355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Войнович » Жизнь и необычайные приключения солдата Ивана Чонкина. Лицо неприкосновенное » Текст книги (страница 7)
Жизнь и необычайные приключения солдата Ивана Чонкина. Лицо неприкосновенное
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 02:23

Текст книги "Жизнь и необычайные приключения солдата Ивана Чонкина. Лицо неприкосновенное"


Автор книги: Владимир Войнович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

15

Борька, услышав голос хозяина и поняв его как призыв, с радостным визгом кинулся к Чонкину, чтобы поприветствовать, а если удастся, и лизнуть в ухо, но тут же получил страшной силы встречный удар каблуком в рыло. Не ожидавший такой встречи, он жалобно завизжал, отскочил в сторону и, припав к пыльной земле тем местом, которое у людей называется подбородок, вытянул вперед лапы, смотрел на Чонкина своими маленькими глазами и тихо, как собака, скулил.

– Я вот тебе поскулю, – остывая и приходя в себя, пригрозил Чонкин и огляделся. На траве рядом с ним лежало старое байковое одеяло, которое он, видимо, сбросил с себя во сне. Тут же была и примятая камнем записка.

Нюра писала, опуская, как всегда, гласные буквы, а если и ставила их, то чаще не те, что нужно: «Я ушла на рботу, клич пыд плувицей, шчи в пчке, кушай н здравье, с прветам Нюра». За тем, что было написано, стоял, конечно, намек на то, что Нюра зла не помнит и готова примириться, если Иван не будет упрямиться.

– Как бы не так, – вслух сказал он и хотел разорвать записку, но потом передумал и, сложив ее вчетверо, сунул в карман гимнастерки. Но при упоминании о щах сразу засосало под ложечкой, и он вспомнил, что со вчерашнего обеда ничего не ел.

Борька, который до того успокоился и замолчал, опять заскулил, как бы призывая обратить внимание на него, побитого и несчастного. Иван строго покосился на кабана, но у того действительно вид был настолько жалкий и обиженный, что Чонкин не выдержал и, хлопнув себя по ноге ниже колена, позвал:

– Иди сюда!

Надо было видеть, с какой готовностью забыл Борька незаслуженную обиду и кинулся к хозяину, как радостно он визжал и хрюкал, тыча рылом Чонкина в бок, всем своим видом как бы говоря: «Я не знаю, в чем я перед тобой виноват, но я виноват, если ты так считаешь. Побей меня за это, убей, если хочешь, только прости».

– Ну ладно, ладно, – проворчал Чонкин и стал чесать Борьку за ухом, отчего тот сразу повалился в траву, сперва на бок, потом перевернулся на спину и долго лежал так, закрыв от блаженства глаза и вытянув вверх сведенные вместе свои короткие худые лапы.

Наконец Чонкину это надоело, от ткнул Борьку кулаком в бок и сказал:

– Пошел вон!

Борька мигом вскочил на ноги, отбежал, посмотрел на Чонкина настороженно, но, не увидев в глазах его злобы, успокоился и погнался за пробегавшей мимо курицей.

Чонкин встал, отряхнул сено с одежды, замотал обмотку, поднял с земли винтовку и огляделся. На соседнем огороде, привычная уже как часть пейзажа, маячила сутулая фигура Гладышева. Он ходил между грядками, нагибаясь над каждым кустом пукса и что-то над ним колдуя. Жена его Афродита, грязная баба с заспанным лицом и нечесаными волосами, сидела на крыльце, держа на коленях годовалого сына Геракла (тоже жертва гладышевской эрудиции), и глядела на мужа с нескрываемым отвращением.

Чтобы читателю были понятны в дальнейшем отношения между селекционером и его женой, надо остановиться хотя бы вкратце на поучительной истории этого неравного брака.

Гладышев женился на Афродите года за два до описываемого здесь периода, когда ему было уже сильно под сорок. Пять лет до этого (после смерти матери) жил в одиночестве, справедливо полагая, что семейная жизнь мало способствует научному творчеству. Ну а к сорока годам (то ли природа стала брать свое, то ли одиночество утомило) решил он все же жениться, хотя это оказалось делом нелегким, при всем том, что невест в деревне было в избытке. Его разговоры насчет замечательного гибрида невесты еще терпели и соглашались даже на то, чтобы вдвоем, рука об руку, нести сквозь жизнь бремя научного подвига, надеясь, впрочем, что дурь эта у Гладышева со временем пройдет сама по себе. Но когда дело было уже на мази и невеста перешагивала порог будущего своего дома, редкая выдерживала хотя бы четверть часа. Одна, говорят, бухнулась в обморок уже на второй минуте. И вот почему. Удобрения для своих селекционных опытов Гладышев держал на дому в специальных горшочках. Это были и торфоперегнойные горшочки, и горшочки с коровьим и конским навозом, и горшочки с куриным пометом. А удобрениям Гладышев придавал большое значение. Он их смешивал в разных пропорциях, выдерживал на печке, на подоконнике, при определенной температуре, давал перебродить. И не только летом, но и зимой – при закрытых-то окнах!

И лишь будущая Афродита, которая никаких иллюзий насчет своих чар не имела, вынесла все до конца. Очень хотелось замуж.

Гладышев, когда понял, что у него другого выбора нет, решил было навсегда оставить мечту о женитьбе, но потом рассудил иначе. Насчет Ефросиньи было у него такое соображение, что если он ее, никому не нужную, подберет, уж она потом за такое его благородство заплатит полной преданностью и ему, и его науке.

Но, как говорится, человек предполагает, а Бог располагает. Ефросинья сперва и правда платила, но, родивши Геракла, стала вести с этими горшочками войну под предлогом вредности для ребенка. Сначала намеками и уговорами, потом скандалами. Выносила горшки в сени. Гладышев вносил их обратно. Пробовала бить эти горшки, Гладышев бил ее, хотя вообще насилия не одобрял. Несколько раз уходила она с ребенком к родителям, жившим на другом конце деревни, но каждый раз мать прогоняла ее обратно.

В конце концов смирилась она со всем, на все махнула рукой и за собой перестала следить. И раньше красавицей не слыла, а сейчас и вовсе бог знает на что стала похожа.

Вот, собственно, и вся эта история вкратце.

А теперь вернемся к тому, с чего начали мы свой рассказ. Итак, Чонкин стоял возле своего самолета, Гладышев копался на огороде, а Афродита с ребенком на руках сидела на крыльце и смотрела на мужа с нескрываемым отвращением.

– Слышь, сосед, здорово! – закричал Чонкин Гладышеву.

Тот разогнулся над очередным кустом пукса, двумя пальцами приподнял шляпу и чинно ответил:

– Желаю здравствовать.

Чонкин, прислонив винтовку к самолету, оставил ее и подошел к забору, разделявшему два огорода.

– Что-то ты, сосед, я гляжу, возишься на этом огороде, возишься. Не надоело?

– Да ведь как сказать, – со сдержанным достоинством ответил Гладышев. – Я ведь не для себя, не в виде личной наживы, а ради научного интереса. А ты никак сегодня под эропланом ночевал?

– А нам, татарам, один черт, где ночевать, – пошутил Чонкин. – Сейчас время теплое – не зима.

– А я утром вышел, гляжу – чьи-то ноги из-под эроплана торчат. Неужто, думаю, Ваня нынче на улице ночевал? Еще и Афродите говорю: «Погляди, мол, кажись, Ванины ноги из-под эроплана торчат». Слышь, Афродита, – закричал он жене, призывая ее в свидетели, – помнишь, утром я тебе говорил: «Погляди, мол, кажись, Ванины ноги из-под эроплана торчат».

Афродита смотрела на него все с тем же выражением лица, не меняя его и никак не реагируя на обращенные к ней слова.

Чонкин посмотрел на Гладышева, вздохнул и неожиданно для самого себя вдруг сказал:

– А я, слышь, с бабой своей поругался, ушел я от ней, понял? Потому на улице нынче и ночевал.

– А что так? – обеспокоился Гладышев.

– Да так, слышь, – уклонился от прямого ответа Иван. – Я ей, слышь, одно, она мне, слышь, другое, словом по слову, носом по столу, так все и пошло. Я, слышь, плюнул, взял шинелку, винтовку, мешок – а что у меня еще? – и на двор.

– Вон оно как повернулось, – удивленно покачал головой Гладышев. – То-то я сегодня утром вышел и гляжу, уж не твои ли ноги из-под эроплана торчат? Значит, ты с ней поругался?

– Да вот поругался, – погрустнел еще больше Иван.

– А может, и правильно сделал, – предположил Гладышев. Он с опаской поглядел на жену и перешел на шепот: – Если хочешь знать, я тебе вот что скажу: не связывайся ты, Ваня, с этими бабами. Беги от них, пока молодой. Ведь они… ты посмотри хотя б на мою. Вон она сидит, змея гремучая, у ней язык, Ваня, ты, когда поближе разговаривать будешь, обрати внимание – раздвоенный. Ну чисто змеиное жало. А сколько я от нее, Ваня, горя натерпелся, это ни в сказке сказать, ни пером описать. Да разве ж только я? Все мужчины от ихнего пола страдают неимоверно, возьми хоть современную эпоху развития, хоть факты из исторического прошлого. – Покосившись на жену, он зашептал еще тише, словно сообщал сверхсекретную новость: – Когда царь Николай Первый сослал декабристов у Сибирь, черт-те куда, так ихни жены на этом не успокоились, а свои шмотки собрали и поперли туды за ими, несмотря что железной дороги в те поры не было. И лошадей позагоняли, и ямщиков перемучили, и сами чуть не подохли, а все же добрались, вот ведь какое дело. Я, Ваня, про Нюрку худого ничего не скажу – она женщина образованная и с понятием, а все же беги ты от ней, покуда не поздно.

– Я бы побег, – сказал Чонкин, – да этот вот драндулет не пущает. – Он кивнул в сторону самолета и, подумав, добавил печально: – Да и исть охота. Кишка кишке бьет по башке.

– Исть хочешь? – удивился Гладышев. – Господи, да чего ж ты раньше не сказал. Да пошли ко мне. Сейчас примус разожгем, яишню с салом сготовим. Самогоночки маленько, – он подмигнул Чонкину, – есть. Пошли. Поглядишь заодно, как живу.

Чонкин не заставил себя упрашивать, спрятал винтовку под сено, перелез через забор и, осторожно ступая меж грядок, пошел за хозяином, который независимой походкой шагал впереди. Взошли на крыльцо. Афродита болезненно поморщилась и отвернулась.

– Хоть бы клеенку под дите подстелила, – проворчал на ходу Гладышев, – а то ведь напрудит – весь подол провоняет.

Афродита равнодушно подняла глаза, равнодушно сказала:

– Ты лучше в избе понюхай. И дай гостю понюхать.

Сказала и отвернулась.

Гладышев открыл дверь, пропустил Чонкина в сени.

– Слыхал, как она со мной разговаривает? – сказал он Ивану. – И вот так каждый день. Дура грязная. У меня-то вонища с научной целью, а у нее в виде неряшества.

За сенями было темно. Гладышев зажег спичку, осветившую узкий коридор и дверь, обитую изодранной мешковиной. Гладышев растворил эту дверь, и оттуда сразу шибануло таким запахом, что Чонкина зашатало от неожиданности, так что если бы он сразу не зажал нос двумя пальцами, то, может быть, и упал бы. С зажатым носом он и вошел в избу вслед за хозяином. Тот обернулся к нему и сказал ободряюще:

– Спервоначалу оно, конечно, малость шибает, а я вот уже привык, и мне ничего. Ты одну ноздрю приоткрой, а когда пообыкнешь, принюхаешься, открой и вторую. Запах как будто противный, а на самом деле здоровый и для организма пользительный, имеет различные ценные свойства. К примеру, французская фирма «Коти» из дерьма изготовляет духи тончайшего аромата. Ну ты тут пока погляди, как живу, а я мигом сварганю яишню, и мы с тобой подзакусим, а то я что-то тоже исть захотел.

И пока он в горнице накачивал и разжигал примус, гость его остался в передней и, привыкая к запаху, открывал по совету хозяина то одну ноздрю, то другую и разглядывал комнату, в которой было на что поглядеть.

Первое – это сами горшочки. Их было великое множество, и стояли они не только на печке и подоконнике, но и на лавке возле окна, и под лавкой, и за спинкой железной кровати с неубранной постелью и разбросанными как попало подушками.

Над кроватью, как положено, висели стеклянные рамочки с цветочками и голубями по уголкам, в рамочки были вделаны фотографии хозяина дома с младенческих лет до последнего времени, фотографии жены его Афродиты и многочисленных ближайших родственников с обеих сторон. Над этим иконостасом был укреплен общий портрет супругов Гладышевых, выполненный на заказ из разных карточек и так старательно раскрашенный неизвестным исполнителем, что лица, изображенные на портрете, не имели решительно никакого сходства с оригиналами.

Другая стена против окна была музейная, на ней в таких же стеклянных рамочках были помещены уже упоминавшиеся нами печатные отклики на научные изыскания Гладышева, и в отдельной рамочке хранилось то самое письмо от известного сельхозакадемика, о котором мы также упоминали.

На стене между окнами висело одноствольное ружье шестнадцатого калибра, которое, как догадывается, конечно, читатель, должно когда-нибудь выстрелить, впрочем, еще неизвестно, выстрелит оно или даст осечку, это будет видно по обстоятельствам.

Чонкин еще не успел как следует рассмотреть все, что было в этой комнате, как яичница была готова и Гладышев позвал его к столу.

Здесь было тоже не ахти как убрано, но все же почище, чем в передней, здесь стояла горка с посудой, была подвешена к потолку люлька – ложе Геракла, и стоял старый сундук без крышки, заваленный растрепанными книгами преимущественно научного содержания (как, например, «Мифы Древней Греции» или популярная брошюра «Муха – активный разносчик заразы»), а также неполной подшивкой журнала «Нива» за 1912 год. Сундук этот был основным источником, из которого Гладышев черпал свою эрудицию.

На большом столе, покрытом клеенкой с коричневыми кругами от горячей посуды, шипела в сковородке яичница с салом, и как Чонкина ни мутило от запаха (хотя он к нему и правда немного привык), а от голода мутило сильнее, и он не заставил повторять приглашение, а без лишних церемоний уселся за стол.

Гладышев достал из ящика стола две вилки, вытер об майку, одну положил перед гостем, а другую, со сломанным зубом, взял себе. Чонкин хотел сразу ткнуть вилкой в яичницу, но хозяин его остановил:

– Погоди.

Достал с горки два пропыленных стакана, посмотрел на свет, поплевал в них, протер тоже майкой, поставил на стол. Сбегал в сени, принес неполную бутылку, заткнутую скрученной в жгут газетой, налил полстакана гостю и полстакана себе.

– Вот, Ваня, – сказал он, придвинув к себе табуретку и продолжая начатый разговор, – мы привыкли относиться к дерьму с этакой брезгливостью, как будто это что-то плохое. А ведь если разобраться, так это, может быть, самое ценное на земле вещество, потому что вся наша жизнь происходит из дерьма и в дерьмо опять же уходит.

– Это в каком же смысле? – вежливо спросил Чонкин, поглядывая голодными глазами на остывающую яичницу, но не решаясь приступить к ней раньше хозяина.

– А в каком хошь, – развивал свою мысль Гладышев, не замечая нетерпения гостя. – Посуди сам. Для хорошего урожая надо удобрить землю дерьмом. Из дерьма произрастают травы, злаки и овощи, которые едим мы и животные. Животные дают нам молоко, мясо, шерсть и все прочее. Мы все это потребляем и переводим опять на дерьмо. Вот и происходит, как бы это сказать, круговорот дерьма в природе. И, скажем, зачем же нам потреблять это дерьмо в виде мяса, молока или хотя бы вот хлеба, то есть в переработанном виде? Встает законный вопрос: не лучше ли, отбросив предубеждение и ложную брезгливость, потреблять его в чистом виде как замечательный витамин? Для начала, конечно, – поправился он, заметив, что Чонкина передернуло, – можно удалить естественный запах, а потом, когда человек привыкнет, оставить все как есть. Но это, Ваня, дело далекого будущего и успешных дерзаний науки. И я предлагаю, Ваня, выпить за успехи нашей науки, за нашу советскую власть и лично за гения в мировом масштабе товарища Сталина.

– Со встречей, – поспешно поддержал его Чонкин.

Ударилось стекло о стекло. Иван опрокинул содержимое своего стакана и чуть не свалился со стула. У него сразу отшибло дыхание, словно кто-то двинул под ложечку кулаком. Ничего не видя перед собой, он ткнул вилкой наугад в сковороду, оторвал кусок яичницы и, помогая другой рукой, запихал ее в рот, проглотил, обжигаясь, и только после этого выдохнул распиравший легкие воздух.

Гладышев, опорожнивший свой стакан без труда, смотрел на Ивана с лукавой усмешкой.

– Ну как, Ваня, самогоночка?

– Первачок что надо, – похвалил Чонкин, вытирая ладонью проступившие слезы. – Аж дух зашибает.

Гладышев все с той же усмешкой придвинул к себе плоскую консервную банку, бывшую у него вместо пепельницы, плеснул в нее самогон и зажег спичку. Самогон вспыхнул синим неярким пламенем.

– Видал?

– Из хлеба или из свеклы? – поинтересовался Чонкин.

– Из дерьма, Ваня, – со сдержанной гордостью сказал Гладышев. Иван поперхнулся.

– Это как же? – спросил он, отодвигаясь от стола.

– Рецепт, Ваня, очень простой, – охотно пояснил Гладышев. – Берешь на кило дерьма кило сахару…

Опрокинув табуретку, Чонкин бросился к выходу. На крыльце он едва не сшиб Афродиту с ребенком и в двух шагах от крыльца уперся лбом в бревенчатую стену избы. Его рвало и выворачивало наизнанку.

Следом за ним выбежал растерянный хозяин. Громко топая сапогами, сбежал он с крыльца.

– Ваня, ты что? – участливо спросил он, трогая Чонкина за плечо. – Это же чистый самогон, Ваня. Ты же сам видел, как он горит.

Иван что-то хотел ответить, но при упоминании о самогоне новые спазмы схватили желудок, и он едва успел расставить ноги пошире, чтобы не забрызгать ботинки.

– О господи! – с беспросветной тоской высказалась вдруг Афродита. – Еще одного дерьмом напоил, ирод проклятый, погибели на тебя нету. Тьфу на тебя! – Она смачно плюнула в сторону мужа.

Он не обиделся.

– Ты, чем плеваться, яблочка моченого из погреба принесла бы. Плохо, вишь, человеку.

– Да какие там яблочки! – застонала Афродита. – Те яблочки тоже наскрозь пропахли дерьмом. По всей избе одно сплошное дерьмо, чтоб тебе провалиться, чтоб тебе в нем утопнуть, идиот несчастный. Уйду я от тебя, идола, побираться буду с дитем, чем в дерьме погибать.

И, не откладывая дела в долгий ящик, она подхватилась с Гераклом и кинулась вон за калитку. Гладышев, оставив Чонкина, побежал за женой.

– Куды ты бежишь, Афродита! – закричал он ей вслед. – Вернись, тебе говорят! Не выставляй перед народом и себя и меня на позорище. Эй, Афродита!

Афродита остановилась, обернулась и зло закричала ему в лицо:

– Да какая ж я тебе Афродита? Фроська я, понял, обормот вислоухий, Фроська!

Повернулась и, высоко держа на растопыренных руках перепуганного насмерть ребенка, побежала по деревне дальше, подпрыгивая и спотыкаясь.

– Фроська я, слышите, люди, я – Фроська! – выкрикивала она с таким остервенелым наслаждением, как будто после долгой немоты вновь обрела вдруг дар речи.

16

21 июня послу Германии в СССР Шуленбургу было передано заявление, в котором говорилось, что, по полученным сведениям, германские войска скапливаются у западных границ Советского Союза. Советское правительство просило правительство Германии дать разъяснения по этому поводу. Это заявление было передано Гитлеру, когда до начала войны оставались минуты.

В это время Чонкин, накануне помирившийся с Нюрой, еще спал. Потом почувствовал малую нужду и проснулся. Некоторое время он лежал, не решаясь выбраться из-под теплого одеяла и втайне надеясь, что его желание пройдет само по себе. Но желание не проходило. Он дождался того момента, когда нельзя было терять уже ни секунды. Сунув ноги в ботинки и накинув на голые плечи шинель, он выскочил на крыльцо, а дальше не побежал, было некогда.

Утро было ясное, свежее. На траве, на листьях деревьев, на плоскостях самолета лежала густая роса. Солнце уже оторвалось от горизонта и на глазах сужалось. Красные отблески его лежали на стеклах домов. Стояла полная тишина, нарушаемая время от времени тихим и сонным мычаньем коров. Чонкин хотел было разбудить Нюру, чтобы она подоила и выгнала в стадо Красавку, но потом передумал и решил сделать все сам. Правда, когда он брал подойник, Нюра проснулась и хотела подняться, но он ей сказал:

– Ладно, спи дальше.

И пошел в хлев.

Подоив Красавку, он открыл ей одну половинку ворот, но корова не выходила, она привыкла, что перед ней раскрывают ворота настежь. «Вот скотина», – подумал Чонкин и хотел протянуть ее вдоль спины засовом, но пожалел.

– Давай выметайся, – миролюбиво проворчал он, открывая вторую половинку ворот.

Красавка, презрительно покосившись в сторону Чонкина, прошла мимо и, торжественно покачивая головой, увенчанной короткими рогами, направилась к выходу из двора.

Тут подоспело и стадо.

Коровы разбрелись по всей широкой улице и, на ходу принюхиваясь к столбам и заборам, сонно вздыхали.

Позади стада, раскачиваясь на лошади, ехал новый пастух Леша Жаров. Вместо седла под ним была старая телогрейка. Ее рваные рукава висели и, как маятники, раскачивались в такт ходу лошади.

Увидев пастуха, Чонкин захотел поговорить с ним и, подойдя к калитке, крикнул:

– Эй, слышь ты! Как вообще жизнь-то?

Леша потянул на себя уздечку, остановил лошадь и с любопытством посмотрел на Чонкина, которого видел впервые.

– Жизнь вообще-то ничего, – сказал он, подумав. – Подходящая жизнь.

Помолчали. Потом Чонкин посмотрел на ясное небо и сказал:

– Сегодня, видать по всему, будет вёдро.

– Будет вёдро, если не будет дождя, – сказал Леша.

– Без туч дождя не бывает, – заметил Чонкин.

– Без туч не бывает.

– А бывает так, что и тучи есть, а дождя все равно нету.

– Бывает и так, – согласился Леша.

На этом они расстались. Жаров поехал догонять стадо, а Чонкин вернулся в избу. Нюра спала, раскинувшись по всей кровати, будить ее было жалко. Чонкин походил немного по избе, но, не найдя себе никакого занятия, все-таки подошел к Нюре.

– Слышь ты, подвинься, – сказал он, тронув ее за плечо.

Солнце уже светило прямо в окно, пыльный луч его упирался в противоположную стену, на которой висели ходики с покореженным циферблатом. Ходики были старые, механизм пропылился, в нем что-то шуршало и щелкало. Стрелки показывали четыре часа – в это время немцы бомбили Киев.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю