355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Войнович » Перемещенное лицо » Текст книги (страница 5)
Перемещенное лицо
  • Текст добавлен: 13 сентября 2016, 19:43

Текст книги "Перемещенное лицо "


Автор книги: Владимир Войнович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

18

Тайке Горшковой пришла похоронка, она выбежала на мороз в одной рубашке, каталась по снегу, кричала на всю деревню. Нюре стало неловко, что она одна такая удачливая, – Иван ее воюет, не зная никаких неприятностей, – и к следующей субботе подоспело от него сообщение, что в неравном воздушном бою он был ранен, опять спустился на парашюте и попал в госпиталь. И оттуда написал, что «как только очнулся в сознании, открыл глаза, смотрю и понять не могу, где это я нахожусь и каким это путем я здесь очутился. И вот теперь лежу и, обратно закрывши глаза, думаю о вас, вспоминаю вашу наружность, и ваш голос, и ваше дыхание. А санитарки здесь все красивые, но красивше вас никого нету».

В письмах содержались разные наставления на все случаи жизни. Иван просил Нюру беречь здоровье и жизнь, из жаркой избы не выбегать на мороз незакутанной и не полоскать белье на реке, пока лед полностью не установится. А также следовали подробные объяснения, как хранить картошку, рубить капусту или подправить крыльцо. Почему-то автора волновали национальные проблемы, он их касался не раз и все в таком духе:

«А некоторые говорят, что немцы это особо зловредная нация, а я так скажу вам, дорогая Нюра, что нации все бывают друг другу равноценные, отличаются только цветом волос или глаз да по-другому еще разговаривают, а в остальном все исключительно такие, как мы, окромя цыган. Вчера пришло мне письмо от товарища Калинина, он сообщает, что награжденный я теперь еще один раз орденом Ленина».

Были соображения насчет наилучшего устройства жизни в данных условиях:

«А женщинам, которые слушают мои письма, передайте, что жизнь ихняя ныне такая тяжелая, что ни в сказке сказать, ни пером описать, но ничего не поделаешь, вот такая война. А после войны тоже ничего хорошего не предвидится, потому что количество нашего брата со временем течения войны постепенно уменьшается, а я так думаю, что если бы у нас ввести хотя бы на время мусульманские правила, у них же на одного мужика жен бывает и шесть и десять, и так тогда мужчин всем хватает. Я не потому, что за такой разврат, но жалко мне, Нюра, очень жалко всех женщин, уж до того жалко, что на всех бы сразу женился и всех бы сразу пригрел. Но на самом-то деле у меня никого нет и быть не может, кроме вас одной, с чем и расстаюсь до следующего моего письма, которое будет написано через неделю».

От заботы об обездоленных женщинах и от хозяйственных советов он опять переходил к описанию подвигов, полученных за них правительственных наград и воинских званий.

19

К концу войны удостоился Иван звания Героя Советского Союза и чина полковника. Нюра знала, что за полковником идут генеральские звания, но поднять своего возлюбленного до таких высот не решилась.

Окончание войны жители Красного встретили кто радостно, а кто с плачем. Бабы, к кому возвращались мужики, радовались, а те, к кому нет, еще больше свое горе горевали. Никто не знал, кто и когда прибудет, некоторые женщины ходили в Долгов на станцию регулярно, как на дежурство. И Нюра тоже ходила вместе с другими. Она сама так поверила своей выдумке, что, приходя на станцию, вглядывалась во всех появлявшихся там нечасто полковников, иногда, впрочем, смотрела и на тех, кто чином пониже.

В Красное вернулись с войны всего три мужика. Из них целый только один Мякишев, а остальные – Плечевой без руки и Курзов без глаза.

Каждый день по дороге на почту Нюра сворачивала к станции, встречала очередной поезд, толклась среди прочего люда, осматривала украдкой спускавшихся на перрон пассажиров и уходила в опустошении. И в конце концов коротко и сухо написала сама себе извещение: «Настоящим сообщаем, что ваш муж геройски погиб в неравном военно-воздушном бою с фашистским стервятником».

Надо было поставить подпись, и она написала сначала должность: «командир Энской части», потом звание «генерал-майор», потом решила, что это слишком, переправила на «генерал-лейтенант», подумала, что это маловато, переписала все от начала до конца, обозначила подписавшего «генерал-капитаном», а фамилию и тут не придумала, поставила закорючку и зарыдала…

20

…В конце сороковых годов появились в деревнях фотографы-шабашники. За небольшие деньги, а то и за натуральную плату продуктами, увеличивали фотографии, а если надо, приукрашивали, подмолаживали, одевали получше. Один такой, в длинном до пят суконном пальто, в шляпе с опущенными полями, с ящиком через плечо, постучался к Нюре.

– Ну что, хозяйка, будем делать портреты?

– Чего? – переспросила Нюра.

– Увеличиваю фотографии. Из мухи делаю слона, из маленькой карточки большой портрет. Одинарный стоит пятнадцать рублей, двойной – четвертак.

Он открыл папку и стал показывать ретушированные фотопортреты разных людей и то, из чего они были сделаны. Подобные творения Нюра уже у кого-то видела и не раз думала, как бы и ей заказать нечто подобное, но не знала, где и как. А тут подвернулась такая оказия. Она пригласила фотографа в избу, показала ему карточки – свою и Ивана. Снимок Ивана, пришпиленный булавкой к стене, был маленький и выцвел. Человек, на нем изображенный, виден был еле-еле и выглядел, как заключенный: голова стриженая, глаза большие, вытаращенные. На обороте осталось посвящение:

 
«Пусть нежный взор твоих очей
Коснется копии моей,
И, может быть, в твоем уме
Возникнет память обо мне.
Нюре Б. от Вани Ч. в дни совместной жизни».
 

– Муж? – спросил фотограф.

– Муж, – обрадовалась она вопросу. – На войне погибши. Герой Советского Союза был, полковник.

– Понятно, – сказал фотограф. Ему в его практике и генералы встречались. – Так, может, его в полковничьей форме, с орденами изобразим?

– А можно? – удивилась Нюра.

– Все можно, мамаша, – сказал фотограф. – Десятку накинешь, мы твоего мужа хоть в генералы произведем, а добавишь еще пятерик, то и маршалом сделаем. Согласна? Как, в фуражке будем делать, в папахе или без ничего?

– В летчиской фуражке можно? – спросила Нюра.

– Можно в летчиской.

Так и договорились.

И неделю спустя появился на стене у Нюры портрет, сделанный точно, как было заказано. Сама Нюра в строгом темном жакете, в белой кофточке, и коса уложена вокруг головы. Рядом с ней лихой военно-воздушный полковник в фуражке с кокардой, в золотых погонах со звездами, на груди с обеих сторон ордена, а слева над орденами Золотая Звезда Героя. Может, полковник был не очень похож на Ивана, да и сама Нюра на себя не очень-то походила, но портрет ей понравился. Так Иван Васильевич Чонкин был похоронен и увековечен. Но преждевременно.

Часть вторая
Превращения

1

Ясным солнечным днем в конце июня 1945 года по мощеным улицам маленького немецкого городка Биркендорф запряженная парой веселых упитанных лошадей шибко катила телега на высоких колесах с железными ободами. Она была загружена пустыми продуктовыми ящиками и так громыхала на неровном булыжнике, что в ближайших домах дребезжали стекла, и жители испуганно вздрагивали, думая, что опять канонада. Но, выглянув на улицу, тут же успокаивались, а восприимчивые к смешному даже и улыбались. На облучке, широко расставив ноги в наспех наверченных обмотках и давно не чищенных американских ботинках, сидел, слегка отклонясь назад, советский солдат небольшого роста, щуплый. Голова его была обвязана грязным бинтом, края которого распушились и свисали клочьями из-под пилотки. На груди болталась одна-единственная медаль «За освобождение Варшавы». Настроение у освободителя Варшавы, видимо, было хорошее. Крепко держа в растопыренных руках вожжи, он под грохот ящиков и колес громко распевал песню, которой совсем недавно его научил аэродромный каптерщик старший сержант Кисель:

 
Ком, панинка, шляфен,
Дам тебе часы,
Мыло и тушенку,
А ты скидай трусы…
 

Прохожих на улице было мало, но если, и вправду, встречалась не очень старая фрау, но даже если не очень молодая, солдат призывно махал ей рукой и кричал: «Фрау, фикен-фикен!» – этим словам он научился у того же самого Киселя.

Неожиданно позади телеги раздался еще больший грохот. Из-за угла выскочил танк «Т-34». На повороте его слегка занесло, он даже вскочил одной гусеницей на тротуар, едва не стесавши фонарный столб, но тут же соскользнул снова на мостовую и, высекая искры, понесся вниз по улице. Не сбавляя скорости, обогнул телегу, окутав ее облаком отработанных газов. Солдат в телеге поморщился и зажал нос.

– Дурак вонючий! – крикнул он вслед железной громаде и повертел у виска пальцем.

Пролетев до следующего перекрестка, танк вдруг со скрежетом затормозил, попятился задним ходом и приткнулся к шершавой бровке. Крышка люка откинулась, из нее вылез танкист в темном комбинезоне с прикрепленным к нему орденом Славы и в ребристом шлеме. Он снял шлем и, взъерошив рыжую вспотевшую шевелюру, подождал, пока подкатит телега.

– Эй, ты! – крикнул он и покрутил шлемом над головой. – Как тебя, Чикин, что ли?

Солдат остановил лошадей, посмотрел на танкиста с выжидательным любопытством.

– Чонкин наша фамилия, – поправил он сдержанно.

– Вот да, я и говорю: Чомкин, – подтвердил танкист. – А меня не признаешь ли?

Чонкин вгляделся.

– На личность быдто где-то видались, – промямлил он неуверенно.

– Ха, быдто видались! – Танкист спрыгнул на землю, достал немецкий позолоченный портсигар с американскими сигаретами, протянул Чонкину:

– Кури!

Чонкин с достоинством, не торопясь, взял сигарету, помял через полу гимнастерки (пальцы грязные) и, наклонясь к протянутой зажигалке, продолжал вглядываться в круглое, как лепешка, лицо танкиста с прилепленным на нем как попало носом.

Танкист усмехнулся:

– Красное помнишь? Ты там еще с Нюркой жил, с почтальоншей. Жил с ней?

– Ну, – сказал Чонкин.

– Вот те и ну. А я Лешка Жаров, пастух, коровам хвосты заворачивал.

– Эка! – удивился Чонкин. – А я и гляжу, где-то это… ну вот… вроде как бы видались. – Он соскочил с телеги и протянул Жарову руку: – Здорово!

– Здорово, корова! – откликнулся Жаров.

– Как, вообще, жизнь-то? – Чонкин приветливо улыбнулся.

– Жизнь, вообще, ничего, подходящая, – сказал Жаров. – Чего это у тебя с головой? Ранетый?

– Да не, – отмахнулся Чонкин беспечно. – С лошадя упал.

– Ты? С лошадя? Как это? Деревенский человек на лошаде сидит, как городской на табуретке.

– В том-то и дело, что не сидел я на ней, а стоял. В Берлине. Когда на стене расписывался ихнего раймага.

– Рейхстага, – поправил Жаров.

– Ну да, – согласился Чонкин. – Вот этого. Я ж туда подъехал на телеге, хотел, как все, расписаться, а там уже места нет. Все расписано. Кто здесь был. Кто из какого города, из какой дивизии, кто от Волги дошел, кто от Днепра. А я хотел только фамилию свою поставить, и то негде. Вот я на лошадь-то и полез.

…Тогда взобрался он на спину лошади (этой подробностью он Жарова утомлять не стал) и куском черной смолы начал выводить свою фамилию. Но написав первые две буквы «Чо», увидел, что еще выше стоит фамилия то ли Ку, то ли Пузякова, которую он сразу вспомнил. Он видел уже эту подпись четыре года тому назад в камере долговской тюрьмы. Там она была начертана окаменевшим впоследствии экскрементом, и здесь был употреблен, видимо, тот же пишущий материал. Чонкину захотелось поставить свою подпись еще выше. Он привстал на цыпочки, но тут лошадь дернула, он упал, сильно ушиб голову и больше попыток увековечить себя не предпринимал. А подпись его так неоконченная и осталась, и люди, которые впоследствии видели подпись «Чо», думали, вероятно, что это расписался какой-нибудь советский китаец или кореец.

– Во как бывает! – сочувственно заметил Жаров.

– Бывает, и слон летает, – согласился Чонкин. – А Нюрку-то давно видел?

– Давнее тебя, – сказал Жаров. – Меня ж в первые дни войны забрали. Вот с тех пор дома и не был. Другие хотя б по ранению отпуска получали, а я всю войну от и до в танке, как в банке, провел, и ни разу, видишь, не зацепило. Но с бабой своей переписку поддерживаю. Пишет, жизня в колхозе стала тяжельше прежней. На трудодни шиш плотют с фигом, если бы, грит, не коза, не огородик, не курочки, то и совсем был бы полный капут, а так ничего, перебивается. А насчет Нюрки твоей сообщает, будто с офицером заочное знакомство по переписке ведет.

– С офицером? – неприятно пораженный, переспросил Чонкин. – С каким?

– А мне откуль знать, с каким? – Жаров пожал плечами. – Знаю только, что летчик.

– Летчик? – повторил Чонкин с внезапно возникшим ревнивым чувством. – Как же это летчик?

С тех пор как Чонкин расстался с Нюрой, прошло без малого четыре года. Сперва страдал он очень сильно, потом боль постепенно утихла. Последнее время он о Нюре почти что не вспоминал, а встретивши, может, и не узнал бы, но новость, что она оказалась ему неверна, поразила его и обидела. И теперь ему представлялось все дело так, будто сам он был безупречен в своей любви и верности, будто рассчитывал на возвращение и обещанную совместную жизнь, а она вот не дождалась, польстилась на ненадежную офицерскую любовь, продовольственный аттестат и золотые погоны.

– Ладно, – сказал он, пытаясь от возникшей темы отвлечься. – А билизоваться-то собираешься или как?

– Ну а как же. Вот гроб это сдам в ремонт, и все. Мне ротный мой на сверхсрочную предлагает остаться, но я нет. Вернуся домой, трактористом или комбайнером пойду. А ты как?

– Да кто ж знает. Вообще-то, билизовать вроде как обещались, но они ж сам знаешь, сегодня одно говорят, завтра иное. Мы б тебя, Чонкин, говорят, отпустили б, да замены, говорят, нету.

– Да ладно тебе свистеть! Нету ему замены. Сталин сказал, что у нас нету незаменимых людей.

– Кто сказал? – переспросил Чонкин.

– Сталин.

– А-а, Сталин, – уважительно повторил Чонкин, но решил все-таки возразить: – Сталин сказал, и чо? Он, спорить не буду, человек большой, двух жен имеет, а в лошадях-то чего понимает? Небось на лошаде никогда и не ездил. Щас же у нас все, кто на танке, кто на тягаче или же самолете, а лошадем управлять никто не умеет. Они думают, что на лошаде это только вожжу туды-сюды налево тянуть, а ежели, к примеру, хомут надеть да супонь затянуть, так иной даже майор или подполковник не сообразит, что к чему!

– Это да, – согласился Жаров. – Народ у нас сильно необразованный. Так-то языками болтать все умеют, а корову за рога доить норовят. Слушай, – переменил он тему, – ты в авиации служишь?

– Ну? – согласился Чонкин.

– А гидрашку достать-то можешь?

– Ясное дело, могу, – сказал Чонкин. – Выпить хочешь?

– Да не в том, – махнул рукой Жаров. Он оглянулся и, хотя никого поблизости не было, понизил голос: – Вечером, как стемняет, приходи к мосту возле вокзала, с гидрашкой. Есть две немочки. Из себя видные, в очках, по-нашему ни бум-бум, разговаривать не надо. Водку жрут, как лошади. Придешь?

Чонкин задумался. Предложение было заманчивое, но не так-то просто выполнимое.

– Вечером? – размыслил он вслух неуверенно. – Эх да, вечером, оно-то да… Да вот только старшина, зараза, как бы, это вот, не застукал. Старшина у нас знаешь какой – не человек, а собака. Даже не собака, а не знаю кто, причем нисколько не воевавши. Но ходит, зырит, вынюхивает, самоволку хочет не допустить. А немки-то толстые?

– Как бочки, – пообещал Жаров. – Сиськи во, а сзаду – полный парад, Красная площадь.

– Да, – опять задумался Чонкин.

Картина, нарисованная Жаровым, соблазняла, но страшновато было. Страшновато, но соблазнительно.

– Эх, ладно! – махнул он рукой. – Жди, прибуду.

2

Пытливый читатель не может не задаться вопросом, а где же Чонкин пропадал все это время? Как, приговоренный в начале войны к смертной казни и бежавший из тюрьмы, оказался он вновь в летной части? Причем не в какой-нибудь летной части, а в той, что была под командованием все того же Опаликова, встретившего войну подполковником, а закончившего полковником и ко всем орденам своим многочисленным прибавившим золотую геройскую звездочку?

Если рассказывать обо всем пути, пройденном нашим героем по дорогам и тропам войны, обо всех его приключениях, то слишком длинным получится наш рассказ. Поэтому пройдемся пунктиром.

Оставшись вдвоем в районе Долгова, Чонкин и Клим Свинцов конец осени и начало зимы провели в лесу, перемещаясь по нему бесцельно, словно медведи-шатуны, и за зверей принимаемые местными жителями, заходившими в лес для заготовления грибов, ягод или дров. Среди деревенского населения в данной округе ходили в то время слухи о том, что с началом войны в местных лесах появились партизаны, а также в значительных количествах медведи, лешие и обезьяны. Да они, оборванные, голодные и холодные, и в самом деле стали похожи на каких-то зверей. Чонкина узнать еще было можно, у него бороденка отросла татарская, редкая, не скрывавшая основных черт лица, а вот Свинцов до бровей зарос рыжей и грязной шерстью, да такой густой, что прежде, чем разглядеть что-нибудь, шерсть эту на глазах раздвигал руками. Некоторые люди принимали наших беглецов не за зверей, а за диких партизан, хотя им не до партизанства было, а только бы не попасть при этом ни к нашим, ни к немцам и как-нибудь прокормиться. Другие на их месте с голоду бы околели, но они были люди, выросшие в природе и бывшие частью ее, к тому же имели при себе винтовку с патронами. Как-то все же питались. То птичку подстрелят, то гриб сорвут, то бруснику соберут. Костер развести – огонь древним способом, с помощью кресала и камня добывали. Нашли где-то каску немецкую еще с Первой мировой войны, ржавую и с дыркой от пули. Дырку куском портянки заткнули, превратили в кастрюлю. Тряпка, намокнув, не прогорала. Варили грибной суп из опят (их в тот год видимо-невидимо уродилось), компот и травяные отвары. Спали, не снимая шинелей, на сырой земле. Пока жить было можно, но как-то ночью подморозило, а утром глянули: опята, все разом, почернели и сникли. Кочки покрылись тонкой ледяной коркой, брусника под ней выглядела, как под стеклом в музее. В музее Чонкин бывал лишь однажды, когда комендантскую роту возили в город и там показывали как раз под стеклом клыки вымерших животных, наконечники копий и украшения тогдашних людей. И там же, он запомнил, были такие бусинки, вроде как раз брусники, и так же лежали под стеклом, поблескивая. Зима наступала, возникала задача как-нибудь ее пережить. Хотели вырыть землянку, но инструмента, более подходящего, чем штык, не было. Однако судьба оказалась к ним более или менее благосклонной. Однажды, собирая хворост для костра, Чонкин и Свинцов приблизились к густому кустарнику, как вдруг там зашевелилось и вылезло наружу что-то мохнатое.

– Видмедь! – воскликнул Свинцов и, отшатнувшись, вскинул винтовку.

Но это был не медведь, а престранное существо, покрытое длинной шерстью, с проплешиной посреди хребта. Выскочив из кустов, оно бросилось прочь. Свинцов, сам превратившийся за это время в зверя, ринулся догонять. Существо достигло ближайшего дерева и, ловко перебирая всеми четырьмя лапами, вмиг взлетело к самой верхушке. Оттуда с беспокойством следило за подошедшими.

Свинцов, поставив винтовку к ноге, спросил Чонкина:

– Чо за животный, не ведаешь?

– Не знаю, – удивленно сказал Чонкин. – Похоже, что обезьян.

– Ты чо? – возмутился Свинцов. – Ты обезьянов видал когда?

– Видал, – сказал Чонкин. – Нас прошлый год в зверинец водили. Сперва в музей, а потом в зверинец. И там один был точно, как этот, и с голой жопой.

– Тьфу! – сплюнул Свинцов. – И откуда ж они здесь берутся? У нас в тайге таковых не имеется. Видмеди, волки, белки и соболя есть, а обезьяны не водятся.

– Так откуда ж им тама быть, – Чонкин вспомнил утверждения Гладышева, – когда они все в человеков попревращались?

– Как это? – не поверил Свинцов. – Оборотни, что ли?

– Навроде того, – подтвердил Чонкин.

– Это бывает, – согласился Свинцов. – У нас в деревне тоже Варька косая кошкой по ночам оборачивалась. У коров чужих молоко отсасывала. А брат мой Серега ее в хлеву ночью пымал да лапу ей топором оттяпал…

Говоря это, Свинцов не выпускал из виду того, что сидел на дереве, прищуривал то один глаз, то другой, и тот в ответ на него так же щурился.

– И чего с лапой сделал? – спросил Чонкин.

– А ничего. Завернул ее в тряпку, поклал на печку, а утром гля, а там не кошкинская лапа, а человецка рука…

– Ну, и далее? – потребовал продолжения Чонкин.

– Далее более, – сказал Свинцов. – А ты как думаешь, обезьянов едят?

– А кто их знает, – задумался Чонкин. – Мне не доводилось, а вообще-то чего ж, они же ж тоже из мяса и костей состоят.

– И то, – рассудил Свинцов, – покуда человеком не обернулся, такой же животный, как, допустим, свинья. Так что сперва шерсть на костре опалим…

– Дурак, что ли? – спросил Чонкин.

– А чо?

– Через плечо, – сказал Чонкин. – Зачем шерсть-то палить? Из шкуры рукавицы сделаем, шапки пошьем.

– Тоже дело, – согласился Свинцов, потерши остывшее ухо. – А ты сашлык лопал когда или нет?

– А чо это?

– Чо-чо, – передразнил Свинцов. – Скуснятина, вот чо. На куски мясо порубишь, на прут насадишь и в огонь и так поворачиваешь, чтоб со всех сторон равномерно. Это ж такое вот это у-у! – восполнил он нехватку слов междометием. И, подняв винтовку, Свинцов потянул рукоять затвора.

– Не стреляйте! – закричала обезьяна человеческим голосом. – Не стреляйте, я сдаюсь.

– Гля! – удивился Чонкин. – Уже превратившись.

– Да, – Свинцов разочарованно опустил ствол. – Я ведь, знаешь, человека убить могу, но человецкое мясо кушать не буду. Стошнит. Ладно, – приказал обезьяне, – вались на землю. Да не боись. Не побегешь – не убьем.

Обезьяна проворно спустилась и стала перед Чонкиным и Свинцовым почти на две ноги, только слегка опираясь передними конечностями о поваленное дерево.

Хотя была она покрыта шерстью с ног до головы, Свинцов разглядел в зарослях признак мужского пола и спросил спустившегося строго:

– Кто такой и какой будешь нации?

Спустившийся молчал и дрожал мелко, как овца перед закланием.

– Говори, кто ты есть! – зарычал Свинцов и щелкнул затвором.

– Не стреляйте! – снова взмолился спустившийся и стал часто кивать головой. – Русский я. Православный, – добавил он, видимо, неуверенный, что последняя характеристика будет ему на пользу.

– Врешь! – не поверил Свинцов. – Обезьянов русских не бывает. Или ты не обезьян?

– Э! – толкнул Свинцова Чонкин. – А не леший ли он?

– Ха! – поразился такой мысли Свинцов. – Отвечай, кто ты?

– Я сам не знаю, – заплакало существо. – Был человек. А теперь, может, и леший.

– В лесу живешь? – продолжал допрос Свинцов.

– В лесу.

– А пожрать чего найдется?

– Для вас, – сказал леший, – для вас непременно найдется.

– Ну, веди нас к себе. Только без колдовства и не думай убечь. Помни, пуля бегает шибче.

Пошли напролом, через чащу. Леший бежал впереди, помогая себе передними конечностями. Свинцов и Чонкин за ним не поспевали, но он останавливался, поджидая, и опять бежал впереди, как собака, ведущая охотника по следу.

Спустились в овраг. По камушкам одолели заплесневевший ручей. Пересекли небольшую поляну, перешагнули через ствол большой, лежащей как труп сосны. За ней были сросшиеся кусты. У кустов леший заколебался, а Свинцов на всякий случай взялся за рукоять затвора.

– Пришли, – сказал леший устало.

– Куда же пришли-то?

– А вот сюда, – сказал леший и юркнул в кусты.

Свинцов кинулся за ним, рассчитывая в случае чего тут же его придушить, и невольно вскрикнул:

– Батюшки! Берлога!

Леший, сверкнув голым задом, уже улезал в берлогу на карачках. Свинцов полез следом. За ним Чонкин. Берлога оказалась длинным, полого спускавшимся и заворачивающим вправо лазом. Они проползли по нему несколько метров, и уже свету сзади не было видно, а под коленями ощутилась твердая почва.

– Не удивляйтесь, – услышали они голос лешего, после чего чиркнула спичка и с шипением загорелась, а от нее засветилась и керосиновая лампа.

– Ух ты! – ухнул Чонкин, а Свинцов от себя добавил что-то по матушке.

Дальше позли со светом.

За узкой горловиной начинался постепенно раздвигавшийся вширь и ввысь коридор, пол его был устлан соломой, коридор оканчивался чем-то вроде круглой комнаты, неплохо убранной, с ковром на полу, с матрацем и двумя стопками книг, но что больше всего удивило гостей, так это приставленный к стене портрет бородатого человека в старой форме с эполетами и аксельбантами.

– Это кто ж такой? – почтительно спросил Свинцов.

– А это… – замялся хозяин берлоги, – это, как вам сказать… Это Его Императорское Величество Государь Император Николай Второй.

– Ого! – невольно выдохнул Чонкин.

– А вы сами-то, извиняюсь, кто же то будете? – перешел на «вы» оробевший Свинцов.

– А я, – сказал леший, – Вадим Анатольевич Голицын.

И рассказал гостям свою историю. Вадим Анатольевич, в отличие от нашего героя, был настоящим князем Голицыным и помещиком в здешних местах. Потом служил в свите Его Величества. Вместе с царем был в Екатеринбурге, но бежал как раз за день до расстрела царской фамилии. Добрался до родных мест и поселился в лесу, ожидая конца большевистской власти. Ждать, однако, пришлось слишком долго. Со временем полностью оборвался, одичал, зарос шерстью. Вел дикий образ жизни. Питался грибами, ягодами, кореньями. Голыми руками ловил зайцев и птиц и в конце концов так озверел, что настоящие лесные звери его боялись. Он жил под открытым небом, пока не набрел на берлогу и не выгнал из нее спавшего в ней медведя.

Медведь после этого стал шатуном, бродил по лесу, выходил на дорогу, нападал на лошадей и людей, но захватившего берлогу боялся.

Живя в берлоге, Голицын стал постепенно возвращаться к человеческой жизни. По ночам прокрадывался к деревням, воровал кур, яйца, муку и что под руку попадется. В конце концов появились у него керосиновая лампа, матрац, набитый соломой, лопата, топор, ножовка и прочие мелкие инструменты, с помощью которых он берлогу углубил, расширил и превратил в сравнительно комфортабельное подземное жилище. А уже накануне войны у него даже собственная библиотека случайно образовалась. Ехала по дороге передвижная изба-читальня, шофер был пьяный, разбил машину и сам разбился. Когда машину обнаружили, она была уже почти полностью опустошена. Библиотека, которую вез погибший шофер, принадлежала когда-то Голицыну, к нему она частично и вернулась. В той части, которая теперь ему досталась, были романы Достоевского и Данилевского, детское издание «Записок охотника», подарочное – «Евгения Онегина», три из пяти томов Гоголя, половина марксовского собрания Чехова, книга «Путешествие по Енисею», мифы Древнего Египта и Древней Греции и шотландские баллады в переводе Жуковского. А кроме этих, в берлоге оказались «Краткий курс истории ВКП(б)», книга Станиславского «Моя жизнь в искусстве» и комплект блокнотов агитатора за вторую половину сорокового года. Но самым большим достоянием был вот этот литографический портрет.

Поселились в берлоге и жили. С большим комфортом. Где-то кто-то сражался за что-то, а Чонкин, Свинцов и князь Голицын отсиживались в медвежьей берлоге.

Удача идет к удаче, как деньги к деньгам. Как с жильем устроились, так и на охоте пришло везение. Кабана подстрелили и двух зайцев. Жарили мясо на костре, пили чай из собранных лешим различных трав, а вечерами слушали своего хозяина, который им пересказывал удивительные романы из старинных времен. Чонкин порою думал: еще б сюда Нюру, так можно бы жить всю жизнь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю