Текст книги "Два товарища (сборник)"
Автор книги: Владимир Войнович
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
22
В контору я пошел не сразу, сначала заглянул в прорабскую. Там сидели все рабочие, они курили, переговаривались, ожидали меня. При моем появлении все замолчали и повернули головы ко мне.
– Ну, чего смотрите? – сказал я, остановившись в дверях. – Идите работать.
– Значит, объект не приняли? – спросил Шилов.
– Не приняли.
– Почему?
– Потому что надо работать как следует. Собери сейчас плотников, пусть обойдут все квартиры и подгонят двери. Не успеют сегодня, будем работать после праздника до тех пор, пока не сделаем из дома игрушку. Дерюшев, ты ту решетку так и не заварил?
– Я заварил, – сказал Дерюшев неуверенно.
– Так вот пойди еще раз перевари. А я потом проверю.
Зазвонил телефон. Я попросил Шилова снять трубку.
– Алло, – сказал Шилов. – Кого? Сейчас посмотрю. Силаев, – шепнул он, прикрыв трубку ладонью.
– Скажи: ушел в контору, сейчас будет там, – сказал я.
Пока я дошел до конторы, Дроботун уже, наверное, успел туда позвонить, там поднялся переполох. Секретарша Люся куда-то звонила, просила отменить какой-то приказ. Возле нее стоял Гусев и спрашивал, как же теперь с очерком, который уже набран.
– Может, мне поговорить с Силаевым, он даст кого-нибудь другого?
– Конечно, – сказал Сидоркин, который все еще здесь крутился в ожидании Богдашкина. – Тебе ведь только фамилию заменить, а все остальное сойдется.
– У хорошего журналиста все, если надо, сойдется, – сказал Гусев, глядя куда-то мимо меня, как будто меня здесь не было вовсе.
– Силаев у себя? – спросил я у Люси.
– У себя. Он ждет вас, – сухо ответила Люся.
Разговор с Силаевым не получился. Как только я вошел, он стал на меня топать ногами и кричать, что я подвел не только его, но и весь коллектив, что теперь нам не дадут ни переходящего знамени, ни премий и вообще райком сделает свои выводы.
Дальше – больше. Он сказал, что теперь ему мой облик совершенно ясен, что должности главного инженера мне не видать как своих ушей и что вообще он выгонит меня как собаку.
Я все это терпел, но, когда он сказал, будто только служебное положение мешает ему набить мне морду, я не выдержал.
Я взял с его стола пластмассовое пресс-папье и раздавил его одной рукой, как пустую яичную скорлупу. Я сказал, что и с ним мог бы сделать то же самое, если бы он посмел меня тронуть. И вышел.
В дверях мне встретился Гусев. Сидоркин сидел у стены и молча курил. Люся стучала на машинке.
– Ну что, – спросил Сидоркин, – поговорили?
– Поговорили, – сказал я. – Нет Богдашкина?
Сидоркин не успел мне ответить: из кабинета Силаева выскочил красный Гусев, он осторожно прикрыл за собой дверь, пожал плечами и вышел в коридор. Мы с Сидоркиным подождали немного и тоже вышли.
Закурили. Зажигая спичку, я почувствовал, что у меня дрожат руки. Должно быть, от волнения. Никогда раньше руки у меня не дрожали.
– Нервный ты стал, – глядя на меня, сказал Сидоркин, – лечиться надо.
– Пошли подлечимся, – сказал я.
23
Мы пошли напрямую через пустырь. На мне были резиновые сапоги, поэтому я шел впереди, нащупывая дорогу. Половину пути прошли молча. Потом Сидоркин сказал:
– Чего это ты сегодня со сдачей намудрил?
– Я не мудрил, – ответил я. – Просто не хочу халтурить. Хочу быть честным.
– Честность, – хмыкнул сзади Сидоркин. – Кому нужна твоя честность?
– Она нужна мне, – сказал я.
Мы купили бутылку водки, зашли в столовую. Рабочий день еще не кончился, в столовой почти никого не было. Маруся вытирала столы. Она заметила, что карман у Сидоркина оттопырен, и покачала укоризненно головой. Мы сели за свой столик в углу, Сидоркин разлил водку в стаканы. Выпили.
– Дуб ты, – сказал Сидоркин, закусывая винегретом. – Сейчас бы главным инженером был.
– Обойдусь.
– Обойдешься, – сказал Сидоркин. – Так вот и будешь всю жизнь старшим прорабом, если еще не понизят.
– Ты думаешь, все счастье в том, какое место занимаешь? – спросил я.
– А ты думаешь в чем?
– Не знаю, – сказал я. – Может, и в этом. А может, и нет. По крайней мере, я знаю, что живу, как хочу. Не ловчу, не подлаживаюсь под кого-то, не дрожу за свое место.
– Не дрожишь, – сказал Сидоркин. – Потому и летаешь с места на место. Теперь тебя здесь съедят. Куда денешься?
– В Сибирь поеду, – сказал я. – Ребята зовут. Вместе в институте учились.
– А ребята тебе квартиру приготовили?
– Не в квартире дело, – возразил я.
– Кто знает, может, и в квартире. Сколько можно человеку мыкаться без своего угла, без семьи, без… А, что говорить! – Сидоркин махнул рукой. – Давай выпьем.
Таким серьезным я его никогда еще не видел. Мы выпили. Сидоркин поставил бутылку под стол. Сделал он это вовремя – в столовую вошли знакомые нам дружинники. Остановившись у дверей, они быстро сориентировались в обстановке и направились к нашему столику. Высокий дружинник отогнул скатерть и заглянул под стол.
– Поднимите, пожалуйста, ноги, – попросил он Сидоркина.
– Пожалуйста, – сказал Сидоркин и поднял ноги.
Под столом ничего не было. Дружинники переглянулись и пожали плечами.
– Ладно, пошли, – сказал высокий, и они направились к выходу.
Но Сидоркин остановил их.
– Ребята, показать? – спросил Сидоркин. Он был опять в своем репертуаре.
Дружинники снова переглянулись, и маленький первым не выдержал.
– Покажите, – попросил он.
– Только прежний уговор – никому ни слова, – на всякий случай условился Сидоркин.
– Никому, – хмуро буркнул высокий дружинник.
– Ну что с вами делать, – вздохнул Сидоркин, – глядите. – Он поднял правую штанину – под ней на тыльной стороне ступни стояла пустая бутылка.
24
В прорабской сидели трое: Шилов, Дерюшев и Писатель.
– Шилов, – спросил я, – плотники работают?
– Работают, – сказал Шилов, – да что толку? Все равно не успеют, полчаса осталось до конца.
– Хорошо, – сказал я, – сколько успеют, столько сделают. Дерюшев, заварил решетку?
– Нет.
– То есть как?
– Да так, – Дерюшев флегматично пожал жирными плечами. – Баллон с кислородом надо поднять на четвертый этаж, а кран отключили.
– И вы, такие здоровые лбы, не можете поднять один баллон? – спросил я совершенно спокойно, но чувствуя, что скоро сорвусь.
– Как же поднимешь, – сказал Дерюшев, – когда в нем больше центнера весу?
– А ты знаешь, как египтяне, когда строили пирамиду Хеопса, поднимали на высоту в сто сорок семь метров глыбы по две с половиной тонны?
– Без крана? – недоверчиво спросил Писатель.
– Без крана.
– Без крана навряд, – покачал головой Шилов.
Конечно, можно было на них орать и топать ногами, но этим их не проймешь.
– А ну-ка пошли, – сказал я и первым вышел из прорабской.
Баллоны лежали возле подъезда в грязи. Я поднял с земли щепку, поставил баллон на попа и очистил его немного. Потом взвалил его на плечо. Шилов, Писатель и Дерюшев выступили в роли зрителей. Пройдя первые десять ступенек, я понял, что слишком много взял на себя. Лет пять назад я мог пройти с таким баллоном втрое больше, теперь это было мне не под силу. Меня качало. На площадке между вторым и третьим этажом я споткнулся и чуть не упал. Но вовремя прислонил баллон к батарее отопления. Подбежал Шилов.
– Евгений Иваныч, давай подмогнем.
– Ничего, – сказал я, – обойдусь.
Неужели я так ослаб, что ничего уж не могу сделать? Я пошел дальше. У меня еще хватило сил осторожно положить баллон на пол.
– Ну что, – сказал я, – поняли, как строилась пирамида Хеопса?
– Вам бы, Евгений Иваныч, заместо крана работать, – почтительно пошутил Писатель.
Я ему ничего не ответил. Я сказал Дерюшеву, чтобы сейчас же заварил решетку, и Шилову, чтобы потом закрыл прорабскую и отнес ключ в контору. После этого я пошел домой. Мне нездоровилось.
Дома я разделся, умылся, согрел чаю. Ко мне пришла Машенька, и мы стали пить чай вместе. Я наливал ей в блюдечко, и она, сидя у меня на коленях, долго дула на чай, чтобы он остыл. Потом мне стало плохо. Я снял Машеньку с колен и пошел к кровати. Мне показалось, что кровать слишком далеко, и я опустился на пол. Машенька засмеялась. Она подумала, что я играю. Пол подо мной качался и стены тоже. Мне вдруг показалось, что я лечу куда-то вверх ногами. Так, говорят, наступает состояние невесомости.
25
Сразу после праздника ударил мороз и прошел снег. Теперь все вокруг бело: белый снег, белые простыни, белые халаты.
Больница, в которой я лежу, – одна из лучших в городе. Здесь тепло и уютно, много света и воздуха. И если вначале мешает запах лекарств, то потом постепенно к нему привыкаешь.
В палате двенадцать коек. Люди все время меняются. Когда кто-нибудь должен умереть, старшая санитарка тетя Нюра заранее кладет у его постели чистое белье, потому что больничные койки не должны пустовать.
И я, и мои соседи знаем, что если возле кого-нибудь кладут свежие простыни, то он уже не жилец. Тетя Нюра утверждает, что за всю жизнь не ошиблась ни разу.
А вообще она приветливая и услужливая старушка. Все двенадцать часов своего дежурства она проводит на ногах, ходит от койки к койке – там поправит одеяло, здесь подаст «утку» или еще чем услужит. Я ее всегда встречаю одним и тем же вопросом: скоро ли она принесет мне белье?
И старушка тихо смеется – она рада, что ей попался такой веселый больной.
Больница – хорошее место для размышлений. Здесь можно оглядеть все свое прошлое и оценить его. Можно думать о настоящем и будущем.
Я прожил жизнь не самую счастливую, но и не самую несчастную – многие жили хуже меня. Может быть, при других обстоятельствах я мог бы стать… А кем я мог бы стать? И при каких обстоятельствах? Да, конечно, если бы я не пошел на фронт, и вовремя кончил институт, и активничал на собраниях, и вступил в партию, и ни за кого не заступался, и был равнодушен к собственному делу, и кидался со всех ног выполнять распоряжение любого вышестоящего идиота, и лез наверх, распихивая локтями других… Но тогда я был бы не я. Так стоят ли любые блага того, чтобы ради них уничтожить в себе себя? Я всегда знал, что не стоят. Только один раз в жизни заколебался, но устоял и не жалею об этом.
Но иногда мне приходит на ум, что я что-то напутал в жизни, что не сделал чего-то самого главного, а чего именно – никак не могу вспомнить. И тогда мне становится страшно. Мне всего сорок два года. Это ведь совсем немного. Я еще мог бы долго жить и сделать то самое главное, чего я никак не могу вспомнить.
Если я завтра умру, от меня ничего не останется. Меня похоронят за счет профсоюза. Ермошин или кто-нибудь такой же бойкий, как он, соврет над моим гробом, что память обо мне будет вечно жить в сердцах человечества. И наши прорабы – та часть человечества, которая знала меня, – вскоре забудут обо мне и если вспомнят при случае, то вспомнят какую-нибудь чепуху вроде того, что я сгибал ломик на шее.
Каждый день между шестью и семью вечера ко мне в гости приходит Клава. Пользуясь своими связями, она приходила даже во время карантина, когда больница для посещений была закрыта.
Она садится рядом со мной, и мы долго говорим о разной ерунде, вспоминаем, как жили на Печоре, как познакомились. И она задает мне разные вопросы, и я отвечаю, и, как ни странно, это ничуть не раздражает меня.
Однажды она сказала, что, как только мне станет лучше, она тоже ляжет в больницу.
– Зачем? – спросил я.
Она вдруг покраснела и сказала:
– Ты сам знаешь зачем.
И я удивился, что она покраснела. Ведь не девочка, и столько лет мы знаем друг друга. Но мне почему-то было приятно, что она покраснела.
– Никуда ты не пойдешь, – сказал я ей. – Особенно если мне станет лучше. Пусть все остается, как есть. У нас будет ребенок, и мы никогда не будем ссориться. Только бы мне стало хоть немножечко лучше.
– Все будет хорошо, – сказала Клава. – Я говорила с лечащим врачом, он обещает, что через недельку ты сможешь ходить.
– Обещает. Что она может обещать, когда у меня разрыв не рубцуется?
– Между прочим, я с ней хочу поговорить. Может, она разрешит мне ухаживать за тобой.
– Нет, нет, нет, – пугаюсь я. – Не хватает еще того, чтобы ты выносила после меня горшки.
– Это не так уж страшно, – улыбается она.
Нет, я, конечно, не могу ей этого разрешить, хотя знаю, она с радостью пошла бы на это. Что-то не могу я представить себе в этой роли Розу. Может быть, настоящая любовь заключается именно в том, чтобы и горшки выносить.
Однажды в палате появился Сидоркин. Он был все такой же тощий, а мне казалось, что за это время все должны были перемениться. На нем был белоснежный халат и, по обыкновению, грязные ботинки. Просто удивительно, где человек может найти столько грязи в такую погоду. Тетя Нюра посмотрела на его ботинки осуждающе, но ничего не сказала. Сидоркин сел на стул рядом со мной и положил на тумбочку кулек с мандаринами.
– Лежишь, значит?
– Как видишь.
– Что же это ты так, – сказал Сидоркин, – подкачал? От нервов, что ли?
– Нет, – сказал я. – Просто я слишком много поднял. Что нового в управлении?
– Новостей полно и маленькая тележка, – сказал Сидоркин. – Тут вот я тебе подарок принес.
Он вынул из кармана затасканную газету, развернул ее и протянул мне. Там был напечатан очерк под рубрикой «Герои семилетки». Очерк назывался «Принципиальность». Начинался он так: «В тресте «Жилстрой» все хорошо знают прораба Самохина. Этот высокий, широкоплечий человек с мужественным лицом и приветливым взглядом пользуется уважением коллектива. «Наш Самохин», – говорят о нем любовно рабочие».
В Гусеве-то я не ошибся…
1962
Расстояние в полкилометра
1
От Климашевки до кладбища – полкилометра. Чтобы покрыть такое расстояние, нормальному пешеходу понадобится не больше семи минут.
В воскресенье произошло небольшое событие – умер Очкин. Возле дома покойника стояла Филипповна и, удивленно разводя руками, говорила:
– Тильки сьогодни бачила його. Пишла я до Лаврусенчихи ситечко свое забрать… Хороше в мене таке ситечко, тильки з краю трохи продрано. А Лаврусенчиха давно вже взяла його, каже: «Завтра принесу». Тай не несе. Иду я, значить, тут по стежечке, колы дывлюсь: навустричь Очкин. Веселый и начи тверезый. Ще спытав: «Де идешь?» – «Та ось, кажу, до Лаврусенчихи иду ситечко свое забрать». А вин ще каже: «Ну иди». А тут бачь – помер.
2
Еще сегодня утром Афанасий Очкин был совершенно здоров. Он встал, оделся, умылся подогретой водой и, пока жена его Катя готовила завтрак, пошел в сельмаг за солью. В сельмаге была крупная соль, поэтому Очкин, поговорив с продавщицей, пошел через все село в другой магазин, или, как его называли, чапок. В чапке мелкой соли тоже не оказалось, но зато был вермут в толстых пыльных бутылках. Очкин отдал продавщице Шуре все деньги, и та налила ему стакан вермута, правда, неполный, потому что у Афанасия до полного стакана не хватило двух копеек. Очкин поговорил с Шурой, потом из пивной кружки насыпал в кулечек две ложки крупной сырой соли и собрался уже совсем идти домой, да увидел двух дружков – плотника Николая Мерзликина и счетовода Тимофея Конькова, которые тоже пришли в чапок выпить. Очкин знал, что дружки ему не поднесут, но на всякий случай стал изучать взглядом консервные банки, выставленные на прилавке.
Он терпеливо рассматривал эти банки, пока Николай с Тимофеем покупали вино и закуску. Они взяли бутылку вермута, кильки в томате и сто граммов соевых конфет. Потом вышли и, расстелив на пыльной траве газету, сели в холодок под деревом. Афанасий следил за ними в окно. Он подождал, пока они распечатают выпивку и закуску, и только после этого подошел к ним.
– Приятного аппетита, – вежливо сказал он и присел рядом.
Дружки неприязненно покосились на него и, молча чокнувшись, выпили. Тимофей складным ножиком полез в банку за килькой, а Николай сплюнул.
– Вода, – сказал Очкин. – Зеленого вина сейчас не найдешь. Моя позавчера в Макинку ездила, там тоже нет. Запрет на нашего брата накладывают.
Потом он взял в руки бутылку с остатками вина и повертел ее в руках.
– Тут на двоих, считай, ничего не осталось, – сказал он и с надеждой посмотрел на Николая.
– Не твое дело, – грубо сказал Николай, забирая бутылку. – Ты тридцать копеек когда отдашь?
Кроме плотницкого дела, Николай знал еще парикмахерское и этим изредка подрабатывал на дому, так как парикмахерской в селе не было. Очкина он подстриг два дня назад в долг.
– Да вот Катя на той неделе повезет в город сметану, тогда и отдам, – пообещал Очкин, с грустью наблюдая за тем, как Николай аккуратно разделил вино на два стакана. – Ну ладно, – нехотя приподнялся Очкин. – Надо жене кой-чего подсобить по хозяйству. До свидания вам.
Его никто не задерживал. По дороге домой он и встретил Филипповну. И Филипповна была последней из тех, кто видел Очкина живым.
Вернувшись домой, Очкин поругался с женой из-за потраченных на вино денег и разнервничался. Жена тоже разнервничалась. Она налила ему супу, а сама пошла в огород докапывать картошку.
Вернувшись, она увидела, что муж сидит за столом, уткнувшись в тарелку, и рыжие волосы его мокнут в гороховом супе.
Фельдшерица Нонна, осмотрев покойника, велела с похоронами обождать и пошла звонить в город, чтобы вызвать врача для установления причины смерти Очкина. Тем временем возле хаты покойника народу скоплялось все больше и больше. Высказывались различные предположения и догадки. Филипповна, например, сказала, что Очкин, должно быть, отравился, иначе отчего бы ему ни с того ни с сего помереть.
– Будет болтать-то, – хмуро возразила только что подошедшая Лаврусенчиха. – Нам, бабам, чего ни случись – лишь бы языками помолоть. Я вот сама прошлый год чуть не померла. Помнишь?
– Не помню, – сказала Филипповна.
– А я помню. А как все случилось? Торговала я в городе молочком. Стою себе за прилавком, когда подходит она. «Почем, слышь, молоко?» – «Да как у всех, – говорю, – по три рубля». – «Чтой-то больно дорого», – говорит. «Куда уж, – говорю, – дорого. Ты бы, слышь, сама походила бы за коровой, да поубирала бы за ней, да сена бы на зиму припасла, а потом, может, и задаром отдашь молочко». А она в этот момент на меня как глянет: «Неужто Марья Лаврусенкова?» – «Я самая», – говорю. «А меня неужто не признаешь? Я ж прошлый год у вас в Климашевке, почитай, целый месяц жила. Давненько не виделись». – «Давненько», – говорю. А сама про себя думаю: «А тебя и сейчас бы не видела, кабы ты не пришла». А она меня давай нахваливать: «Уж ты, слышь, и справная стала, и гладкая, и на личность вся розовая, прямо кровь с молоком». А сама как зыркнет на меня своими глазищами, как зыркнет. Мне сначала будто и ни к чему. А потом я подумала: «Баатюшки, так она ж меня сглазит!» И сразу в сердце у меня будто что оборвалось. Схватила я свои бидоны и, даром что за место было уплочено, кинулась на автобус. Да насилушки до дому добралась. Да потом цельну неделю пролежала. Спасибо, люди добрые бабку из Мостов призвали, и она меня заговором да студеной водой выходила. Вот как бывает, – заключила Лаврусенчиха и снисходительно посмотрела на Филипповну.
Потом она склонила голову набок и прислушалась. За окнами очкинской хаты голосила вдова.
– Густо орет, – строго сказала Лаврусенчиха, – густо. Помню, матушка моя, как брат ейный, дядя мой значит, в крушение попали, так она уж так убивалась, так кричала. Тонко да с надрывом. Аж сердце холонуло. Ну ладно, – сказала она, помолчав. – Пойду спрошу у Кати, может, чего подмогнуть надо.
3
Солнце передвинулось к зениту, тень ушла, а Николай и Тимофей сидели на старом месте и спорили о том, сколько колонн у Большого театра. Тема спора была старая. Когда-то они оба в разное время побывали в Москве и с тех пор никак не могли решить этот вопрос и даже заспорили на бутылку водки. И не то чтобы делать им было нечего. Просто оба любили поспорить, а помочь им никто не мог. Остальные жители или вовсе не бывали в Москве, или бывали, да не считали колонны.
Тимофей однажды написал письмо во Всесоюзное радио в редакцию передач «Отвечаем на ваши вопросы». Но на вопрос Тимофея радио ничего не ответило. Вопрос оставался открытым. Сейчас, сидя возле чапка за четвертой бутылкой вермута, дружки пытались решить его путем косвенных доказательств.
– Значит, ты говоришь – шесть? – переспросил Николай.
– Шесть, – убежденно ответил Тимофей.
– Тупой ты, Тимоша, – сочувственно вздохнул Николай. – Подумал бы своей головой: как же может быть шесть, когда в нашем Доме культуры шесть колонн. Дом культуры-то районного значения, а Большой театр, считай, на весь Советский Союз один.
Довод был убедительный. Пока Тимофей придумывал довод еще убедительней, подошла Марья Лаврусенкова и, посмотрев на них, укоризненно покачала головой:
– Баламуты вы, одно слово – баламуты. Картошка-то в огороде еще небось не копана, а они с утра пораньше водку жрут. Пошел бы лучше покойнику домовиночку справил, – повернулась она к Николаю.
– Какому еще покойнику? – Николай недоуменно пошевелил густыми бровями.
– Да какому же? Очкину, царство ему небесное.
– Очкину? Ай помер? – удивился Николай.
– А ты только узнал? – в свою очередь удивилась Лаврусенкова.
– Да он же только что вот на этом месте сидел. Еще тридцать копеек за стрижку обещался принесть. Скажи, Тимоша.
– Шесть, – бездоказательно буркнул Тимофей, который думал все время о колоннах, но так и не нашел убедительный довод.