Текст книги "Момент истины (В августе 44-го) Изд.1990"
Автор книги: Владимир Богомолов
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
40. ОПЕРАТИВНЫЕ ДОКУМЕНТЫ
ЗАПИСКА ПО «ВЧ»
«Егорову
В тексте перехвата по делу „Неман“ от 13 августа Вильнюс обозначен как „Вильно“.
Матюшин».
ЗАПИСКА ПО «ВЧ»
«Срочно!
Лида, Алехину
Сравнительным исследованием фонограмм перехватов по делу „Неман“ от 7, 13 и 16 августа установлено наличие в разыскиваемой Вами группе двух квалифицированных радистов. Анализ индивидуальных особенностей передачи и радиопочерков свидетельствует, что один из них (перехваты от 7 и 13 августа) окончил радиоотделение Варшавской разведшколы в местечке Сулеювек, а второй (перехват от 16 августа) обучался в Кенигсбергской школе абвера у старшего инструктора Адольфа Клюге.
Учтите эти обстоятельства при проведении розыска.
Егоров».
ЗАПИСКА ПО «ВЧ»
«Егорову
Управлением контрразведки 2-го Белорусского фронта 11 и 14 августа с. г. захвачены немецкие агенты-парашютисты Пужевич Василь, Каминский Александр, Олешко Андрей и Мацук Иван и Артюшевский Петр, окончившие разведывательно-диверсионную школу в местечке Дальвитц близ Инстербурга.
Обеим группам, в ночь на 1 августа переброшенным в тылы фронта под видом военнослужащих Красной Армии с заданием оперативной разведки, было приказано:
а) связаться с агентурой, оставленной противником, и активно использовать ее в шпионских целях;
б) собирать и передавать шифром по радио сведения о передвижениях и районах сосредоточения наших войск, для чего под маской находящихся в командировке офицеров фланировать на важнейших железнодорожных и шоссейных коммуникациях Белорусских фронтов, ведя постоянное визуальное наблюдение и прислушиваясь к разговорам на станциях и в местах скопления военнослужащих;
в) добывать советские воинские и гражданские личные документы;
г) захватывать одиночных офицеров и сержантов Красной Армии для их допроса с последующим уничтожением.
Согласно показаниям арестованных агентов-парашютистов, подтверждаемым закордонным источником, в Дальвитцской разведшколе абвера создано специальное отделение, где обучаются настроенные антисоветски лица белорусской национальности, имеющие военный опыт и хорошее физическое развитие.
В апреле – июле сего года на этом отделении прошли интенсивную агентурную подготовку 48 человек, отобранные из новогрудского, барановичского и Слонимского батальонов, сформированных немцами при мобилизации в так называемую „белорусскую краевую оборону“ в марте месяце сего года. По окончании обучения 27 агентов, наиболее скомпрометированных пособничеством оккупантам, были направлены на закрытый аэродром абвера под Кенигсбергом, где после экипировки в форму военнослужащих Красной Армии и разбивки на группы по 3–4 человека помещались в отдельном бараке в ожидании переброски.
По имеющимся у нас данным, в первых числах августа с. г. среди других через линию фронта должны были быть переброшены группы, возглавляемые бывшим командиром новогрудского батальона БКО Борисом Рогулей и ярыми антисоветчиками, националистами Степаном Радько и Олесем Витушкой.
Одной из этих групп дано указание связаться с находящимся в настоящее время на нелегальном положении в районе города Лида известным белорусским националистом, резидентом германской разведки Сиповичем Николаем 1902 г. р., урож. гор. Пинска (неточно), по профессии адвокатом.
Сведения, содержащиеся в перехвате по делу „Неман“ от 13.08.44 г., соответствуют заданиям, полученным агентурой, прошедшей подготовку на специальном белорусском отделении Дальвитцской разведшколы, причем среди переброшенных так же, как и в разыскиваемой Вами группе, имеются радисты, окончившие Варшавскую и Кенигсбергскую школы абвера.
Не исключено, что передатчик с позывными КАО используется одной из этих групп, действующей в тылах Белорусских фронтов. Также не исключено, что Сипович Николай и есть „нотариус“, упоминаемый в тексте перехваченной шифрограммы.
Ваши соображения по поводу этой версии сообщите.
Подготавливаемая нами ориентировка с указанием установочных данных, кличек и словесных портретов значительной части лиц, прошедших подготовку на белорусском отделении Дальвитцской разведшколы абвера, будет вам сообщена в течение суток.
Колыбанов».
41. АЛЕХИН
Я возлагал немалые надежды на разговор с Окуличем. Со слов лейтенанта из отдела госбезопасности я знал, что Окулич в период оккупации был связан с партизанами, прошлой весной во время массовых карательных операций немцев, рискуя жизнью, около месяца укрывал у себя тяжело раненного комиссара бригады Мартынова, чем спас его. Теперь Мартынов работал одним из секретарей обкома партии и, приехав недавно в Лиду, специально навестил Окулича.
– Наш мужик, партизанский, – сказал мне лейтенант. – Тихий он, молчаливый… они все здесь такие… – И, очевидно повторяя чьи-то слова, строго добавил: – И пока, мы не очистим область от всей нечисти, они другими и не будут.
Однако я не сомневался, что Окулич расскажет мне все, что ему известно о Николаеве и Сенцове, и охотно передаст позавчерашний разговор с ними.
Блинова я оставил в Лиде, поручив ему поиски в городе: в случае встречи с Николаевым и Сенцовым он должен был задержать их; для этого ему по моей просьбе выделили двух автоматчиков из комендатуры, и я подробно проинструктировал его.
С нетерпением я ждал разговора с Окуличем, полагая, что он многое мне прояснит, и единственно опасаясь, что его, как и вчера, не окажется дома.
Нас трясло и бросало в кабине полуторки; Хижняк, с напряженным лицом держа руль, гнал по булыжному покрытию на предельной, а я поторапливал его, и время от времени он возмущенно бросал:
– Вам-то что!.. Вам на машину плевать!.. Рессоры новые вы достанете?! Машины гробить вы все мастера!..
За Шиловичами мы свернули с шоссе на грунтовую заброшенную дорогу, проехали тихонько кустарником, и я велел остановиться.
Хижняк, вытирая пот, вылез из кабины и начал осматривать машину, но я приказал:
– Потом! Возьми автомат и за мной!
Оставив его в кустах возле хутора, я направился прямиком к хате.
Яростно лаяла и рвалась на цепи собака. В окне показалось женское лицо, и тут же на крыльцо вышел мужчина, как я понял, сам хозяин, и, прикрикнув на собаку, настороженно рассматривал меня. На нем были старенькие, но чистые рубаха и штаны, ноги босые, лицо небритое, печальное, прямо иконописное.
– День добрый… Я из воинской части восемнадцать ноль сорок.
Чтобы у него не возникло каких-либо сомнений, я вынул и, раскрыв, показал армейское офицерское удостоверение личности со своей фотографией. Он взглянул мельком и молча, с какой-то удручающей покорностью посмотрел на меня.
– Скажите, – приветливо начал я, утирая платком лицо и лоб, будто перед этим долго шел по жаре, – если не ошибаюсь, вы товарищ Окулич?
– Так… – растерянно произнес он.
– Очень приятно… Я здесь в командировке… У меня к вам небольшой разговор… И хотелось бы умыться и малость передохнуть. Не возражаете?
– Можна.
Немного погодя я сидел у стола в бедной по обстановке, но чистенькой, несмотря на земляной пол, хате.
Направляясь сюда, я, между прочим, подумал, что Окулич предложит мне самогона – у него ведь имелся «аппарат», – и заранее решил не отказываться. Я готов был отпробовать с ним любой гадости в надежде, что, выпив, он разговорится. Однако не то что выпить, он даже сесть не предложил – это сделала, выглянув из-за перегородки, его жена.
Приземистая, рябоватая, она возилась в кухоньке возле дверей, потом принесла и поставила на стол крынку с молоком – молча и не налив в стакан – и снова скрылась за дощатой перегородкой.
Я был уверен, что Окулич сам расскажет мне о Николаеве и Сенцове, надо только его разговорить, и сразу доверительно сообщил, что часть моя стоит в Лиде, мы занимаемся охраной тылов фронта, боремся с бандами и дезертирами. Дело это нелегкое, и очень многое зависит от помощи населения.
Окулич сидел на лавке по ту сторону стола, подобрав под себя босые ноги, и молча слушал, и словом не поддерживая разговор. Я сам налил в стакан молока, сделал глоток и, похвалив, непринужденно продолжал:
– Вы, очевидно, нездешний? Откуда родом?
– Из Быхова, – сказал он; у него был негромкий глуховатый голос.
– Могилевский… А здесь давненько?
– Третий год.
– И при немцах здесь жили? – Я обвел взглядом хату.
– Тут.
– А не боязно? – улыбнулся я. – На отшибе-то, у леса?
Окулич неопределенно пожал плечами.
На божнице в переднем углу стояли иконы, католические, хотя Окулич был родом из области, где эта религия среди белорусов не распространена. И что я сразу себе отметил – ни одной фотографии на стенах, никаких украшений или картинок.
Я рассказал ему о Могилеве, где после освобождения мне пришлось побывать, о разрушениях в городе и перевел разговор на жизнь здесь – в Лиде и в районе. Он слушал молча, глядел скорбными, как у мученика, глазами, даже на самые простые вопросы отвечал не сразу и односложно, беседа с ним явно не ладилась. Может, он мне не доверял?.. Он не прочел, не рассмотрел толком мое удостоверение личности, может, надо ему представиться еще раз?
– А это что – католические? – глядя на иконы, полюбопытствовал я.
– Няхай…
При этом он сделал вялый жест рукой: мол, не все ли равно?
– В Лиде мне сказали, что вы были связаны с партизанами. Надеюсь, что и нам вы поможете… Прочтите, пожалуйста…
Из кармана гимнастерки я достал и, развернув, положил перед ним на стол другое, подробное удостоверение. Он нерешительно взял и принялся читать.
В документе говорилось, что я являюсь офицером войск по охране тылов фронта, и предлагалось всем органам власти и учреждениям, воинским частям и комендатурам, а также отдельным гражданам оказывать мне всяческое содействие в выполнении порученных заданий. На листке удостоверения имелись моя фотография, две четкие гербовые печати и подписи двух генералов: начальника штаба фронта и начальника войск по охране тыла фронта.
Медленно все прочитав, Окулич возвратил документ и удрученно посмотрел на меня.
– Скажите, пожалуйста, – пряча удостоверение, сказал я. – Вы здесь на этих днях… сегодня, вчера или позавчера, посторонних кого не видели? Гражданских или военных? Никто к вам не заходил?
– Не, – помедлив, сказал Окулич, к моему немалому удивлению.
– Может, встречали здесь кого?
– Не.
– Припомните получше, это очень важно. Может, видели здесь в последние дни, – подчеркнул я, – посторонних или заходил кто-нибудь?
– Не, – повторил Окулич.
«Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!»
Ошибиться я не мог. Хутор этот был первым по дороге из Шиловичей на Каменку, причем описание Блиновым хаты, надворных строеньиц – все в точности соответствовало тому, что я увидел, подходя сюда. И собака соответствовала, и ее будка, и сам Окулич по внешности соответствовал. Более того, я без труда даже определил место в кустах и дуб, откуда Блинов наблюдал Окулича и тех двоих офицеров.
Однако Окулич утверждал, что в последние дни к нему никто не заходил.
И до встречи он представлялся мне тихим, неразговорчивым, но рисовался иным. Он произвел на меня странное, малоприятное впечатление какой-то своей бессловесной покорностью; я не мог не почувствовать его внутренней напряженности – беспокойства или страха. А собственно, чего ему меня бояться?
И жена его, тихонько возившаяся в кухоньке, такая же молчаливая и неулыбчивая, мне тоже не понравилась, возможно, своим недобрым хитроватым лицом и частым настороженным выглядыванием из-за перегородки. Я отчетливо ощущал, что им обоим тягостен мой визит.
Впрочем, это еще ни о чем не говорило. И мои антипатии, как и симпатии, никого не интересовали – нужны были факты. А фактом было, что двое подозреваемых нами лиц заходили позавчера к Окуличу, находились у него некоторое время, и у Окулича имелись основания скрывать это посещение.
Я с огорчением сознавал, что разговор с ним мне больше ничего не даст. Наступила минута, которая нередко случается в нашей работе: ты располагаешь какими-то, подчас противоречивыми, сведениями о человеке, ты видел его и побеседовал с ним, и тебе предстоит что-то для себя решить, сделать определенный вывод.
Католические иконы наверняка стояли на случай возможного прихода аковцев; они могли в любой момент наведаться сюда, и принадлежность хозяев хаты к одной с ними вере должна была, очевидно, как-то расположить, смягчить их. Да и немцы к католикам относились все же лучше, чем к православным.
Отсутствие семейных фотографий наводило на мысли о родственниках Окуличей, о их связях и довоенной жизни. Я еще подумал – получают ли они письма и от кого?
Меня занимал и ряд второстепенных вопросов, но главными сейчас были: что за отношения между Окуличем и Николаевым и Сенцовым, зачем они приходили и почему он скрыл от меня их позавчерашний визит, если они действительно советские офицеры? Почему?.. С какой целью?..
И еще: что было в вещмешке, который видел Блинов, и куда он делся, где его спрятали или оставили, когда спустя час они выходили к шоссе?
Жданный мною как манны небесной разговор с Окуличем ничего не дал и ничего не прояснил, а обстоятельства требовали немедленных решительных действий. Я шагнул к раскрытому окну, сложил ладони рупором и крикнул – позвал Хижняка.
Спустя секунды, выскочив с автоматом в руке из кустов, он бежал к хате. Собака, бешено лая, прыгала и рвалась на привязи.
Я посмотрел на Окулича – он встал и, оцепенев от страха, глядел в окно…
42. ПОДПОЛКОВНИК ПОЛЯКОВ
Он начал в Гродно с «доджа» и заканчивал день «доджем».
Старший лейтенант вернулся из Заболотья вечером. Судя по его усталому виду, по измятому, перепачканному обмундированию, он старался на совесть, однако никаких следов или улик в рощице, где была найдена машина, обнаружить не удалось. Опрос местных жителей тоже ничего не дал – ни появления машины, ни приехавших на ней никто не видел.
Отпечатки протектора угнанного «доджа» сфотографировали с опозданием, и пакет со снимками Поляков получил, когда уже смеркалось. В полутьме он не стал их рассматривать, решив сделать это на продпункте после обеда, который по времени оказывался поздним ужином.
День был насыщенный, и с чувством удовлетворения он отметил, что успел почти все. Снятие копии с медицинского заключения о смерти шофера (чтобы уяснить, чем его убили и как) можно было поручить и кому-либо из подчиненных.
Под вечер он разговаривал по «ВЧ» с начальником Управления генералом Егоровым – тот просил «по возможности не задерживаться». Егоров вообще не любил, когда начальник розыскного отдела отлучался более чем на сутки, но Поляков сказал, что должен заехать в Лиду и сможет вернуться только завтра, очевидно, к вечеру. Генерал, недовольный, положил трубку.
Рано утром Поляков так торопился, что не мог уделить Алехину и нескольких минут, отчего ощущал себя перед ним словно бы в долгу.
Теперь, когда все самое важное в этой поездке было уже сделано, на первое место в его мыслях выдвинулось дело «Неман».
Вчера сразу же после получения текста дешифровки он запросил через ВОСО[32]32
ВОСО (военные сообщения) – органы тыла, занимающиеся перевозками войск, военной техники и грузов.
[Закрыть] данные о движении эшелонов в период с 9 по 13 августа по шести железнодорожным узлам в оперативных тылах фронта. Сведения уже подготовили, надо было сесть спокойно и, отстранясь от всего, проанализировать их. Поляков решил сделать это в Лиде, обсудив все с Алехиным и уделив делу «Неман» часть ночи, а если понадобится, и всю первую половину дня. После разговора с генералом он соединился со своим заместителем и приказал немедля отправить в Лиду, в отдел контрразведки авиакорпуса, сведения, полученные из ВОСО.
Было ровно девять часов вечера, когда, покончив с делами в Гродно, он приехал на станцию. В продпункте, получив по талону две мокрые алюминиевые миски с лапшой и кашей, сдобренной тушенкой – это называлось «гуляш», – он уселся за длинным пустым столом в зале для рядового и сержантского состава – там было светлее.
Он не ел ничего с утра, но прежде, чем начать, полез в планшет за газетой. Дурную привычку непременно читать за столом он приобрел еще в довоенную журналистскую пору. С годами это стало потребностью: за едой обязательно получать новую информацию и осмысливать ее.
В газете – он мельком просмотрел ее днем – был напечатан большой очерк Кости Струнникова, в прошлом ученика и сослуживца подполковника. Костя пришел со студенческой скамьи, работал у Полякова в отраслевой газете литературным сотрудником, подавал надежды, но не больше. В войну же, став фронтовым корреспондентом, как-то сразу вырос, писал все лучше, и Поляков радовался каждой его публикации.
Доставая из планшета газету, Поляков увидел пакет со снимками, вынул, разложил фотографии рядом с мисками и сразу же полез за контрольной.
Память его не подвела, он не ошибся: отпечатки протектора угнанного «доджа» были идентичны со следами шин, обнаруженными группой Алехина в лесу под Столбцами.
Словно все еще не веря, он некоторое время рассматривал фотографии, затем убрал и, раскрыв газету, принялся за еду, однако сосредоточиться на очерке не мог.
Торопливо съев «гуляш», он поехал в госпиталь.
* * *
В толстой папке с медицинскими заключениями о смерти – к каждому был приложен акт патологоанатома – документов Гусева Николая Кузьмича не оказалось: Поляков по листику просмотрел все дважды.
Госпитальное начальство и писаря с книгой регистрации поступлений находились на станции: там принимали раненых из двух санитарных эшелонов. Поляков обратился к дежурному врачу.
– Сержант Гусев, шофер?.. Это мой больной, – сказала она и, не скрывая недоумения, заметила: – Какие могут быть документы о смерти, если он жив…
Минуты две спустя они шли по широкому коридору мимо стоящих по обеим сторонам коек с ранеными. Полякову тоже пришлось надеть белый халат, который оказался ему велик, на ходу он подворачивал рукава. Остро пахло йодоформом и карболкой – враждебный, проклятый запах, напомнивший ему первый год войны и госпиталя в Москве и в Горьком, где после тяжелого ранения он провалялся около пяти месяцев.
– Его оглушили сильнейшим ударом сзади по голове, – рассказывала женщина-врач, – у него перелом основания черепа и сотрясение мозга. Затем ему нанесли две ножевые раны сзади в область сердца, по счастью, неточно.
Им навстречу на каталке с носилками санитарка, девчушка лет пятнадцати, везла раненого.
– Но сейчас его жизнь вне опасности? – посторонясь, справился Поляков.
– В таких случаях трудно утверждать что-либо определенно. И разговор с ним безусловно нежелателен. Коль это необходимо, я вынуждена разрешить, но вообще-то… Вы его не утомляйте, – вдруг совсем неофициально попросила она, улыбнулась, и Поляков отметил, что она еще молода и хороша собой. – До войны он возил какого-то профессора и сейчас просит об одном: чтобы его обязательно показали профессору… Сюда…
В маленькой, на четверых, палате для тяжелораненых она указала на койку у окна и тотчас ушла. Под одеялом лежал мужчина с худым измученным лицом, перебинтованными головой и грудью. Безжизненным, отрешенным взглядом он смотрел перед собой.
– Добрый вечер, Николай Кузьмич, – поздоровался подполковник. – Как вы себя чувствуете?
Гусев, словно не понимая, где он и что с ним, молча глядел на Полякова.
– Николай Кузьмич, я спрашиваю, как ваше самочувствие?.. Вы меня слышите?
– Да, – шепотом, не сразу ответил Гусев и осведомился: – Вы профессор?
– Нет, я не профессор. Я офицер контрразведки… Мы должны найти тех, кто напал на вас. Как это все произошло?.. Вы можете рассказать?.. Постарайтесь – это очень важно.
Гусев молчал.
– Давайте по порядку, – присаживаясь на край кровати, сказал Поляков. – Неделю тому назад вы выехали на своей машине из Гродно в Вильнюс… Они что, остановили вас на дороге?
Он смотрел на Гусева, но тот молчал.
– Где вы с ними встретились?
Гусев молчал.
– Николай Кузьмич, – громко и подчеркнуто внятно сказал Поляков. – Как они попали к вам в машину?
– На контрольном пункте, – прошептал Гусев.
– Они сели на контрольном пункте, – с живостью подхватил Поляков. – При выезде из Гродно?
– Да…
– Их было трое? – Поляков показал на пальцах. – Или двое?
– Двое…
43. АЛЕХИН
Прежде всего я потребовал от Окулича предъявить все имеющиеся у него документы.
Став нетвердыми ногами на лавку, он достал с божницы из-за иконы и протянул мне два запыленных паспорта – свой и жены, – выданные в 1940 году Быховским районным отделением милиции.
– А другие документы?! Фотографии?.. Ваша партизанская медаль?
Он посмотрел на меня, как кролик на удава, потом, вяло переставляя ноги, проследовал в сенцы. Там он снял старое деревянное корыто и какие-то доски с темного полусгнившего ящика, до краев наполненного золой, не без усилия сунул в середку руку и вытащил с низа большую жестяную коробку.
В хате я открыл ее и разложил содержимое на столе. В коробке оказались:
медаль «Партизану Отечественной войны» второй степени и удостоверение к ней, полученные Окуличем неделю назад, о чем я знал;
немецкие оккупационные марки – пачка, перевязанная тесемкой;
десяток довоенных квитанций на сдачу молока, мяса и шерсти;
стопка фотографий Окулича, его жены и их родственников, в том числе двух его младших братьев в красноармейской форме;
четыре медицинские справки;
несколько облигаций государственных займов;
тоненькая пачка польских денег, ассигнации по сто злотых каждая;
две почетные грамоты, полученные Окуличем до войны за хорошую работу в Быховском райпромкомбинате.
Под грамотами на дне коробки я увидел знакомый мне листок плотной желтоватой бумаги, так называемый аусвайс, немецкое удостоверение личности, выданное Окуличу в октябре 1942 года начальником лидской городской полиции Бруттом.
– Зачем вы это храните? – указывая на пачку оккупационных марок и аусвайс, строго спросил я. – Думаете, немцы вернутся?
– Не.
– А тогда зачем?.. Я не потерплю от вас и слова неправды! Если соврете мне хоть в мелочи – пеняйте на себя!.. Прежде всего расскажите о тех двух офицерах, что позавчера заходили к вам. Кто они? Откуда вы их знаете?
Он посмотрел на меня с мученической покорностью и начал говорить.
Эти офицеры впервые появились у него позавчера, сказали, что выменивают продукты для своей части. Интересовали их овцы, копченое сало, мука-крупчатка и, в меньшей степени, свиньи. В обмен они предложили керосин, соль и новое немецкое обмундирование.
Окулич маялся с освещением все годы оккупации, пробавлялся различными коптилками и потому, поговорив с офицерами, решил запастись керосином. Сегодня рано утром они приехали на машине, сбросили бочонок у стодолы и, взяв его, Окулича, отправились в Шиловичи, где в одном из дворов содержалась вся его животина. Там он вывел им овцу, яловую, постарше, но капитан не согласился и, пристыдив его, взял молоденькую, самую крупную.
В закрытом тентом кузове машины, когда туда грузили ярку, он видел на сене несколько связанных овец и годовалого большого кабана, там же у самой кабины стоял еще десяток точно таких бочонков, какой сбросили ему, а под скамейками вдоль бортов лежало несколько мешков, что в них было, не знает, не разглядывал.
Офицеры торопились и, забрав ярку, сразу уехали. Номер машины он не помнил, просто не обратил внимания.
Я спросил: такого рода обмен эти офицеры произвели только с ним или с кем-нибудь еще? Он помялся и назвал двух соседей-хуторян – Колчицкого и Тарасовича.
Без наводящих вопросов он сам мне сообщил, что Николаев и Сенцов позавчера оставили у него в погребе на холоду плотно набитый вещмешок, в котором был, как они сказали, копченый окорок, очевидно, разрезанный на части. Чтобы ветчину не попортили крысы, они положили вещмешок в пустую кадушку и придавили сверху крышку тяжелым камнем. Все это проделал собственноручно младший из офицеров, он же сегодня утром достал оттуда вещмешок – Окулич и в руках его не держал.
Я спустился в погреб и внимательно осмотрел эту кадушку, но никаких следов нахождения там вещмешка с окороком, как и следовало ожидать, не обнаружил и запаха ветчины при всем старании не уловил. По моей просьбе в погреб спустили кошку; она обошла кадушку, втягивая ноздрями воздух, потом прыгнула внутрь и принялась обнюхивать дно и боковые клепки. И я подумал, что в вещмешке, очевидно, действительно был окорок или что-нибудь съестное.
В углу стодолы лежал немецкий металлический бочонок емкостью в пятьдесят литров. Свинтив пробку, я опустил в отверстие палку, вынув, обнюхал ее и по запаху убедился, что это керосин, причем немецкий синтетический. Возле стодолы на земле виднелись свежие следы протектора «студебеккера», а перед воротцами – вмятина от ребра бочонка на том месте, где его сбросили из кузова.
Рассказ Окулича подтверждался фактами и представлялся мне правдоподобным. Теперь стал понятен и его страх, и почему он попытался скрыть от меня свои отношения с Николаевым и Сенцовым.
Он сознавал незаконность совершенного обмена и не без оснований страшился ответственности. Рассуждал он, наверно, так: овцу увезли, а теперь, если узнают, и керосин отберут, и самого его посадят за участие в расхищении государственного армейского имущества – по законам военного времени это пахло трибуналом. И потому во избежание неприятностей сделку с Николаевым и Сенцовым, по его разумению, безусловно, следовало утаивать.
Он не сообразил, не учел только того обстоятельства, что керосин был трофейный. В последние полтора месяца немцы при отступлении бросали сотни складов и эшелонов с различным военным имуществом и горючим. Все это полагалось приходовать, однако на использование некоторого количества трофеев для нужд личного состава частей Действующей армии смотрели сквозь пальцы.
Жизнь на хуторах вынуждала людей всячески приспосабливаться, и Окулич не представлял собою исключения, просто он был трусливее и осторожнее многих других.
Немцев отогнали за Вислу, но он продолжал хранить оккупационные марки и аусвайс – а вдруг они еще вернутся?.. Было несомненным фактом, что около месяца, рискуя жизнью, он укрывал у себя комиссара бригады, однако делал он это, думается, опять же из инстинкта самосохранения: немцы могли и не пронюхать, а если бы не захотел, не стал укрывать, ему бы не поздоровилось от партизан. И я был убежден, что, как это ни парадоксально, но спас он комиссара в основном из страха, заботясь прежде всего о своей шкуре.
Относительно Окулича для меня все вроде бы прояснилось, и, уходя с ним от хутора к машине, я сказал его жене:
– Он вернется до вечера. Не беспокойтесь, и никаких разговоров с соседями. Поняли?
Она утвердительно кивнула головой.
В Шиловичах старик и старуха Божовские подтвердили, что действительно сегодня утром приезжала большая крытая машина и Окулич помог погрузить в нее ярку из числа тех семи его овец, что содержатся у них. Они в деталях повторили то, что он мне говорил, и довольно точно обрисовали внешность Николаева и Сенцова.
Выехав за деревню, я отпустил Окулича, строго предупредив, чтобы о нашем разговоре не сболтнул ни слова. Когда спустя минуту я обернулся, он быстро шел, почти бежал к своей хате.
В невеселом раздумье я возвращался в Лиду. Хижняк, успевший обнаружить в одной из рессор лопнувший лист, тоже был молчалив и мрачен.
В поведении Николаева и Сенцова было немало весьма подозрительного и для нас пока совершенно необъяснимого, не говоря уже о целлофановых обертках для стограммовых порций сала – специальной расфасовке, предназначенной у немцев для десантников и агентов-парашютистов.
Но после разговора с Окуличем, со стариками Божовскими и хуторянином Колчицким (Тарасовича не оказалось дома) у меня появились серьезные сомнения относительно версии с Николаевым и Сенцовым.
Я не мог утверждать что-либо определенно, но почувствовал, выражаясь словами Таманцева, – пустышку тянем…