Текст книги "Каждый мечтает о собаке"
Автор книги: Владимир Железников
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)
4
Когда я вышел от Кулаковых, был уже шестой час. Самая толкучка на Арбате, потому что после работы все спешат домой. Толкаются беспощадно, а в магазинах – как в метро, когда едут на футбол. Я и на футбол не хожу поэтому, только об этом никому не говорю, а то засмеют: скажут, маленький мальчик, боится, что ему кости поломают. А мне просто не хочется толкаться. И потом, если совсем честно, то, когда я смотрю на футболистов, которые бегают по полю, я всегда думаю о своем. Никак не могу себя заставить следить за игрой.
Иду себе потихоньку, а впереди меня какая-то парочка: он и она. Смотрю в спины этой милой парочки, а сам думаю об Иване. Здорово у него все продумано, а здесь живешь без всякой цели. И вообще-то семейка: отец летчик-испытатель!
И вдруг я услыхал, что женщина, которая шла впереди меня с мужчиной, засмеялась. Тут я просто остолбенел, и у меня из головы сразу все выскочило, потому что эта женщина была моей матерью.
Неизвестно, что было делать: подойти или нет. Это был первый случай в моей жизни, когда я встретил маму с мужчиной. Ничего, конечно, особенного, но все же почему-то неприятно. Может быть, потому, что они не просто шли, а гуляли? И мама мне показалась какой-то другой, необычной: даже в походке, даже в том, как она держала голову.
На всякий случай я решил отстать, и теперь они маячили немного впереди меня. Он шел внушительным, размашистым шагом, а мать сыпала рядом с ним. Она тоже маленькая, вроде меня, и худенькая. На девчонку похожа, у нее на носу веснушки. Ее на работе поэтому до сих пор зовут просто Галей, хотя ей уже тридцать три года.
Они свернули в наш двор, а я, чтобы скоротать время, пока они там будут прощаться, зашел в галантерейный магазин, что находится в бывшем пушкинском доме. Теперь я этот дом хорошо изучил: он небольшой, всего в два этажа. В правом его крыле – квартиры, в левом – трикотажный магазин величиной с небольшую комнату. Если туда заходит сразу пять человек, то повернуться нельзя.
Как-то я придумал, что именно здесь, где сейчас находится этот самый крохотный магазинчик, когда-то была комната Пушкина. И после этого я сюда стал захаживать. Интересно ведь. Приду и стою. Продавщицы, их всего две, меня уже запомнили. Одна постарше, другая помоложе, у нее на голове башня из волос. Я с ними здороваюсь и даже собирался рассказать им, в каком необыкновенном месте они работают. Возможно, они об этом не знают.
Зашел, встал у окна. Почему-то, когда смотришь в окно, люди кажутся другими, чем они есть на самом деле. Иногда даже знакомых не сразу узнаешь.
Ко мне подошла одна из продавщиц, та, что помоложе, с башней на голове. Она заглянула в окно через мое плечо: мол, интересно, что я там увидел такое особенное.
– Что ты все у нас высматриваешь? – спросила она.
– Я? Ничего…
– Ходят здесь всякие, – сказала она, и все, кто был в магазине, посмотрели в нашу сторону, – а потом с прилавка пропадают вещи.
– Что вы!… – Я хотел ей объяснить, почему я к ним захожу, но тут я понял, что она просто меня обозвала вором, а я еще хотел ей про Пушкина рассказать. – Эх, вы, – сказал я и пошел к выходу.
Потом какая-то сила повернула меня обратно, и я снова подскочил к ней.
– Может быть, вы хотите заглянуть в мой портфель? Пожалуйста. – Я открыл перед ней портфель и начал тыкать им ей в лицо. – А может быть, вывернуть вам карманы?… – Я стал выворачивать перед ней карманы своих брюк и уронил на пол лошадку.
Поднял ее и вышел. Дотащился до нашего двора, вошел в арку и выглянул: они все еще стояли у подъезда и разговаривали. Холодно было стоять: в этой арке вечно сквозняк и пахнет подвалом, а они там беседовали, руками размахивали, смеялись, видно, ударились в воспоминания.
Но вот он наконец оторвался от моей матери. Она скрылась в подъезде, а он стал быстро приближаться ко мне. Прошел мимо все тем же размашистым шагом, что-то напевая себе под нос. Певец какой, распелся! Не люблю я таких, очень он гладкий и аккуратный и шел по двору без всякого любопытства. И мне, между прочим, чуть по носу рукой не съездил – хорошо, я успел отскочить, – и даже не посмотрел в мою сторону.
Я вошел во двор и посмотрел на окна нашей квартиры. Окна как окна. Ничего на них не написано. Отец просил меня: «Береги мать». А как это делать? Неизвестно. Она и вчера, видно, из-за него поздно вернулась домой, а мне ничего не рассказала, хотя мы всегда все выкладываем друг другу. Она любила мне рассказывать и про сослуживцев, и даже про их семьи. Я никогда никого не видел из ее сослуживцев, но всех представлял. А тут она, значит, что-то скрывала от меня.
Двор мне показался коротким: не успел опомниться – и уже стоял перед нашим подъездом. Ноги мои приросли к месту. Может быть, к тому самому месту, где только что стояла мать, где три года назад последний раз прошел отец.
И вдруг я почувствовал плечо отца, меня даже качнуло от того, как он резко и неожиданно прижался ко мне плечом. А теперь его рука обняла меня. Так хорошо, когда на плече его рука!
Он часто ко мне приходит. Первое время это было всегда ночью. Встанет, бывало, в самом тесном углу моей комнаты и стоит. Ему там неудобно, потому что он большой и толстый, а он стоит. Сначала я старался от него отделаться, начинал вспоминать всякие дневные истории, или содержание каких-нибудь книг, или просто пел про себя. Но это не помогало, и тогда я стал с ним разговаривать, вот как сейчас. Одевал его в военные костюмы, нравился он мне в военном, и развешивал на его груди ордена. Он всю войну был на фронте, и у него было много орденов. Его два ордена Отечественной войны и польский «Крест храбрых» до сих пор хранятся у нас, а два ордена Боевого Красного Знамени пришлось отдать в военкомат. Такой порядок. А жалко, мне нравились эти ордена.
Он умер три года назад, и все, может быть, думали, что я его забыл, а он, наоборот, за эти три года крепко засел в моей памяти, и не проходило дня, чтобы я его не вспомнил. Вот и сейчас он шел рядом со мной, и его рука приятно грела мне плечо. Какая у него тяжелая рука – это оттого, что он вырос в семье лесорубов, а на войне был артиллеристом. На таких работах рукам некогда отдыхать.
Пойти посидеть с ним в сквере, где играют малыши. Они там здорово пищат, но мне это не мешает думать.
5
Мать сидела около окна и читала книгу. Можно было подумать, что она так сидела уже два часа, а можно было подумать, что она схватилась за книгу, когда услыхала, что я открываю дверь.
– Ты почему так поздно? – спросила она, а сама трогала пальцами одной руки кончики пальцев на другой. Вечно у нее болят кончики пальцев от клавиш машинки.
Я уже хотел ей ответить, что был у Кулаковых, но тут она выскочила вперед и сказала:
– Я волновалась.
Ловко придумала, сама только что пришла и обо мне-то, может быть, не помнила, а говорит: «Я волновалась». Повернулся и пошел в ванную. Что-то ведь надо было делать. Пришел в ванную и начал мыть руки, три раза намылил, все старался придумать, как же мне поступить.
Ужас до чего я нерешительный и жалостливый. Я поэтому всегда во все игры проигрываю, в шахматы, например, потому что мне жалко противника.
Я не слышал из-за шума воды, как она вошла в ванную. Она выросла передо мной неожиданно и так неожиданно заглянула мне в глаза, что поняла, о чем я думал. Вот бывает так, другой человек посмотрит тебе в глаза и все прочтет в них, и она прочитала все по моим глазам и догадалась, что я ее видел с провожатым, но сделала вид, что ничего не поняла.
– Ты голодный? – спросила она, точно это было сейчас самое главное.
– Нет, – ответил я и намылил руки в десятый раз.
Она все еще стояла за моей спиной.
– Мне повезло, получила большую работу на дом. Диссертацию одного молодого ученого. Заработаю деньги и куплю тебе новую лыжную куртку. А то скоро зима.
Видели мы этого молодого ученого. Руки у меня окоченели от воды, и я стал их вытирать. По-моему, было что-то унизительное в том, что она будет печатать его работу, а потом купит мне на эти деньги куртку.
– У меня и старая куртка не такая уж плохая, – сказал я.
Она помолчала, потом прижала кончики пальцев к вискам. Это значит, у нее заболела голова. Я увидел, как на левом виске, под ее тоненькими прозрачными пальцами нетерпеливо билась жилка. У нее даже веснушки на носу побелели.
Мы вернулись в комнату и сели по разным углам. Мы, даже когда ссоримся, все равно сидим в одной комнате. Мама мне говорила, что когда она меня обидит, то моя боль тут же передается ей.
– Гвоздик! – окликнула она меня. Она всегда придумывает мне разные имена, когда у нее хорошее настроение или когда она, наперекор всему, хочет его сделать хорошим. – Гвоздик, может быть, ты все же расскажешь мне, где ты был и почему ты не хочешь есть?
А вдруг он вправду только отдал ей перепечатать свою диссертацию?
– У Кулаковых я был. Это новенькие из нашего класса. Брат и сестра. Иван и Тошка. Они живут в Плотниковом переулке, в новом доме…
Она слушала меня и чему-то улыбалась. Не понял я, мне она улыбалась или нет.
– Мы там под руководством Ирины Тимофеевны, это их мать, жарили мясо. Здорово получилось. А отец у них летчик-испытатель, его дома не было, но фотографии я его видел. У Ивана над столом ими вся стена увешана.
Она снова чему-то улыбнулась. Мне даже захотелось оглянуться, потому что выходило, что она улыбалась кому-то, кто стоял позади меня. У меня так бывает. Например, мне иногда кажется, что я войду в свою комнату, а там сидит отец. Вот и сейчас мне захотелось оглянуться, и я бы оглянулся, но тут хлопнула входная дверь, и в комнату вошел дед.
Он пришел не один, а с шофером такси, и они втащили большой картонный ящик. Я сразу узнал, что это за ящик, но все это было настолько неожиданно, что и надеяться боялся.
Наконец шофер ушел, и дед сказал:
– А что вы на это скажете?
Я подошел, развязал веревку, приоткрыл ящик, увидел полированную стенку телевизора и сказал:
– Порядок.
– «Порядок»! – передразнил меня дед. – Какое куцее слово подыскал для выражения чувства восторга и радости.
Я промолчал, нечего было говорить, когда и так все ясно: телевизор стоит посередине комнаты и это действительно порядок. Наивысший, восхитительный, потрясающий, необыкновенный порядок!
Мама тоже подбежала к ящику, провела рукой по его гладкой, полированной поверхности и сказала:
– Такой дорогой. Спасибо, отец… Теперь мы не будем скучать вечерами. А для Юры это даже полезно: по телевизору все время идут передачи для детей. А то у Рябовых есть телевизор и у Поповых, у всех его приятелей, так он может в своем развитии отстать от них.
– Ну ладно, ладно, – сказал дед. – Где мы поставим сей предмет?
– Вон, в углу. Пока на пол, – сказала мать. – А потом купим маленький столик. – Она с беспокойством посмотрела на деда, какой-то у нее был виноватый вид. – Я получила на дом работу, перепечатаю, получу деньги, и купим столик. А ты, Юра, немного подождешь с курткой? Ладно?
– Могу подождать, – сказал я. Мне было обидно за мать, чего она так перед дедом… – А вообще-то я могу сделать столик сам, на уроке труда. У нас Роман Иванович любит, когда мы на уроке что-нибудь делаем для дома.
– Знаю я вашу работу. Один обман, – ответил дед. – На твой столик поставь эту вещь, цена которой сто девяносто рублей, а твой столик хряк… и нет телевизора.
– Мы делаем крепко, – сказал я. – Роман Иванович говорит, что у нас золотые руки.
– «Золотые руки»! Отойди, пожалуйста, от телевизора. Понял? Не ты купил, не тебе ломать.
– А я разве собираюсь ломать? – удивился я.
– Иди, иди, мы вдвоем с матерью все сделаем…
Я повернулся и отошел к окну, пока они там пыхтели около телевизора, вытаскивали его из коробки, ставили в угол и дед проверял лакировку и отделку. «Ну и пусть себе проверяет, – подумал я. – Не знает даже, что проверять». Хотелось оглянуться и посмотреть, что они там колдуют, но я взял себя в руки – не оглянулся. Стоял, смотрел в окно, а сам слушал, что они говорили.
– Что это ты вдруг расщедрился? – спросила мать.
– Кто же вас пожалеет, если не я, – сказал дед.
– Спасибо, отец, – сказала мать.
– Только ты Юрия предупреди, чтобы он не таскал к нам ребят со двора. Обязательно сломают…
– Конечно. После них разве что лишняя работа, – в тон деду поддакнула мать. – Полы все затопчут…
Мать говорила как-то неуверенно, она ведь была совсем другой, и то, что она сейчас говорила, было против ее воли. Она подлаживалась под деда, просто старалась ему угодить, и все из-за какого-то телевизора. Плевать мне тысячу раз на этот телевизор. Ни разу к нему не подойду.
Хуже всего, когда человек только для себя. Мне бы сейчас поговорить с дедом, как надо, а я молчу. Знаю, что дед жадный, несправедливый, а прощаю его и даже иногда похваливаю ребятам. Странно это… Чужих осуждаешь, а своим все прощаешь. А вот Иван Кулаков ни за что бы его не простил.
– Эй, Юрий! – крикнул дед. – Подойди, помоги.
Я даже не оглянулся.
– Кажется, я попал в немилость, – сказал дед. – Они очень чувствительны.
– Юра, будь справедлив к деду, – сказала мать. – Без него мы просто пропали бы.
Не буду прощать! Не буду, не буду! Хотелось сделать себе больно-больно, ударить себя, чтобы можно было заплакать. Прижался лбом к стеклу и надавил изо всех сил: нос приплюснул, и губы прижал, и стал смотреть в окно напротив, где сидели люди и пили чай. Мирно так пили, а потом один вскочил, стал размахивать руками и кричать.
– Эх, молодо-зелено! Ничего, ничего, Галина, – сказал дед. – Я на него не обижаюсь. Вырастет – поймет и меня еще вспомнит добрым словом.
В это время зазвонил телефон, и мама выскочила в коридор. Она о чем-то там долго болтала по телефону, но ничего не было слышно, потому что дед включил свой телевизор и опробовал звук. Он так его опробовал, что от грохота в ушах звенело. А потом вернулась мама. Она была в новом пальто. Узенькое такое пальто из коричневого вельвета. Она его сама шила, а примерку делала по мне. Я еще ни разу не видел ее в пальто.
– Ну как выглядит твоя старушка, Сережка? – спросила она.
Это теперь у нее на целый вечер. То Гвоздик, то Сережка, то Лопушок, то Кешка. Ей нравится, что я на все имена откликаюсь без запинки.
– Не плохо, – сказал я.
Действительно, ей здорово было к лицу это пальтишко. Она была в нем какая-то ненастоящая, какая-то Золушка, какая-то коричневая птичка, и я вдруг подумал, что она это пальто сшила для него. Совершенно ясно, что ей захотелось покрасоваться перед ним, потому что она его шила целых два месяца без всякого интереса, а тут в два дня все закончила.
Она подошла к зеркалу, попудрила нос и сказала:
– Я ненадолго.
Дед и я молча посмотрели на нее. Всем все было ясно, но каждый продолжал играть в кошки-мышки, никто не мог первый сказать правду.
– В магазин, – сказала она. – И еще кое-куда…
Она повернулась, чтобы уйти, а я решил ей крикнуть вслед, в ее тоненькую коричневую спину, что знаю, о каком магазине идет речь, – так это меня захлестнуло, так это пахло предательством. Я даже почувствовал запах этого предательства: у него был кислый, незнакомый запах и он сильно ударил мне в нос. Раньше она никогда не покупала духи, говорила, что это дорого.
Мама словно почувствовала мое состояние, остановилась в проеме дверей и оглянулась. И эти ее жалобно-умоляющие глаза, и робкая улыбка, за которую она всегда прятала свою нерешительность, ударили меня по сердцу, и я ничего не смог ей сказать.
И она ушла, и теперь вместо нее в проеме дверей зияла темная пустота передней. А я все смотрел в эту пустоту, надеясь, вдруг мать вернется, снимет пальто и останется дома.
Отец бы, вероятно, за это меня осудил: как же, мол, я берегу мать, если не остановил ее сейчас. И правильно бы осудил…
Я вышел в темноту передней и, не зажигая света, стал одеваться. Дед шмыгнул следом за мной и зажег свет.
– Я ненадолго, – сказал я, подражая матери. – К товарищу и еще кое-куда.
– Не тебе судить мать, – сказал дед. – Мал еще.
Значит, он тоже обо всем догадался. Ну что ж, тогда и объяснять нечего. На всякий случай хлопнул дверью так, что ему и без слов стало ясно, как я к этому отношусь.
6
Эфэф закрыл толстую потрепанную тетрадь. Видно, он до моего прихода ее читал и я ему помешал. Чем он был хорош, так это тем, что никогда не произносил любимой фразы взрослых, которые всегда заняты и желают побыстрее отделаться от нашего брата: «С чем пожаловали, дорогой мой или милый мой?» По-моему, эта фраза никак не годится для начала разговора, она сразу отбивает всякую охоту вообще разговаривать. А у Эфэф не так. Раз пожаловали, значит, пожаловали. Значит, надо.
Мы помолчали.
Как всегда, на рубахе у него пуговицы были застегнуты не в те петли, и воротник от этого съехал набок. Нет, он был совсем не то, что наш историк Сергей Яковлевич, который всегда ходил в новеньких, отглаженных костюмах и был «любезным и прекрасным».
Эфэф просто многого не замечал и разговоры обычные вести не умел: там, какая погода, дует ветер или не дует, или еще какую-нибудь ерунду. Вот не умел он болтать.
– Сейчас читал письма отца к маме. Она их в эту тетрадь вклеила, чтобы сохранились. – Эфэф кивнул на тетрадь, что лежала на столе. – И убедился, к своему стыду, что ничего толком не помню. Понимаешь? Ничего… Даже обидно стало. Стоит мне закрыть глаза, и я вспоминаю отца, маму, нашу комнату. Обои у нас были почти белые, и мама разрешала мне на них рисовать. А вот о чем мы говорили в то время, не помню…
Мой отец был инженером-энергетиком и без конца строил где-то электростанции. А мы с мамой жили в Москве и только делали, что ждали его. Помню его три приезда за всю мою жизнь. В первый раз он приехал в гражданском костюме: ему было двадцать пять лет, но мне он показался дедушкой, потому что у него была борода. Перед отъездом он нарисовал на стене, рядом с моими рисунками, кошку с зелеными глазами. Потом, в сорок первом, мы с мамой бегали на Белорусский вокзал, его эшелон шел на фронт через Москву. Он тогда снял со своей шапки-ушанки звездочку и подарил мне.
Он вернулся уже после войны. Однажды утром вошел в комнату, как будто отсутствовал дня три или четыре. У него были свои ключи, и он открыл ими входную дверь так тихо, что мы не слышали.
С этими ключами целая история приключилась. У нашей соседки украли сумку, и в ней были ключи, ну, она испугалась как бы нас не обворовали, и купила новый замок. А я его врезал в дверь. Мама пришла с работы, увидела новый замок и заплакала…
Вот сегодня я прочел письмо отца с фронта, в котором он написал, что новые ключи от квартиры получил, и понял, почему мама тогда плакала. Она хотела, чтобы у отца там, на фронте, были ключи от нашей квартиры.
И вот он вошел тогда в комнату, снял фуражку, и я увидел, что он стал седым. А через несколько дней после возвращения он спорол погоны и снова уехал… Потом погиб, восстанавливая Днепрогэс… Подорвался на немецкой мине.
Эфэф замолчал; я знаю, что делают, когда так молчат. В эти минуты или даже секунды перед человеком вспыхивают, как маленькие костры, видения прошлого. Он сейчас, конечно, видел своего отца, и свою маму, и их комнату с рисунками на стене, этого кота с зелеными глазами.
– Из всех учителей почему-то запомнил одного географа, – снова начал свои воспоминания Эфэф. (Я не стал его перебивать и отвлекать, пусть выговорится, раз ему это надо.) – Он всегда нам рассказывал то, чего не было в книгах, в учебниках, и поэтому мы его любили… Товарищей внешне помню, а себя нет. Никогда не видел себя со стороны. Так вот и с тобой будет, я тебя лучше запомню, чем ты сам себя. Ты в моей памяти останешься таким, какой ты сейчас есть: маленький, лохматый, точно тебя кто-то только что сильно обидел и ты после этого долго болтался по переулкам, разговаривая сам с собой… В поисках истины, которую нелегко найти… А сам ты себя таким не будешь помнить. Вот хорошо это или плохо? Как ты думаешь?
– Не знаю, – ответил я.
– По-моему, хорошо, – сказал Эфэф. – Каждый человек должен меньше всего помнить о себе и больше о других. – Он снова помолчал, потом откинулся на спинку стула и сказал: – Что до матери…
Он встал, подошел к полке, взял какую-то книгу и стал читать слова, будто специально написанные для меня:
– «Что до матери, то, конечно, я заметил и понял ее прежде всех. Мать была для меня совсем особым существом среди всех прочих, нераздельным с моим собственным, я заметил, почувствовал ее, вероятно, тогда же, когда и себя самого… С матерью связана самая горькая любовь всей моей жизни. Всё и все, кого любим мы, есть наша мука, – чего стоит один этот вечный страх потери любимого! А я с младенчества нес великое бремя моей неизменной любви к ней – к той, которая, давши мне жизнь, поразила мою душу именно мукой, поразила тем более, что, в силу любви, из коей состояла вся ее душа, была она и воплощенной печалью: сколько слез видел я ребенком на ее глазах, сколько горестных песен слышал из ее уст!…» Ты что, подружился с Кулаковыми? – вдруг спросил Эфэф.
Сразу было видно, что он разволновался, желает это от меня скрыть и поэтому спросил про Кулаковых.
– Не с Кулаковыми, – уточнил я. – А с Кулаковым.
– Надежный парень?
– Надежный… Еще какой… И семья у них будь здоров: мама врач, а отец летчик-испытатель… На сверхзвуковых…
– Летчик? – перебил меня Эфэф. – А я все думал, на кого это похож Иван Кулаков… Кулаков, вот оно что.
– А вы что, знаете его отца?
– Нет… На фотографиях видел… И даже один раз в кино… Этот Кулаков знаменитый летчик… Он разогнал самолет до скорости три тысячи километров в час…
Эфэф рассказывал мне о Кулакове, а сам, видно, думал о своем, и разволновался он здорово от этих воспоминаний. Я по себе знаю: когда такое привяжется, нелегко отвлечься. У него даже начала чуть-чуть дрожать нижняя губа.
Я как-то спросил, почему у него дрожит губа. А Эфэф мне ответил, что у него это бывает, если он сдерживает улыбку.
Сначала я ему поверил, правда, мне показалось странным, что человек сдерживает улыбку, когда ему хочется улыбнуться. Вроде бы ни к чему. А потом понял, что он меня обманул, потому что у него губа иногда начинала дрожать в самое неподходящее время, когда было не до смеха, вот как сейчас. Просто не хотел отвечать на этот вопрос и намекал: мол, не лезь не в свое дело.
Между прочим, я бы и не полез, но у моего отца, когда он волновался, прыгала левая бровь – последствие контузии.
– Федор Федорович, а почему вы сами не пошли в летчики? – спросил я. – Это ведь интереснее, чем возиться с нами.
Эфэф прикусил губу, и теперь нельзя было понять, дрожит она или нет, потом сказал:
– Нет во мне ничего геройского… Поэтому не пошел…
Я промолчал. Действительно, геройского в нем ничего не было, но уговаривать его в обратном ради вежливости мне не хотелось. Не такой он был человек, не нуждался в этом, и в голосе его совсем не было обиды, что он не герой.
Только сейчас я заметил, что у него к спине привязана электрическая грелка на длинном шнуре. Эфэф увидел, что я смотрю на шнур, и сказал:
– Люблю погреть спину. – Снял грелку и небрежным движением бросил ее на стол.