Текст книги "Претендент на престол"
Автор книги: Владимир Войнович
Жанр:
Юмористическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
18
Ермолкин еще писал показания, когда из кабинета Лужина выскочила Нюра, вся красная и в слезах.
Ермолкин подумал, что сейчас позовут и его, и заторопился. Но раздался звонок, секретарша, расправив гимнастерку, вошла к Лужину. Вернувшись, сказала одному из военных:
– Роман Гаврилович ждет.
Военные вскочили, подняли штатского, и все трое скрылись за дверью кабинета.
Пробыли они там минуты две-три, вдруг из-за двери донесся нечеловеческий вопль, и тут же дверь распахнулась и те же военные повели своего штатского через приемную, но был он совсем не похож на того самоуверенного человека, который совсем недавно пересек порог лужинского кабинета. Он был уже без пиджака, в нижней, разорванной на спине рубахе, он шел, низко наклонив голову и вяло перебирая полусогнутыми ногами, а военные держали его с двух сторон, чтобы не упал.
Затем появился Лужин. Без улыбки, но возбужденный, следом за посетителями выскочил он в коридор, и оттуда Ермолкин услышал его громкий голос:
– Ведите его вниз и там поговорите. Постарайтесь его убедить!
Лужин вернулся, побежал к своему кабинету, но у порога обернулся, увидев Ермолкина:
– Ну как у вас? Все готово?
– Почти, – сказал Ермолкин, переживая разнообразные чувства. – Я сейчас. Еще немного.
– Чудовищно сожалею, – улыбнулся Лужин. – Но времени нет. Совершенно. Давайте что есть.
Он побежал впереди Ермолкина по кабинету. Изящным движением ноги зашвырнул валявшийся на полу темно-синий пиджак, сел за свой стол, и голова его во все зубы улыбнулась Ермолки ну.
– Прошу. – И маленькая ручка перекинулась через стол.
Дрожа от страха, Ермолкин протянул написанное.
– Так, – сказал Роман Гаврилович, поднеся бумагу к глазам. – «С большим трудовым подъемом встретили…» Это статья?
– Нет, – потупился Ермолкин. – Это мои признания.
– Оригинально, – поощрил Лужин. – Очень даже. Но как-то. Все же. Издалека.
– Я ведь все-таки журналист, – скромно улыбнулся Ермолкин.
– А-а, ну да. Понятно. Свой стиль. Очень неповторимый. Вообще-то говоря, другие у нас пишут проще. Некоторые прямо начинают: я, такой и сякой, сделал то-то и то-то. Но обычно. Это. Не журналисты. Впрочем. Попадаются и… Ну что ж, – сказал он, выдвигая ящик стола и кладя в него сочинение Ермолкина. – Почитаем. С удовольствием. Превеликим. Чудовищное наслаждение заранее предвкушаю.
Он задвинул ящик и улыбнулся Ермолкину.
– А скажите, пожалуйста, – волнуясь, спросил Ермолкин, – что мне за это будет?
– За что? – переспросил Лужин. Он понятия не имел, за что «за это». – Ну вообще меру наказания определяем не мы, а суд. Однако. Если. Иметь в виду. Законы времени военного…
– Но я прошу учесть, что я с повинной, – поспешно перебил Ермолкин.
– Ах, да, – спохватился Лужин. – Чуть было не упустил. Значит, так. Если учесть, что, с одной стороны. Действуют законы военного. А с другой стороны, тот факт, что вы явились сами, а не то, что мы вас разыскивали, то… учтите, я за суд решать не берусь… это мое частное мнение… но я думаю. Так лет. Может быть, десять.
– Десять лет! – в ужасе закричал Ермолкин. – Но я же это сделал ненарочно!
– Именно это вас и спасет, – объяснил Лужин, – если бы вы сделали это нарочно, мы бы вас расстреляли.
У Ермолкина голова пошла кругом. Он обмяк. Он закрыл лицо руками. И так сидел очень долго. Отнял руки от лица и опять увидел перед собой доброжелательное лицо Лужина.
– У вас есть еще вопросы? – спросил Лужин любезно.
– Нет, нет, у меня все.
– Так, а чего же вы, собственно ждете?
– Да я жду… ну, когда меня… это самое… уведут, – нашел нужное слово Ермолкин.
– А-а, – кивнул Лужин, – понятно. Чудовищно огорчен. Но пока. Не можем. Никак. Так что езжайте к себе. Работайте. Пишите про трудовой подъем. И ждите. За нами не пропадет. Как только понадобитесь, так я за вами сразу кого-нибудь подошлю. А пока всего хорошего. Впрочем, одну минуточку. Вас случайно Куртом? Не звали никогда? Нет?
– Меня? Куртом? – Ермолкин пожевал губами. – Ваш этот… назвал меня мерином. А Куртом…
– Нет? – спросил Лужина.
– Нет.
– Очень жаль, – улыбнулся Лужин. – Позвольте ваш пропуск. Я подпишу.
Говорят, потом в компании своих друзей Лужин рассказывал о несчастном редакторе и ужасно смеялся. Говорят, что он собирался как-нибудь на досуге почитать написанное Ермолкиным, но то забывал, то руки не доходили, а потом, при отступлении наших войск, часть архива была уничтожена, а вместе с ней и рукопись Ермолкина. Чудовищно жаль.
19
Лейтенанту Филиппову
Весьма срочно!
Совершенно секретно со спецкурьером!
Рамзай, ссылаясь на сведения, полученные от немецкого посла Отто, сообщает из Токио, что в районе Долгова приступил к активным действиям личный агент адмирала Канариса по кличке Курт, прежде законсервированный. Судя по косвенным показаниям, имеет доступ к секретам государственной важности. Уточняющих данных пока не имеется.
Учитывая стратегическое положение Долгова и тот вред, который может быть нанесен в результате утечки важнейшей информации, приказываю принять все необходимые меры и в пятидневный срок выявить, обезвредить шпиона. Ответственность за исполнение возглавляю на вас лично.
Выражаю крайнее удивление, что дело Чонкина до сих пор не закончено.
Лужин.
20
Мальчик, присланный из конторы, нашел Гладышева на лавочке перед домом, где Кузьма Матвеевич в погожие дни проводил все свободное время «после того несчастья», как он сам выражался. Все замечали, что после урона, нанесенного ему прожорливой Красавкой, Гладышев сильно переменился. Он стал угрюм, необщителен, не вел с односельчанами бесед на научные темы, и даже на огороде его, кажется, с тех самых пор никто ни разу не видел. Больше того, когда Афродите, воспользовавшись случаем, решила вынести из дому горшки с удобрениями, он никак ее действиям не препятствовал.
Сейчас он сидел на лавочке, смотрел в пустое пространство за речкой Тёпой, когда перед ним возник мальчик без головы, голова была скрыта от Гладышева его же собственной шляпой. Гладышев приподнял шляпу и узнал в мальчике старшего сына счетовода Волкова Гриньку.
– Дядя Кузя, тебе телефонограмма, – сказал Гринька и протянул селекционеру полоску желтой бумаги.
Гладышев удивился, ему прежде телефонограмм не носили. Телефонограммы носили членам бюро райкома, депутатам местных советов, иногда членам правления и активистам. Сердце Гладышева честолюбиво дрогнуло. Но текст прочесть он не смог, буквы были написаны коряво и мелко. Он разобрал только свою фамилию и цифру «10».
– Погоди, – сказал он мальчику и пошел в дом, помахивая принесенной бумагой.
Афродита на столе раскатывала зеленой бутылкой тесто для лапши. Геракл сидел на полу посреди комнаты и держал во рту большой палец правой ноги. Помахивая бумагой, Гладышев обогнул Геракла и прошел мимо жены, надеясь, что она спросит, откуда бумага. Афродита посмотрела на него, бумагу увидела, но ничего не спросила. Гладышев нашел сахарницу, вынул кусок рафинада, подумал, отколол половину и вынес во двор мальчику. Затем вернулся в дом за очками. В доме была та же картина, только Геракл сосал левую ногу. Гладышев знал, что очки должны быть на горке, но искать их стал на окне, желая привлечь к себе побольше внимания.
– Куда-то очки подевались, – сказал он в нарочитой досаде, шаря руками по подоконнику. – Телефонограмму прочесть надо, а очков нет.
Афродите скатала тесто в рулон и стала резать его на узкие полосы.
– Телефонограмму, говорю, слышь, прислали, – повторил Гладышев громче, переходя от наигранной досады к истинной. – Только что нарочный прискакал. – Ему самому при этом представился не мальчик Гринька, а лихой всадник на взмыленном скакуне.
Афродите, упрямая женщина, опять ничего не сказала, никак не выразила своего восторга по поводу столь незаурядного события. И Гладышеву ничего не осталось, как найти очки на своем месте. Он сел к окну, напялил очки на нос, прочел телефонограмму и похолодел. Его вызывали не на бюро райкома, не на сессию райсовета, не на совещание передовиков производства, совсем в другое место.
– А-я-я-я-яй! – завопил Гладышев и схватился за голову.
Геракл так удивился, что вынул изо рта ногу.
Наконец дошло и до Афродиты, что случилось что-то неладное. Она перестала резать тесто и посмотрела на мужа вопросительно. Он продолжал вопить.
– Ты чего? – спросила она.
– И не говори, Афродита, – мотал головой Гладышев. – Пропал я, совсем пропал
– Да чего ты орешь? – сказала Афродита скандальным визгливым голосом. – Ты скажи толком.
Гладышев перестал вопить, снял очки и сказал тихо:
– Вызывают меня, Афродита.
– Куда? – не могла взять в толк Афродита.
– Куда, куда, – рассердился Гладышев. – Сама знаешь куда. Я про мерина написал в газету. Видать, за это.
Афродита бросила нож на стол и тоже завопила. Сперва она вопила что-то нечленораздельное, потом в ее крикс стали различаться отдельные слова, потом Гладышев понял, что она причитает по нему, как по покойнику. Напуганный происходящим, заплакал и Геракл. Афродите подхватила его на руки и завыла громче прежнего.
– Да на кого же ты нас спокинешь, дите малое неразумное, сиротиночку-кровиночку и вдову горемычную! Кормилец ты наш и поилец, куды ж ты от нас уходишь! По миру пойдем побираться, Христа-ради будем просить! А кто нам поможет, кому мы нужны? Ай-я-я-яй…
Гладышев был растроган до слез. Раньше Кузьма Матвеевич думал, что он для Афродиты ничего, ноль без палочки, а тут ви-ишь, как убивается. Любит, стало быть, во как! И стало ему на душе так-то сладко, что принял он лицом своим выражение, будто и вправду покойник, и вслушался в причитания Афродиты, как в хорошую, хотя и печальную музыку. А Афродита вела причитания дальше, рисуя перед своим слушателем картину безрадостного будущего своего и ребенка:
– Вдвоем, без мужеской помочи, будем перебиваться с хлеба на воду, будем с голоду помирать, в чистом поле будем мокнуть и мерзнуть, не имея крыши над головой…
– Вай-вай-вай! – завопил Гладышев. – Да что ж ты такое орешь? Я ж тебе избу оставляю ладную, теплую, прошлым летом перекрытую. И что ты менедопрежь время хоронишь? Я ж ни у чем не виноватый, авось еще разберутся, увидят, что я свой человек, почти что из бедняков, в колхоз вступил одним из первейших. Разберутся, слышь, Афродита, верно говорю тебе, разберутся, отпустят.
– А-ай! – безнадежно убивалась Афродита. – Оттеда не отпутают!
Закипела в печи пшенная каша, выбежала, залила угли. Из печи повалил пар вперемежку с дымом.
– Ты бы, чем мужа хоронить вживе, за чугунком последила! – закричал Гладышев и, схватив ухват, сунулся в печку.
Афродита продолжала реветь, причитая, детским басом вторил ей голый Геракл.
На крик шаром вкатилась Нинка Курзова.
– Чего это у вас? – спросила она, зыркая по избе запылавшими глазами. – Ой, батюшки, Матвеич, живой. А я-то думаю, чего это Афросинья твоя голосит, уж не ты ли преставился. Ты же давеча жалился, что ноги на погоду крутит, и с лица бледный был. Меня еще Тайка пытает, чего, мол, Фроська у себя голосит, а я говорю, не иначе как Матвеич преставился.
– Уйди отсюда! – закричал Гладышев и двинулся к Нинке с ухватом. – Мы ишо поглядим, кто из нас преставился! – и поднял ухват над головой.
– Фулюган! – взвизгнула Нинка и, руками оберегая живот, задом вышибла дверь.
А там на гладышевский забор вся деревня опять навалилась в любопытном молчании.
– Ну, чего там? – подступились к Курзовой бабы.
– Ой, бабы, и не пытайте! – замахала Нинка руками. – Наш огородник Фродиту свою учит ухватом, и мне чуть не попало, бьет прямо наотмашь.
– Эка невидаль, – сказала Тайка Горшкова. – Я-то думала, и взаправду помер, а то ухватом.
– Чай, его жена, так и поучить можно, – подтвердила и баба Дуня.
– Вестимо дело, жену кто ж не учит, – отозвалась продавщица Таисия.
Народ расходился разочарованно.
Но на другой день еще одна новость всколыхнула деревню – пропал Гладышев. Выписали полевой бригаде крупу и капусту, Шикалов приехал на склад получать, а кладовщика нет. «Спит небось», – решил Шикалов и повернул лошадь к Гладышеву. А там Афродита в слезах. Ночью, говорит, Кузьма Матвеевич ушел, скрылся в не известном никому направлении и записку оставил. Записку Афродита предъявила Шикалову. «Так сложилися обстоятельства, – сообщал в записке ушедший, – что ухожу навсегда не от тебя, а из своей неудачной жизни. Лихом не поминай, а сына воспитай так, чтобы стал он преданным большевиком партии Ленина – Сталина, наподобие Павла Корчагина, Сергея Лазо и других равноценных героев. А если пойдет по научной части, то и мое дело, может быть, завершит, чего я не докончил. Засим остаюсь преданный вам с приветом, ваш покойный законный супруг Гладышев Кузьма».
Всей деревней обшарили соседний лесок, думали, может, где на суку удавился – не нашли. Шикалов на лошади мотался к водяной мельнице (двенадцать километров вниз по течению Тёпы), надеялись, что тело к запруде прибило, и то без толку. Вызвали из района уполномоченного, тот приехал не сразу и с большой неохотой. Составил акт и ругался, что, мол, в военное время, когда люди десятками тысяч гибнут за родину, приходится еще всякими самоубийцами заниматься. Прошло еще несколько дней, и новые события заслонили собою такой незначительный факт, как смерть одного из рядовых колхозников.
21
Исчезновение столь важного свидетеля Филиппов воспринял как очень досадное происшествие. Тем не менее он проявил максимальную актвность, вызывая свидетелей одного за другим. Но те вели себя очень странно. Зинаида Волкова, получив повестку, залезла на печь и впала в невменяемое состояние. Муж Зинаиды, опасаясь последствий, согнал ее оттуда ухватом, выволок на двор, а потом, как козу, хворостиной гнал все семь километров до самого места.
– Ты не боись, – убеждал он ее по дороге. – Они тоже люди и плохого тебе не хотят. Лишнего не болтай, а что видела – скажи.
– Ничего не видела, ничего не слышала, ничего не знаю.
Он сдал ее с рук на руки вышедшему на звонок дежурному. Тот пропустил Зинаиду вперед, и она пошла по зигзагообразному коридору, слепо натыкаясь на стены.
Волков остался ждать. Он сомневался, что сможет дождаться, но все же остался, не зная, как быть дальше. Ему жалко было терять Зинаиду, потому что она была здоровая и приносила большую пользу в хозяйстве. И в колхозе работала, и на своем участке, и за всеми пятью детьми успевала ухаживать, держала их в чистоте и порядке. «Баб-то, конечно, по военному времю много свободных, – размышлял счетовод, – да такую, как Зинаида, днем с огнем не найдешь. А ежели и найдешь, так та, которая себе цену знает, нешто пойдет за мужика, у которого пять детей и одна рука. И одно дело еще, что она пойдет, а другое дело, как робяты к ней отнесутся. Ведь, как ни крути, а детям-то не все едино, будет у них родная мать или тетка чужая».
Сам того не заметил, стал он размышлять вслух и, загибая пальцы на своей единственной руке, подсчитывать положительные качества Зинаиды и безусловно отрицательные той неизвестной женщины, которая займет ее место. Но пальцев было всего пять, а положительных качеств у Зинаиды гораздо больше, а еще больше отрицательных качеств у той неизвестной.
Пошел мелкий дождь. Волков достал из-за пазухи драный мешок, сложил его капюшоном, надел на голову и встал, собираясь уходить. И тут он увидел Зинаиду. Она только что спустилась с крыльца и стояла, глядя прямо перед собой, и шарила в воздухе руками, как бы в поисках невидимого препятствия. Волков спохватился, подбежал к жене и встал перед ней, широко улыбаясь. Но она отстранила его и неверной походкой пошла прямо через площадь, хотя идти надо было совсем в другую сторону. Обогнав Зинаиду, Волков снова встал перед ней, но она опять его отстранила и пошла, словно придерживаясь прямой, невидимой Волкову линии.
– Ты чего это, Зина? – Волков схватил ее за рукав. – Аль не признаешь? Это ж я, Константин, муж твой.
Зинаида остановилась, но лицо ее ничего не выражало, а глаза смотрели куда-то мимо.
– Пойдем домой, – решительно сказал счетовод и потащил ее за собой. И она шла туда, куда он ее тащил, и поворачивала туда, куда он ее поворачивал. Пока шли по городу, он не задавал ей никаких вопросов, а как вышли в поле, не выдержал.
– Чего было-то?
– Ничего не видела, ничего не слышала, ничего не знаю, – скороговоркой отбарабанила Зинаида.
– Окстись! – пытался урезонить ее Волков. – Ты кому это говоришь, это ж я, Костька.
– Ничего не видела, ничего не слышала, ничего не знаю, – тупо повторяла Зинаида, и похоже было, что все другие слова и понятия вылетели из ее головы.
«Видать, пытали», – подумал Волков и съежился.
На самом-то деле эта мысль пришла счетоводу в голову совершенно напрасно. К чести Тех Кому Надо и лейтенанта Филиппова лично, Там Где Надо никто Зинаиду не пытал. Лейтенант Филиппов встретил ее вполне вежливо и предложил сесть на табуретку.
– Ничего не видела, ничего не слышала, ничего не знаю, – сказала Зинаида.
– Ну это мы еще выясним, – пообещал Филиппов. – А пока садитесь.
– Ничего не видела, ничего не слы…
– Да садитесь же, – сказал Филиппов.
Он даже голоса не повысил. Он только подошел к Зинаиде, положил ей руки на плечи и придавил слегка, усаживая. Она послушно опустилась на табуретку, и тут с ней произошел кошмар. Из нее, как из прорвы, потекло по чулкам в сапоги и мимо. Образовалась довольно-таки большая лужа. Валявшийся окурок «беломора» поднялся и поплыл, как детский кораблик. За такой натурализм автор просит прощения удам, но прежде всего у работников карательных ведомств, проявляющих исключительное целомудрие при оценке тех или иных произведений искусства. Именно они чаще всего бывают шокированы изображением теневых сторон нашей жизни и всяческих грубостей. «Ну это уж слишком, – обыкновенно говорят они в таких случаях. – Для чего это? Чему это учит?» И в самом деле, происшествие с Зинаидой случилось не очень красивое. Но чему-то оно все-таки учит. В первую очередь, оно учит каждого, прежде чем посетить Учреждение, освободиться от всего лишнего.
Самое интересное, что Зинаида даже не заметила, что с ней происходит. Сидя на табуретке, она продолжала бормотать свое заклинание. Лейтенант Филиппов в первое мгновение тоже ничего не понял. Услышав журчание, он глянул вниз, увидел лужу и окурок, поплывший под левую тумбу его стола. Лейтенант растерянно потоптался возле Зинаиды и кинулся вон из кабинета. В приемной, смущаясь, он велел Капе вывести свидетельницу на улицу, и пусть идет куда хочет.
Ведомая за руку своим мужем, Зинаида вернулась домой. К вечеру у нее поднялся жар, она лежала на печи, стучала зубами и на все обращения к ней твердила одно: ничего не видела, ничего не слышала, ничего не знаю. Позвали сперва фельдшерицу из Старо-Клюквина, потом бабу Дуню с травами и наговорами – ничего не помогало. Дошло до того, что баба Дуня предложила призвать попа. Выяснилось, однако, что во всей округе ни одного попа не осталось – антирелигиозная работа была здесь поставлена хорошо. Впрочем, может и лучше, что не нашли, был бы лишний перевод денег, тем более что через некоторое время Зинаида все же оправилась.
22
Разбирали пришедшую почту. Двенадцать баб в расстегнутых ватниках и плюшевых шубейках, в сбитых на плечи платках сидели, разомлев, на полу перед железной печуркой. Тринадцатый был мужик из дальнего колхоза Дементий, не взятый на фронт, потому что припадочный.
Дверца печки была открыта. Трещали дрова, и отсвет рыжего пламени играл на обветренных лицах.
Лиза Губанова с улыбкой рассказывала о недавнем событии. Две бабы из их деревни пошли в лес по грибы. Отошли совсем недалеко, когда услышали – что-то трещит на дереве. Одна из них, Шурка, голову подняла да как закричит: «Ой, мамочки, леший!» – и брык в беспамятстве на траву. Ну, а другая, Тонька, та посмелее. Тоже на дерево поглядела и говорит: «Не бойся, Шурка, это не леший, а обезьян».
– В чем одетый? – спросил Дементий.
– В том-то и дело, что ни в чем, а весь шерстью покрытый, как все равно козел. Ну, Шурка тоже в себя пришла и стала в обезьяна палкой кидать. «Слезай, – говорит, – не то зашибу». А тот говорит: «Не слезу».
– По-русскому говорит? – удивилась Маруся Зыбина.
– А то ж по-какому?
– А вот немцы, – сказал Дементий, – говорят по-немецкому.
– Ставят из себя много, вот и говорят, – заметила Лиза. – Ну и дальше. Стали они обои в него палками кидать, а он на ветке качается и смеется: «Не тужьтесь, мол, бабы, все одно не докинете. Вы лучше скажите, большевистская власть не кончилась ли еще?» Тонька, значит: «Сейчас, – говорит, – сходим в деревню, узнаем, кончилась али нет, а ты погоди». И пошли в деревню, народ собрался, привели. Кто с вилами, кто с ружьями, а обезьяна уж нет. Тоже ж не дурак, чтоб дожидаться. А на другой день участковый приезжал. Тоньку и Шурку в правление водил да там стращал: «Никакого, – говорит, – обезьяна в наших лесах быть не может, а ежели, – говорит, – еще такие отсталые разговоры услышу, из вас самих обезьянов наделаю».
Во время разговора вошла Нюра, слегка припозднившись. Лицо ее было заплакано. Поздоровалась и собралась примоститься на полу рядом с Дементием. Но ее остановила Маруся Зыбина:
– Нюрок, тебя чего-то Любовь Михална кличет.
Недоумевая, но и не очень тревожась, вошла Нюра в маленький, не больше вагонного тамбура, кабинет заведующей.
Любовь Михайловна, крупная, лет сорока, блондинка, с шестимесячной завивкой, сидела, еле втиснувшись в пространство между стеной и маленьким однотумбовым столиком. У окна стояла телеграфистка Катя. Она держала в руках толстую книгу и вычитывала из нее какие-то цифры, а Любовь Михайловна стучала костяшками счетов. На пальцах правой руки синела татуировка: «Люба», а на запястье левой – часы с ремешком (стрелки показывали половину десятого).
– Здрасьте, – сказала Нюра.
Обе женщины перестали считать и молча смотрели на Нюру.
– Вы меня звали? – спросила Нюра.
– А, да-да, – сказала Любовь Михайловна и почему-то смутилась. Она попыталась выдвинуть ящик стола, но, поскольку двигать его было некуда, тут же задвинула снова. – Я вот хотела спросить, Нюра, что у тебя случилось? Только, пожалуйста, не говори, что у тебя ничего не случилось. Я все знаю.
Нюра молча смотрела на заведующую, а та смотрела на стену мимо Нюры.
– К сожалению, Нюра, нам с тобой придется расстаться.
Нюра молчала, не понимая услышанных слов. Любовь Михайловна подняла глаза на Нюру, но тут же отвела их в сторону.
– Ты сама понимаешь, мне неприятно это тебе говорить, ты хороший человек и скромная труженица, но…
Любовь Михайловна остановилась подумать, свернула самокрутку и закурила.
– Но ты хорошо понимаешь, Нюра, что сейчас мы должны проявлять особую бдительность…
Нюра кивнула. Она была женщина темная, но насчет бдительности сознавала – нужна.
– Ты пойми, Нюра, я к тебе отношусь по-прежнему. Но твой супруг оказался очень нехорошим человеком. Я, Нюра, тоже женщина и могу все понять, но и женщины бывают разные. Я про одну в газете читала, что она до того докатилась – с немцем жила. И это сейчас, когда немцы убивают наших мужей, наших отцов и братьев, угоняют в неволю наших сестер, матерей, дочерей, сейчас ложиться с немцем в постель, это надо потерять всякий стыд, это надо не знаю до чего докатиться.
– Михална, а Михална, – вмешалась вдруг до того молчавшая Катя, – так этот же Ванька ейный, он же не немец, он русский.
Любовь Михайловна растерялась. Она себя уже так накалила, что сама поверила, будто Нюра спала именно с немцем.
– А я не с тобой говорю, – рассердилась она на Катю. И вновь обратилась к Нюре. – В общем так, Нюра. Как женщина я тебе сочувствую, но как коммунист я такого терпеть не могу. У нас работа ответственная. Через нас проходят разные сведения, и нашу работу мы не каждому можем довериты…
Любовь Михайловна замолчала, давая понять, что разговор окончен. Ожидая, когда Нюра уйдет, она положила руку на счеты, водила по ним растопыренными пальцами, и слово «Л-ю-б-а» разошлось веером.
– Михална, а Михална, – снова встряла Катя. – Мужик-то Нюркин, он ей не муж был вовсе, она ж с ним без расписки жила.
– Без расписки? – переспросила Любовь Михайловна, не зная, что ответить на новые возражения. – А ты, – рассердилась она, – не лезь, куда не просят, не лезь, не лезь. Тоже мне защитница нашлась. Без расписки. А без расписки, так еще хуже. По любви, значит, жила.
Говорят, в тот день Нюра Беляшова, вернувшись из Долгова раньше обычного, бегала по деревне как полоумная. К кому домой зашла, кого на дороге встретила, всем показывала трудовую книжку и хвасталась:
– Уволили. За Чонкина. За Ивана. По любви, говорят, жила.