Текст книги "Время горящей спички (сборник)"
Автор книги: Владимир Крупин
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
«Дедушка, я помогу тебе найти дорогу»
Мой милый, любимый, единственный! Как же я люблю приходить за тобой в детский садик. Это самое счастливое событие моего дня. Мне так хочется потихоньку подсмотреть, как ты играешь в своей группе, во что и с кем. Но разве можно прийти к вам незамеченным. Еще покажешься в дверях – уже десять голосов кричат тебе и десять рук тебя теребят:
– За тобой дедушка пришел!
Ты выходишь по-разному. То сразу выскакиваешь, то идешь важно, тая в себе какую-то высокую мысль. И одеваешься то быстро, то медленно. А мне и так и так хорошо. Я любуюсь тобою, ни за что на тебя не сержусь.
– А что ты мне принес? – всегда спрашиваешь ты.
– А вот если бы я ничего не принес, ты б что сказал: уходи обратно, да?
Ты весело глядишь и, не отвечая, машешь свитером как флагом.
Надев брючки и обувшись, ты бежишь вниз и прячешься. Несу твою курточку, шарфик, шапочку, ищу тебя. Ну конечно же, я каждый раз не знаю, где ты, ведь первый этаж большой. Нахожу – вот где ты! – радуюсь. И ты радуешься.
А на улице сплошные опасности. Дороги, машины. Держу тебя за руку. И на высоком выгнутом мосту через канал тоже держу. Ты кричишь сверху уткам:
– Эй, утки! Вам там не холодно?
Ты замечаешь новые промоины темной воды, бросаешь уткам кусочки приготовленного хлеба и не веришь, что уткам в воде теплее, чем на льдине.
По дороге, во всех, так сказать, торговых точках, нас знают. Ты всем продавщицам рассказываешь, что было в саду, какая у тебя хорошая сестричка.
– Только она больше не принцесса, а я больше не принц, – сообщаешь ты.
– А кто вы?
– Она – Василиса Прекрасная, а я – Иван-царевич. Я ее от Кощея спасаю. У меня меч есть, и щит есть, бабушка подарила. Я бился со Змеем Горынычем, я его сломал, меч, а мама отремонтировала.
У нас начинается главная игра. Она называется так: «Дедушка опять забыл дорогу к дому».
– Да, дедушка, – огорченно говоришь ты, – ведь ты опять забыл дорогу, опять?
– Забыл, – сокрушенно признаюсь я, – что делать, забыл. Но ведь ты меня выведешь, да? Я без тебя заблужусь.
– Ну конечно, – великодушно всплескиваешь ты руками, – конечно. Я тебя не брошу.
По дороге сочиняем песни. Например: «Идем из садика домой, какая благодать! Уже рукой, уже ногой до дому нам подать!» Или: «Мы ходили, шли снега, увязала в них нога. А теперь кругом вода, вот какая ерунда». То есть не вода ерунда, а ерунда – наша песня. Но нам весело идти, и дорога быстрее. Мы шагаем, как солдаты. Еще бы, мы поем «Врагу не сдается наш гордый „Варяг“». Догоняем девочку из твоей группы. Она хохочет и рассказывает тебе, как у нее была собака, летала, рулила хвостом и улетела в зоопарк. Ты серьезно слушаешь и одобряешь:
– Это был смешной рассказ.
А иногда замолкаешь и идешь молча. Я знаю, что тебя нельзя в это время перебивать. Однажды что-то спросил, а ты очень строго заметил:
– Я же молюсь. Я у Боженьки прошу, чтобы папа и мама не болели. И бабушки, и дедушки, и Василиса Прекрасная.
Вчера ты предлагал:
– Давай пойдем по белу свету счастье искать.
А сегодня ты вдруг объявляешь о своем открытии:
– Дедушка, солнце больше неба.
– Почему?
– Небо только вверху, а солнце везде. – Ты разводишь руками и показываешь на все окружающее нас пространство, освещенное солнцем. И спрашиваешь: – А солнце далеко?
– Очень!
– Очень-очень?
– Да. Еще никто до него не долетел.
Ты смотришь на меня, о чем-то думаешь, потом поворачиваешься лицом к солнцу, делаешь несколько шагов и объявляешь:
– А я уже ближе тебя к солнцу!
Мы идем дальше. Ты выучил звук «ш» и с удовольствием говоришь слова с буквой «ш». И все время вспоминаешь Машу, которая шла по шоссе.
– А чего это она, – спрашиваю я, – по шоссе идет? Надо же по тротуару ходить.
Совершенно резонно ты отвечаешь:
– Тротуары же заняты машинами, вот ведь как. А скажи, дедушка, чем отличаются слова «сушка» и «пушка»?
– Пушка большая, сушка маленькая.
– Нет.
– Сушку едят, а пушка стреляет.
– Нет! – Ты начинаешь сомневаться в моих умственных способностях.
– У пушки колеса круглые, как у сушки, но со спицами.
– Да нет же! – кричишь ты. – Одна буква! «С-с-с» и «Ш-ш-ш»! – Тут же ты кричишь машинам: – Эй, машины, вы что, разве мухи, что вы шумите? Или комары какие-нибудь?
Тебе ужасно хочется шлепать по лужам, но это нельзя, и ты терпеливо их обходишь.
– Всех лучше осень, – говоришь ты, – спасибо осени, осенью можно по лужам ходить.
Мы приходим домой, моем руки, и начинается твоя бесконечная сказка про битвы с драконами, про похождения Ильи Муромца и Добрыни Никитича. Мы поем самосочиненные былины о том, как обиделись богатыри на князя Владимира, что не посадил их за стол, а как потом напало на Киев Идолище поганое да засвистал дурным посвистом Соловей Одихмантьев сын, тогда пошли богатыри, обиды забывши, стоять за землю Русскую, за веру православную.
– Сколько голов у Змея? – спрашиваешь ты.
– Три, – говорю я, опасаясь, что если голов будет больше, то битва долго не закончится.
– Три, – говоришь ты презрительно, – три! Это и ты справишься. Сегодня двенадцать! Вот так вот!
Игрушек у вас с сестрой – на два детских сада. Но все равно их не хватает. Хватился ты коня, чтоб посадить богатыря коня, где конь? Нет коня. Тогда ты, непобедимый выдумщик, хватаешь кубик, часть архитектурного конструктора, и кричишь:
– Вот и пал конь Ильи Муромца! И схватил тогда Илья Муромец камень, отломил его от замка, превратил в коня, сел и поскакал!
Мы побеждаем. Ты вдруг говоришь:
– Ищи меня! Считай до десяти! – И убегаешь.
В большой комнате, которая становится маленькой из-за развала игрушек, появляется бугор из двух одеял. Под ним что-то шевелится. Конечно, ты. Но разве можно дедушке так сразу найти внука. Я хожу по квартире, честно заглядываю во все углы и горестно восклицаю:
– И тут нет! И тут нет! А тут совсем нет. А тут и не было.
Наконец ты высовываешь голову и сообщаешь:
– Я же клад. Меня надо откопать.
Мама приводит младшую сестренку. Тебе уже не до меня. А уж если еще и папа сегодня пришел пораньше, тут дедушка окончательно становится лишним. Я прошу тебя перекрестить меня на прощание. Ты обращаешься к иконам:
– Боженька, помоги дедушке найти дорогу, сделай такую милость!
На сердце у меня тепло и немного грустно. Но что грустить? Бог даст, наступит завтрашний день, и опять с радостью, бросив все взрослые дела, пойду за тобой.
Вдруг обнаруживаю, что заблудился. Конечно, ведь я же иду один, без тебя. Но ты меня перекрестил, благословил, и я обязательно найду дорогу.
Синий дым Китая
Смотрел передачу об отверженных, о касте неприкасаемых, об их несчастьях. Вспомнил к тому же, как работал в издательстве и пришло письмо от прокаженного из лепрозория. На письме был оттиск штампа «Продезинфицировано». От конверта отдергивали руку. А это был обыкновенный отзыв читателя на прочитанную книгу.
А еще вспомнил, как и сам был отверженным. Это когда я был заразным, болел страшной болезнью, гулявшей после войны по нищете и бедности, – стригущим лишаем.
У братьев моих и сестер прекрасные, еще не седые волосы, а у меня и седые, и совсем редкие. Это не только от каких-то переживаний, но именно от этой болезни. Как она меня зацепила, не знаю. Хорошо, что быстро хватились и заперли меня от здоровых в заразный барак. Но там болезнь не вылечили, хотя долго чем-то мазали. Велели везти в областной город, иначе грозили, что я вовсе останусь без волос. Завязали голову, нахлобучили буденновский шлем, которым я очень гордился, не велели его снимать даже на ночь и отправили.
Повез меня отец. Ехали двое суток, с пересадками. В Кирове меня сразу отняли у отца, и потом я его не видел до выписки. Лежал я в большой, человек на двадцать, палате, ходил с замотанной головой. Первые дни меня водили на облучение. Клали в отдельной комнате на стол, обкладывали голову свинцовыми пластинами и уходили за стекло. Включали ток. Не велели шевелиться. Потом стали процедуры побольнее. Два раза в день медсестры вели меня в служебную комнату, разматывали голову, клали ее к себе на застеленные клеенкой колени, не велели вздрагивать и пинцетом выдергивали каждый отдельный волосок с корнем. Так полагалось – вырвать все волосы, которые не выпали сами от облучения. Дергали, пока не уставали или пока не надо было куда-то идти. Тогда мазали голову йодом, завязывали и отпускали.
В палате я привязался к раненому моряку. Он с войны болел гангреной, он потом, при мне, умер. У него были отняты ноги, и их все выше и выше отнимали. А гангрена опять ползла. Моряк сидел в койке и учил меня морской азбуке. Я потом долгое время гордился перед друзьями, что знаю многие морские сигналы, знаю отмашку флажками. «В кильватерную колонну», «Ко мне», «Прекратить стрельбу». Еще моряк пел песни: «Любимый город в синей дымке тает, знакомый дом, зеленый сад и нежный взгляд…» Я слушал и почему-то понимал так: «Любимый город, синий дым Китая…»
Когда меня выписали, я был совершенно лысый, с коричневой, сожженной йодом, чешущейся и шелушащейся кожей головы. Буденновку мою сожгли, за что отцу велели расписаться. А остальную одежду с подпалинами дезинфекции выдали. Я переоделся и, два месяца не видев улицы, вышел на крыльцо. Уже была весна. По мокрому снегу ходили грачи. И тогда, и теперь я думаю, что именно в такое время писалась картина Саврасова «Грачи прилетели», в ней такое же состояние печали и выздоровления. С собой отец принес батон городского хлеба, который я сразу съел. Медсестра завязала меня своим платком. Как девчонку. Я шел, от стыда не поднимая глаз. Но с непокрытой головой было бы еще страшнее.
Мы пришли на квартиру, где ночевал отец, но ночевать со мной его не пустили, боялись, что я заражу их детей. Отец упросил, он при мне просил, чтоб мне разрешили посидеть в коридоре, пока он ездит на вокзал за билетом. Этот дом сохранился, он на улице Энгельса, на задах дома Циолковского. Сидел я тихо и неподвижно, Потихоньку сквозь повязку нажимал рукой на те места, которые скреблись. Смеркалось. Отца все не было. В комнатах зажгли свет, и коридор освещался, когда двери комнат открывались. Забыл сказать, что в больнице мне выжигали бородавки, выжигали соляной кислотой. Сначала болело, потом прошло, но чесалось, я скреб ногу, залезая рукой в валенок. И это заметила женщина, ходящая на кухню и обратно:
– Ты чего?
– Чешется, – прошептал я.
– Иди на улицу!
А я вышел даже с радостью, так как до этого боялся, что нельзя. Вслед я слышал, что она запрещает их детям подходить ко мне, и они смотрели издали.
Совсем к вечеру вернулся отец, снова принес хлеба. Я хотел пить, сказал ему. Он принес попить в какой-то черепушке, которую выбросил, когда я попил. Я понял, что нас ночевать не оставили, и даже был рад, потому что стеснялся городских ребят. На вокзале отец нашел у стены место, сел на дощатый чемодан, а мою голову положил себе на колени, и я крепко уснул.
Потом было двое суток дороги домой.
Возраст любви
С детства я был обречен на безответную любовь – все девочки, с кем я учился, были на два-три года старше и меня за человека не считали. Классе в девятом, после вечера, я осмелился тайно догнать одноклассницу Галю и сказать ей: «Давай с тобой ходить». Это по-вятски означало предложение дружбы. «С тобой?» – изумилась Галя и захохотала, так ей стало смешно. А я пошел топиться.
Дальше было так же. Я утешал себя тем, что мне остается работа, что никто не запретит мне любить того, кого я захочу. А узнает она или нет, это пусть. И может, самая моя пронзительная любовь обо мне так и не узнала.
Это Лолита Торрес. Когда, сидя на полу нашего клуба, я увидел ее на экране, не знаю, что сталось со мной. Все переменилось. Ее голос, как она шла из глубины дворца; когда ее лицо приближалось, у меня захлестывало дыхание. Свет зажегся, и меня будто застали на месте страшного события – будто меня убили и сейчас сбегутся смотреть. Я убежал, очнулся в сарае, отлично помню, как стонал и бился лбом о перегородку. Фильм назывался «Возраст любви». Возраст любви.
Любовь! Еще не было названо это слово, но кто же, как не она, сделал меня уверенным в том, что я вырасту, стану знаменитым и Лолита Торрес меня полюбит. А она обязана все эти годы быть мне верной и остаться именно такой же юной. Юной, рядом со мной, возмужавшим. Я представлял – вот я становлюсь таким человеком, о ком она не сможет не знать. Но и тут же, терзая себя, знал, что нет, не узнать ей обо мне. И все мучил и мучил себя этим и не хотел, чтоб мучение кончалось, неосознанно продираясь к мысли, что радость может прийти только через страдания. По крайней мере, в возрасте любви.
Марина-Марин
А ведь я еще застал странников. Хотя не знал, что они так называются. Шел старик через наше село, попросился к нам ночевать. Мы всех пускали. Да почти и все тогда были странноприимны. Бабушка спросила его, где ему стелить, вечер был. Но он сказал, что ляжет на сеновале, пробудет до утра, а утром, чтоб не будить никого, уйдет. Потом он нас подозвал и говорит: «Хотите сказку расскажу?». А слушать-то мы были великие охотники, много ли нам доставалось. Сели.
«Проходил я кладбище, – он сказал, – и указали мне могилу монашки. Была она от людей проклята, а от Бога прощена. А все про нее открылось только после ее смерти. Была она из достаточной семьи. Одна дочь. И только бы быть девицей, мать умерла. Схоронили. Отец сильно тосковал и надумал уходить в монастырь. А дочери сказал: ты девушка взрослая, видная, на тебя уже заглядываются, выбери себе хорошего человека по сердцу и выходи замуж. А она вдруг ему и говорит: „Я пойду с тобой“. А женского монастыря близко не было, да она и не хотела в женский, отца любила. И так просила, что он отступился. Переодел ее в юношу, привел в монастырь, внес вклад и попросился, чтоб его приняли с сыном. Его, он старый был, приняли сразу, а сына не берут – зачем губить молодость, пусть, говорят, идет в мир и живет как все. Монашество – дело тяжелое. Но она вымолила, и ее приняли, только послушание сделали очень тяжелое – чистить выгребные ямы. Сказалась она, была она Мариной, что ее зовут Марин. И несла послушание с радостью. Была хорошо грамотна, изучила службы, читала часы. Настоятель этого монастыря Марина очень полюбил. Отец недолго прожил, схоронили.
Время прошло, настоятель говорит: я тебя повезу на экзамен в лавру, и там проверят твои знания и дадут тебе приход. Будешь священником. Но она отказалась и попросилась в монахи навсегда. И ее постригли на Михайлов день с именем Михаила. И уже готовился этот монах к безмолвию, как вышла беда.
В этом монастыре было свое хозяйство – посадки, огород, и монахи там работали. Верст за десять. И иногда там ночевали на постоялом дворе, чтоб далеко не ходить. А Михаила настоятель, видимо, берег для служб. Но другие стали роптать: мол, они работают, а он нет. И Михаил сам напросился пойти работать. Но они были привычные, сделали свой урок и ушли, а Михаил (Марина то есть) не успел и сам решил остаться, чтоб потом доделать. И именно в этом дворе ночевал.
А у хозяина двора была на выданье дочь. И именно в этот день шел мимо солдат, припозднился и попросился ночевать. Эта дочь ему приглянулась, и он ее склонил к греху, а потом пригрозил, что убьет, если на него скажет, а если что случится, то пусть укажет на монаха.
И вот случилось. Дочь забеременела, стало заметно. Отец чуть не убил. Она сказала, что над ней снасильничал монах. Вскоре родила. Отец взял ее ребенка (родился мальчик) и принес в монастырь. Там пришел к настоятелю и положил у ног и указал на Михаила. Настоятель разгневался и тут же велел Михаилу взять ребенка и уходить из монастыря. Монах ничего не сказал, поклонился, ребенка с пола подобрал и ушел. А куда пойдет?
Так он и жил около ворот три года и с ребенком возился. И до того его было жаль, что сами монахи ходили на поклон к настоятелю и просили, чтоб простил. Но тот не прощал.
А тот солдат вернулся и стал просить, чтоб дочь хозяина вышла за него. Та, конечно, с радостью. Пошли за сыном. Но монах ребенка не отдает, и тот сам от него не идет, привык. Тогда солдат велел жене броситься настоятелю в ноги и рассказать, что монаха тут никакой вины нет, что ребенок от солдата. Настоятель наложил ей наказание за клевету, а монаха простил. Так и отобрали ребенка. Ребенок подрос и прибегал с ним повидаться.
Солдат плохо относился к жене, бил ее, да и с тестем мира не находил. Двор к рукам прибрал, тестя схоронил, жену с ребенком выгнал. А эта жена и сама ходила в монастырь и все старалась увидеть монаха, до того он ей нравился. Старалась перехватить и уговаривала уйти из монастыря: мол, ребенок тебя считает за отца. Монах не соглашался, тогда она говорила: мол, давай, Бог за любовь простит, давай так будем тайно видеться. Но монах и на это не согласился. И она тогда что сделала – опять пошла к настоятелю, опять в ноги кинулась и опять сказала, что ребенок от монаха, что обещал ей большие деньги, если она уговорит солдата взять грех на себя.
Монаха позвали, спрашивают. А он, по своему званию, клясться не может и говорит: на все ваша воля. И опять его выгнали, и опять он остался как бы со своим сыном. И в люди он его вывел, и выучил, а сам (сама), легкая ли жизнь, заболел и умер.
Монахи просили настоятеля схоронить его в монастыре. Но он велел нести на мирское кладбище. И вот – когда стали обмывать, глядят: совсем все тело иссохшее, женское. Тогда-то все и открылось. Сам настоятель отпевал. А когда гроб в могилу опускали, ударила гроза. И молния попала в постоялый двор и его расшибла».
Вот такая история. Где и когда это было, ни я, ни мама не знаем. Еще она добавляла, что утром они, ребята, побежали к страннику, но его уже не было. Только лежали в чистой тряпице пряники и сахар, подарок.
– Значит, была же у него еда. И по тем временам непростая, а вот он не съел, ребятам отдал, – говорила мама.
А я все думал над тем временем, когда эта Марина-Марин осталась одна, у ворот монастыря с крохотным ребенком. Как и чем его кормила, как согревала своим теплом… Нет, видимо, рано еще мне, не поднялся я до понимания таких историй. Так что вся моя роль тут – в передаче услышанного. Так и будем передавать, пока что-нибудь поймем.
Муська
Муська – это кошка. Она жила у соседей целых восемнадцать лет. И все восемнадцать лет притаскивала котят. И всегда этих котят соседи топили. Но Муську не выбрасывали: хорошо ловила мышей.
Муська после потери котят несколько дней жалобно мяукала, заглядывала людям в глаза, потом стихала, а вскоре хозяйка или хозяин обнаруживали, что она вновь ждет котят, и ругали ее: «У, зараза!»
Чтобы хоть как-то сохранить детей, Муська однажды окотилась в сарае, дырявом и заброшенном. Котята уже открыли глазки и взирали на окружающий их мусор, а ночью таращились на звезды. Была поздняя осень. Пошел первый снег. Муська испугалась, чтоб котята не замерзли, и по одному перетаскала их в дом. Там спрятала под плиту в кухне. Но они же глупые, выползли. И их утопили уже прозревшими. С горя Муська даже ушла из дому и где-то долго пропадала. Но все же вернулась.
Хозяева надумали продавать дом. Муську решили оставить в доме: стара, куда ее на новое место. Муська чувствовала их решение и всячески старалась сохранить и дом, и хозяев. Наверное, она думала, что они уезжают из-за мышей. И она особенно сильно стала на них охотиться. Приносила мышей и подкладывала хозяевам на постель, чтоб видели. Ее за это били.
Утром Муську увидели мертвой. Она лежала рядом с огромной, тоже мертвой крысой. Обе были в крови. Крысу выкинули воронам, а Муську похоронили. Завернули в старое, еще крепкое платье хозяйки и закопали.
Хозяйка перебирала вещи, сортировала, что взять с собой, что выкинуть, и напала на старые фотографии. Именно в этом платье, с котенком на коленях она была сфотографирована в далекие годы. Именно этот котенок и стал потом кошкой Муськой.
Босиком по небу
Этот рассказ я слышал от мамы. И слышал его много раз. Она становилась старенькой и забывала, что уже рассказывала, как мы с нею ходили на луга. А я очень любил этот рассказ и каждый раз слушал с какой-то тихой радостью и грустью. И вот – решился его записать.
– Вы у меня не избалованные были, не ленивые. Иду на сенокос или куда, кого позову, тот и пойдет. Другие тоже просятся. Говорю: а огород на ком? А кто корову встретит, кто кур загонит, кто грядки польет? Распределю всех, сама хлебушка возьму, молока бутылку, и идем с тобой. Ты на сенокос всегда просился. Терпеливые вы были. Жара, комарье, идти далеко, тащить надо и вилы, и грабли, и косы, вы хоть бы что. Совсем мал, лет пять-шесть, а идешь.
И вот – никогда не забыть, около Воронья, помнишь, конечно, деревня была, уж, может, и не жива, огромное поле, и все было засеяно льном. А уж как лен цветет, это немногие помнят. Такой голубой цвет, даже лазоревый, будто все поле как море. Я-то видывала и на льну много работала, а ты увидел впервые.
– Мама, что это? Что это?
– Это лен цветет.
И до того тебе было дивно. Идем, идем, поле все не кончается. Ты и на поле глядишь, и вокруг. И говоришь:
– Везде небо. И тут небо, и вверху небо.
День был жаркий. Мы воды в роднике набрали, на делянку пришли. Вытаскивали сено из низких мест на пригорки, чтоб быстрее сохло, чтоб сметать. Ты вовсю помогаешь, а сам все про лен. Я уж тебе рассказала и как его теребят, и вымачивают, и треплют, и мнут, и очищают, как чешут, потом прядут, ткут, а там и рубашки шьют.
– Я такую рубашку хочу. Он голубая будет?
– Нет, – говорю, – такая сероватая. Но если холсты хорошо выморозятся, то побелеют.
– Нет, я такую хочу, как поле. Я в поле приду, и меня никто не увидит. Буду как поле.
Пообедали, опять за дело. А ты уже устал, но виду не даешь, только просишься пойти домой пораньше.
– А то будет поздно, и цветы не увидим.
И правда припозднились. Вышли из леса, а поля-то и нет голубого. Темная зелень. Ты в слезы:
– Я говорил: пойдем, а ты не захотела. Цветочки опали. – И прямо уливаешься.
– Цветочки не опали, – говорю, – они спать легли. Они глазки закрыли. Как ты ложишься спать, закрываешь глазки, так и они. А утром проснутся.
– Не верю я, ты обманываешь, обманываешь, – а сам плачешь.
– Ну как же, – говорю, – может мать обмануть? Они проснутся.
Вот вернулись. А утром я и не хотела тебя будить, а гляжу – еще и корову не подоила, – ты уже вскочил, одеваешься. Думаю, значит, не верит. Ничего не сказала, пошли.
Молча шел. А как вышли на гору перед полем, да как ты увидел, что лен цветет, так обрадовался, так, прямо запрыгал, заскакал вприпрыжку вперед, только пятки мелькают. Бедно же жили, вы все лето босиком. Так босиком и бегал по льну.
– Да, мама – сказал я, – помню. Помню, что однажды мы пошли обратно пораньше и шли, когда лен еще цвел, а обернулся с горы и – нет небушка земле. Будто лежало на земле огромное зеркало, а к вечеру его закрыли. А лен наш даже в «Откровении» Иоанна Богослова упоминается. Перед Страшным судом выйдут семь ангелов, одетых в льняную одежду и опоясанные золотыми поясами, и выльют на землю семь чаш гнева Божия. Так не помнишь, была у меня рубашка из льна?
Мама задумалась, покачала головой:
– Нет, не помню. Бедно одевались, а жили дружно. Ты какой-то смиренный был. Раз тебя за что-то в угол поставила, никогда я вас пальцем не тронула. Поставила и забыла, захлопоталась. Уж к обеду зашла в избу – ты стоишь. Я ахнула, а ты говоришь: «Мама, ты меня лучше накажи, а из угла выпусти».
– Ну так выпустила?
Мама тихо улыбнулась.
– Ах! – сказал я, – вот бы вернуться бы в детство да постоять бы еще в том углу.
– Сейчас уже у тебя другое стояние, – мама показала на красный угол, в котором были иконы.