, галопировать на пегом скакуне…
Бабах!
Одновременно из обоих стволов.
Я вижу, как эта дурацкая мысль улыбается мне.
И тут же готов жертвовать своим романом, своим писательством… Лишь бы Семен навсегда прервал свой рассказ. На черта мне эти масоны! Эти кирпичники-печники.
Трубочисты! Я займусь частной практикой, выстрою себе терем в лесу, куплю новенькую машину… Да мы с Настенькой…
– Они не мостили дороги и не клали печные трубы. Это были люди, вроде Микельанджело, работавшие с благородным камнем, мрамором, одним словом, это были ваятели красоты, обожествляющие грозную твердь, умеющие вдохнуть в камень живую душу. Они были утопистами с прекрасными планами преобразования человечества…
Когда Семен задерживает дыхание, шрам на его груди наливается кровью, краснеет, и кажется, если он не выдохнет, тонкая блестящая кожа лопнет, и кровь так и брызнет. Он все еще сидит голым по пояс, пренебрегая этикетом своих предков, являвшихся, вероятно, к столу при полном параде. Мне нужно было бы хоть что-нибудь записать, но пальцы в масле, я с наслаждением обгладываю очередную косточку, облизывая палец за пальцем, и, отхлебнув вина, принимаюсь за другую. Сладкое, сочное, розовое, просто тающее во рту мясо и холодное, белое, с кислинкой, терпкое вино – это награда за мои мученические душевные терзания. Мне нужно взять свои мысли в крепкие руки, накинуть на них узду и увести от Семена. Но как я ни стараюсь, они плывут по широкому течению… Настенька! Настенька – вот мой спасительный плот.
Теперь мы путешествуем вместе.
Я ненавижу себя и твердо знаю, что ненавижу себя за то, что ненавижу Семена. От этой мысли я отмахиваюсь, как от осенней мухи, а она жалит злым летним оводом, жужжит и жужжит: убей Семена, убей сейчас, спасайся, Андрей…
За что убивать?!
– И что же, – равнодушно спрашиваю я, – этот Бэконовский Орден Соломонова Храма на Новой Атлантиде, он и вправду дал какие-то практические плоды?
– Да, – говорит Семен, – есть же пиво! Хотите?
Конечно! От пива я никогда не отказываюсь. Я обещал Настеньке вернуться к шести.
Сейчас – 16:52.
– Илья, – рычит Семен, – пива гостю…
Теперь он сидит вполоборота, и я вижу его профиль: высокий лоб под густой шевелюрой, горбатый нос, подбородок боксера, который только угадывается под черной бородой. Но не может же быть у Семена подбородок певца, сытенький такой, с лоснящейся подвеской жира. Не может.
– О чем вы спросили?
Семен часто переспрашивает. Он, что же, туг на ухо? Мало ему хромоты?
– Этот Храм Мудрости?..
– Комениус? Он предложил свою дорогу света, идя по которой нужно преодолеть семь ступеней… Хм!
Своим “хм!” Семен выражает недовольство. Я успел заметить, что в этом мире ему не все нравится. Он даже морщится. И я не могу не заметить, как изувечен его левый локоть: разбухший донельзя, он еще и с трудом сгибается и, вероятно, причиняет боль. Как пить дать – подагрик. Колени, наверняка, тоже больны. Отсюда, может, и хромота. Вызывает неожиданную брезгливость и это шелушение на локтях, хотя мне не раз приходилось видеть и не такое. Дерматоз какой-то. Склеродермия или псориаз…
Илья приносит две бутылки пива, две керамические чашки.
– А где моя трубка? – спрашивает Семен.
– В столе…
– Ага…
Илья ни разу не взглянул мне в глаза. За что он так недолюбливает меня?
– А где спички?
– Вы обещали не курить.
– Илья!..
– Зажигалка в машине, – недовольно бурчит Илья и не делает попытки принести зажигалку. Я предлагаю спички.
Какое-то время уходит на то, чтобы трубка была натоптана, и, когда дело сделано, Семен долго пристраивает мундштук в своих лошадиных зубах, несколько раз втягивает воздух. Оставшись довольным своей работой, чиркает спичкой.
Теперь тишина.
Даже Илья приостановился на полпути к выходу, чтобы церемония раскуривания трубки завершилась успешно. По всей видимости, этот ритуал – игра с трубкой – почитается здесь, и его не принято нарушать даже скрипом половиц. Я тоже замер, наблюдая за язычком пламени, который кланяется с каждым движением губ Семена, когда он втягивает дым через мундштук.
“Фпа-фпа…” – только это и слышится.
Сколько же физических изъянов досталось Семену! Я все еще не знаю, отношусь ли с сожалением к нему или все-таки восхищаюсь. Может быть, боюсь? Страшусь его? Я завидую Семену?
– Я должен вас огорчить…
Семен набирает полную грудь дыма, прикрывает веки и затем, выпуская медленно дым над моей головой, повторяет:
– Я должен вас огорчить… Вы ведь знаете Нострадамуса?
Этим меня вряд ли огорчишь. К тому же, меня меньше всего интересует Нострадамус.
– Эта ваша бабушка, вернее, прабабушка… Она…
– Немка. Я тоже не очень русский, а мой отец – француз чистейшей воды. Франция – это, знаете ли… Вы были в Париже? Помните на углу…
– Не помню.
– Там на Елисейских полях, знаете…
– Не знаю.
Семен раздосадован.
– Нострадамус, – говорит он и рассказывает мне о предсказаниях средневекового француза относительно судеб России. – Вот, например, катрен об аквилонцах…
Семен встает, берет со скамьи пуловер грубой вязки и влезает в него, как в мешок. И кажется еще огромнее. Теперь он похож на снежного человека, от одного вида которого испытываешь трепет. К тому же хромой…
– Так вот, я должен вас огорчить: Нострадамус был блистательным прорицателем. Он предсказал походы Суворова, войну с Наполеоном, вашу революцию, Сталина… Но у него ни слова не сказано о каком-либо великом писателе нашего времени. Мы с вами не являемся вообще современниками великих людей. Среди нас нет Пушкиных, Достоевских, Толстых, Чеховых… О вас у Нострадамуса нет ни строчки, понимаете? И вас никогда уже не будут приветствовать как писателя парижане. Ни парижане, ни римляне… Вы никогда не станете великим, верно ведь? Все нужно делать в свое время…
Зачем так упорно Семен навязывает мне мысль о моей несостоятельности?
Мне нужно бросить писать? Так вот: я никогда не оставлю эту затею. Я даю себе слово еще раз: я стану писателем! Мы с Настенькой…
– Разочарование, которое постигнет вас…
– Я не из тех, кто разочаровывается.
– Вы просто не знаете, что такое слава. Вы ведь ее жаждете? Жаждете признания, восторгов и похвал… Денег! И ваша Ксюша…
– Настенька!
– И ваша бедная Настя уже терпеть не может россказней о том, что, мол, нужно подождать, еще немножко повременить… Верно?
– Послушайте…
Семен не слушает.
– Вы должны зарубить себе на носу, что каждый ваш день…
И рассказывает мне про Флобера, про Бальзака, что он восхищен Стендалем и Гюго…
– …а Пруст, – говорит он, – это просто узник отшельничества, и вам непременно нужно знать, что вы принимаете постриг и весь остаток жизни проведете в этом одиноком ските самоистязания. А ваша Ксюха…
– Оставьте Настеньку.
– Я поражаюсь, ваша слепота вопиюща!
Что за вид у этого Семена, этот пуловер, эти космы… Орангутанг! Когда он сидит передо мной с трубкой в зубах, поучая и рассыпая свои наставления, мне хочется сказать ему что-нибудь гаденькое.
– Да, – говорит он, – вообразите себе, что завтра вдруг ваша Настенька выйдет замуж за какого-нибудь…
– Вам какое дело?!
– … за какого-нибудь булочника или коммерсанта…
– Это вас не касается.
– Вы ведь сопьетесь. А то и в петлю полезете, не так ли?
– Знаете ли…
– Я слышать ничего не хочу, а знать мне нужно только одно: я – или Настенька?!
При этих словах я просто каменею. Сижу с приоткрытым ртом, с вытаращенными на Семена глазами… Он улыбается.
– А вы как думали?
Такого поворота в разговоре я, конечно же, не ожидал. Но решать тут нечего: как же я без Настеньки? Остаток жизни я посвящаю ей, я добровольно отдаю себя…
– Вы должны сделать выбор.
Я помню свои долги.
Мне не нравится его напор, этот натиск, с которым он набрасывается на меня уже не в первый раз. Как он представляет себе мою жизнь без Настеньки? И какого черта он вообще…
– Послушайте, Семен…
– Да бросьте вы, – зло произносит он и бросает трубку на стол. – Вы что же, вообразили себе, что у меня есть время рассиживать с вами часами, потягивать пиво и вести никому не нужные разговоры? У меня нет времени. И запомните…
Ему не нравится моя медлительность, моя блаженно-спокойненькая сытая леность. Он так и говорит: “блаженно-спокойненькая”.
– Да вы просто свирепая размазня!
– Какая “размазня”?!
Я дам ему решительный отпор!
– Сви-ре-па-я…
Он встает и, взяв трубку, направляется было к двери, но, сделав шаг, тут же возвращается за палкой и произносит:
– Идемте, хватит.
Одно мгновение кажется, что между нами все кончено, но, уже сидя за рулем “Мерседеса”, Семен поворачивает голову в мою сторону:
– Вы должны выбрать меня, тут и думать нечего. Мужчина вы или не мужчина?
Тут и думать нечего!
С первых чисел ноября вдруг навалилась настоящая серая осень. Застенало черное воронье, ветер раздел догола деревья… Жуткое сочетание мрака и холода, сырости и унынья. Настенька еще спит, а я проснулся рано. Шесть часов, едва светает, я сижу в своем теплом халате за столом кухни. Сегодня суббота, а я не позволяю себе поваляться в постели. Семен прав: хватит прохлаждаться. Я помню его ультиматум: “Я – или Настенька”.
Тут он, конечно, хватил лишку. Прав он только в одном: нужно дисциплинировать свой быт, свой ум, свою работу. Взбеленилась ранняя сорока. Ее звонкий треск рвется в кухню через открытую форточку, раздражает. Дождь ей нипочем. Этот дождь идет еще с вечера, лил всю ночь и вот только к утру стал стихать. И тут – нате вам! – своей трескотней разразилась сорока. Я знаю, что меня раздражает не ее трескотня, а то, что я сижу уже с полчаса и ни строчки не написал. Ах, Семен! Знал бы ты, как долго я думаю о тебе. Ты врос в мою жизнь своими французскими корнями, своими мыслями… В попытке опустить свой исследовательский лот в бездны его души я наталкиваюсь на яростное сопротивление. Мне уже кажется, что я никогда не напишу свой роман. Я бы охотнее сделался продавцом рыбы или бубликов, стал токарем, пекарем или мотористом, чем сидеть по утрам над чистым листом бумаги, прислушиваясь, как дождь едва слышно нашептывает свою осеннюю молитву перед тем, как уснуть на рассвете. Я вспоминаю нашу недавнюю встречу: мои вопросы, оставшиеся без ответов, и нескончаемые требования Семена упорно работать или бросить все навсегда.
Попробуй, брось!
Но и работать под его дудку тоже невозможно. Нельзя притянуть вдохновение за уши, как невозможно унять этот тихий плач осени по вчерашнему лету. И эти слезы дождя на оконном стекле – мои слезы.
Я закрываю глаза, сплетаю пальцы рук на затылке и слышу голос Семена: “… делается попытка приподнять завесу, скрывающую загадку мироздания, пощупать тайну жизни и смерти… Но глупость, человеческая глупость – вот что несокрушимо. Чем дальше мы живем, тем мир становится глупее. Жить в будущем будет прескучно. И теперь, когда миновала пора мигреней и нервных обмороков от успехов других, ищешь одиночества… Бежать! Отправиться на Родос или остров Святой Елены? Такие мечты делают меня несчастным. Я мечтал о шатре в пустыне, мечтал стать схимником… Только мечта позволяет жить осыпанным дарами счастья. Но мы так устроены, что счастье наше живет только краткий миг. И мы требуем от яблони апельсинов, а в дождевой луже видим горное озеро…”
Сорока не унимается. Какие же отвратительные звуки от нее исходят! О, Господи, зачем ты наплодил таких тварей! Я открываю окно и, пытаясь прогнать неуемную птицу, хлопаю в ладоши. Аплодисменты сороке! Я хочу испугать ее, а ей аплодисменты нравятся: она весело прыгает с ветки на ветку, строчит как из пулемета и дергает своей безмозглой головкой.
Мне приходит в голову, что я часто пытаюсь призвать на помощь спасительное ружье. От кого спасаться? Кто мне угрожает? Я закрываю окно, сажусь за стол и заставляю себя сосредоточиться, беру ручку…
“Мне кажется, что под спокойной безмятежностью, – пишу я, – в нем нескончаемо борются эгоизм и самоотречение, леность и страстность, дьявол и Бог. Он с бесконечным пренебрежением относится к шарму, терпеть не может внешнего лоска и помпезности; условности бытия и быта не имеют над ним власти…”
И вот я пишу в абсолютной тишине. Дождь стих, и сорока улетела. Ей наскучило мое равнодушие. Серое окно ноября стало чернильным, я снова закрываю глаза.
“В Гефсиманском саду на Масличной горе, – слышу я голос Семена, – где Христос молился накануне предательства Иуды, я видел двух капуцинов за легким завтраком в обществе прекрасноликих девиц, чьи белые груди так и сияли на солнце… Эти остолопы с явным удовольствием ласкали красоток… Так вот, вы не представляете себе, какое это счастье – жить славной бродяжнической жизнью! Вы были когда-нибудь в Иерусалиме?”
При чем тут капуцины?
“… тупо жиреть – вот что страшно. Множество людей стараются ловить в свои сети лососей, я же – терпеливый ловец жемчуга. Я ныряю в глубины мечты и возвращаюсь с пустыми руками и посиневшим лицом. Роковая страсть влечет меня в бездны воображения, в пучины вожделения, я сижу как на троне, возвышаясь над своими современниками. Вы когда-нибудь пытались найти жемчужину в море, а не в ювелирном магазине? А на троне сидели?..”
Трон! – Какое незнакомое, чужое слово.
“Вы были в Париже? А в Иерусалиме?”
Еще пол го да тому назад мне бы и в голову не пришло искать ответ на подобный вопрос. А множество вопросов Семена, которые я сейчас вспоминаю, по меньшей мере, казались бы смешными. О том, чтобы разгуливать по Елисейским полям или падать ниц перед каменным ангелом Гроба Господня, и речи быть не могло. Теперь – я каждый день думаю об этом. Могли я предположить, что Семен так изменит мою жизнь? Мне бы поскорее, поскорее отделаться от Семена, от этого черта, дьявола, хромого беса…
Прочь, Сатана!
Мне уже чудятся кривые крепкие острые рога, спрятанные в черной шевелюре Семена.
Сапоги наверняка скрывают копыта… А хвост есть? Подчиняясь одолевшему меня бойкому воображению и безрассудно отдавшись унылому наваждению, я спрашиваю себя: неужели не выберусь?
Неужели пучина Семенова ига проглотит меня, раздавит, растопчет, превратит в прах?..
Настенька – вот мое спасение.
Я совершенно забросил свою работу, своих пациентов, я сплю по три часа в сутки, моя голова идет кругом, запали глаза, и нет уже силы в ногах, я не наслаждаюсь шепотом дождя и не коротаю вечера у камина…
Масоны, князья и графини… Рога и копыта… Капуцины… Боже праведный, я не помню, когда дарил Настеньке цветы!
– Андрей, где ты?
Проснулась Настенька. По субботам она просыпается рано, хотя можно позволить себе отоспаться за неделю. Настенька не позволяет себе этого, она требует:
– Иди ко мне…
Все: крышка! Кончилось мое уединение. Зато Настенька высвобождает меня из плена мыслей о Семене.
“Вы когда-нибудь были в Иерусалиме?”
– Иду-иду, – кричу я и чиркаю спичкой, чтобы сварить Настеньке кофе. Она у меня из тех, кто каждое утро начинают свою жизнь с глоточка дурмана. Особенно она любит кремовую пенку на дымящейся поверхности черного зелья. Кремовая пенка – это каприз Настеньки, но это такое наслаждение, такие смеющиеся, так призывно сверкающие ее серо-зеленые глаза…
– Андрюша, ау-у…
А я тру порошок кофе с сахаром. Серебряной ложечкой о толстостенную чашечку.
“Эта стена, называемая “Стеной плача”, ставшая символом Второго храма, является национальной святыней евреев. Вы когда-нибудь…”
– Андрей!
– Иду-иду…
“Скорбный путь…”
Мои мысли о Скорбном пути снова прерывает сорока. Прекрасно! И теперь меня ждут минуты радости. К самым счастливым минутам моей жизни принадлежат те, когда я сажусь в постели рядом с еще не проснувшейся Настенькой и преподношу ей чашечку кофе:
– Прошу вас, сударыня…
Она осторожничает, чтобы не обжечь свои коралловые губки, отпивая маленькими глоточками, а я поддерживаю ее полулежащую, ее легкое тельце… Я любуюсь ею.
Глаза еще спят, веки сомкнуты… И вот сквозь щелочку между ними уже прорываются первые блесточки белеющих яблок…
“Я – или Настенька?”
Тут и думать нечего.
– Ах, Андрей… Ты у меня…
Тут и думать нечего.
Я вижу ее глаза, еще полусонно-полураскрытые, еще хранящие тайну сна…
Она отдает мне полувыпитую чашечку с кофе, и ее губы уже что-то произносят полушепотом.
Я не различаю слов и не пытаюсь расслышать звуки… мне достаточно видеть ее лицо, шею, плечи.
– Я иду, – шепчу я, – только чашечку поставлю…
– Ты меня любишь, Андрей?..
День просыпается, а мы снова забираемся в постель, Настенька вскоре опять засыпает, труженица…