Текст книги "Третий тайм (сборник)"
Автор книги: Владимир Щербаков
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)
Копнин предлагал для объяснения происшедшего весьма сложную гипотезу. Он ссылался при этом на недавние астрофизические исследования структуры звездных спектров.
– Представьте каплю и океан, – говорил он Сергею. – Каплю мы изучили, взвесили, измерили и поражаемся всемогущей природе, создавшей такой шедевр. Об океане же мы знаем очень мало и потому считаем его просто большой лужей, в лучшем случае механическим собранием множества капель. Капля – это Земля. Океан – звезда. Некоторые думают, что звезда – это чуть ли не извечное скопление осколков атомов, что-то вроде гигантского костра, котла, в котором не найдешь ни одной целой молекулы. Отчасти это верно, но лишь отчасти.
Нельзя сбрасывать со счетов эволюцию. Почему это в одной-единственной капле – горы и равнины, люди, ракеты, любовь, плотины, революции, искусственный синтез ядер, математика? В океане – нуль. Разве это так уж бесспорно?
Сергей рассеянно слушал. Ему хотелось подойти к открытому окну и помолчать. Сейчас, когда над столом мягко горел свет, а на улице стихал городской гул и от кустов, травы, деревьев пахло молодыми листьями, он по-настоящему наслаждался. Это был его второй вечер. По шоссе плыли огни. Красные, желтые, зеленые. Над теплой землей дрожали звезды. Он пока не вполне понимал профессора. С большим удовольствием он поговорил бы с ним о цветах и яблонях, о старом доме, в котором жил мальчишкой, о кино, книгах, рыбной ловле, но каждый раз Копнин деликатно переводил разговор на интересовавшую его тему. По его словам, нуклоны и электроны, эти кирпичики, из которых построено вещество, могут располагаться так, что их комбинация будет устойчивой, способной противостоять огненному урагану звезды. И, раз возникнув, она не исчезает, не растворяется в огне, потому что сама похожа на вихрь, на горячий смерч. Такой вихрь появляется чисто случайно, вероятность его рождения ничтожна. Но ведь звезды существуют миллиарды лет, их масса… Стоит ли это напоминать Сергею? Цифры говорят о том, что такие устойчивые вихри не фикция. У потока радиации берут они энергию, новые силы.
Странную гипотезу развивал профессор Копнин. Из известного факта о материальной основе мысли он делал далеко идущие выводы. Движущиеся ионы, электрические потенциалы, биотоки – вот с чем связана мысль. Но и рой элементарных частиц с его неизмеримо более высокой энергетикой, со структурой, четко оформленной гигантскими силами, с молниеносными нейтрино, по мнению Копнина, был не менее подходящей питательной средой для мысли.
Копнин подал Сергею конверт. Тот вопросительно посмотрел на него.
– Там снимки, ознакомьтесь.
Сергей достал два фото – большое и поменьше. На большом фотоснимке ночное небо, в правом верхнем углу – слабое светящееся пятнышко. На втором фото – пятнышко покрупнее.
– Случайные снимки, – сказал Копнин, – сделаны примерно за пять часов до вашего возвращения.
– Вихрь, о котором вы говорите? Уж не думаете ли вы, что дело обошлось без ракеты?
– Для меня это почти очевидно.
– Но кислород… все остальное?
– Э, пустяки! Из одного литра нуклонов и электронов можно сделать столько кислорода, что хватит на все человечество.
– Ну да, нужно лишь расположить их в определенном порядке.
– По-видимому, у них это получается.
– Живые вихри? На звездах? Переносящие космонавта на Землю? Но ведь для этого им, по крайней мере, нужно уметь угадывать мысли, а это не так-то просто – анализировать биотоки мозга. Неужели вы верите?
– Я верю фактам, – сухо сказал Копнин.
– Но если даже было что-то похожее, почему я не помню ровно ничего?
– Это уже дело техники. Внушение, гипноз – как угодно. Так нужно, понимаете? Почему? Ну хотя бы для того, чтобы не травмировать психику. Вы летели в ракете. Но это лишь иллюзия. Ракеты не было. Это точно установлено… Что? И вас и ракету? Это гораздо сложней – перенести ракету. Если хотите, из чисто экономических соображений.
Сергей лихорадочно искал возражения. Все в нем сопротивлялось желанию поверить в услышанное. Выходит, он своим спасением обязан кому-то? А кому – толком и неизвестно.
– Хорошо, – сказал он, – пусть они настолько проницательны. Допустив это, мы сразу придем к противоречию. Я же хотел не просто вернуться. Я хотел увидеть сына. Что им стоило? Если все так и есть, как вы говорите, для них это сущий пустяк, а я… Попробуй-ка теперь найди его. Я видел его, когда ему два года исполнилось, понимаете? Жена наверняка не рассказывала ему об отце… А как вы так быстро узнали о моем возвращении? Ракета не приземлялась. Меня считали погибшим, так ведь? Меня и помнит-то здесь одна Элька. Девчонкой была, когда улетал, а узнала.
– О вас мы узнали от ее мужа. Он слышал от нее про вас и хотел помочь – избавить вас от обычных формальностей. Вернулся он в тот же день, утром, приехал в порт – оформить свои дела, заодно и ваши, чтобы лишний раз не беспокоить вас… М-да, сын… Я и не знал, что у вас есть сын. Но его вы разыщете сами, возможно, что это уже выше их сил. А этот, как его… Добров, Владимир Добров, ее муж, сам-то возвратился раньше времени отказал основной реактор. И без всяких видимых причин. Два необычных приземления одновременно – случай в нашей практике весьма редкий… Вы хотите спросить?
– Да. Этот Добров – он давно летает?
– Нет. Вернулся из первого полета. Хороший парень. Мать схоронил лет десять назад, отца и не помнит…
Сергей повернулся спиной к изумленному профессору. Расстегнул ворот рубашки, как будто он душил его.
– Так вы говорите, его зовут Владимир Добров?
Снова и снова всплывали в его памяти женщина с ребенком на руках, смех, плач, улыбки, слезы старых дней. Вот она, Елена Доброва, его жена. Стоит только дать волю воспоминаниям – и она опять как живая. Вот ее руки, совсем близко, сейчас она поднимет глаза…
Слишком поздно он вернулся.
Он думал, что забыл ее, и, чтобы крепче забыть, улетел. Только подсознанием он чувствовал иногда легкую, почти незаметную боль слева, в груди. Она прокрадывалась в его сны все эти годы. И тогда он как будто снова бродил по пояс в траве. И где-то рядом был знакомый голос. Желтые края вечерних облаков. Тени от кустов на влажной земле.
Закрыв ладонями лицо, Сергей снова перебирал подробности, боясь поверить, боясь ошибиться. Возвращение. Мальчишки на улице. Элька, Волин. Разговор с профессором. Владимир Добров. У него фамилия матери. Странное стечение обстоятельств? Случайность? Нет, исключено. Они ведь возвратились одновременно. Копнин прав.
Сжав голову руками, Сергей попытался справиться с захлестнувшим его потоком. И не смог. Он думал о сыне. Ему бы и в голову не пришло… хотя он и похож на свою мать.
Их дети – его внуки, возможно ли? Ему захотелось увидеть их, но на улице была уже ночь. Он стал припоминать лица. Черты их были знакомыми, близкими и все-таки ускользали от него, терялись, таяли, а взгляд встречал в темноте за окном лишь светляки фонарей, от которых шли влажные лучи.
Река мне сказала
Вот и река. С матово-зеленого закатного неба в ее темное зеркало уже упала первая звезда. Я сразу узнаю заводь, где мы купались в июне, где сейчас пахнет мятой, а тростник дремлет от безветрия. В нескольких сотнях метров от воды – минные поля, блиндажи, пулеметы, окопы. И на чужом и на нашем берегу. Фронт недвижен, он застыл. Граница проходит здесь, по Ловати, и не первый уж месяц. Пока я был в госпитале, ничто не изменилось. За моей спиной, в реденьком, полупрозрачном леске скорее угадывается, чем слышится негромкая песня. Там мои товарищи. Только Наденьки нет: она теперь в отдельном стрелковом батальоне, который держит оборону километрах в двадцати к северу от нас.
С ней успел я узнать, как тепло воздуха в часы звезд пряталось в древесные стволы. И почему ни зорями чистыми, ни светлыми ясными днями не куковала кукушка (в июне она "ячменным колоском подавилась"), и что говорили сердцу ландыши, васильки, цветы ржи. Дважды опускались и сходили росы над желто-синими берегами Ловати-реки, дважды гладь ее расплескалась под нашими ладонями голубыми брызгами звезд. Дважды на плечи к нам слетало золотистое утро. Не было третьего утра, третьей ночи, видно, много уж и так дано было тишины и покоя под дулами немецких пулеметов.
Далекий июнь. Две ночи. Память не сольет их воедино.
…Я вхожу в воду бесшумно и быстро. Наденька уже в реке: темное крыло волос прикрыло ее плечи, зыбкая волна блеснула под щекой. Мы ныряем с открытыми глазами, и звезды дрожат, как над костром; пряди их лучей не так-то просто собрать в прямые пучки. Нет в помине кузнечиков, кликавших свет в легкой мерцающей полутьме надводного мира. На дне звенит песок (интересно, слышно ли в воде стрельбу?).
Ласков, упруг серебряный ток чистых струй от наших рук. Кто вынырнет последним? Лунно-белая струя сбегает с моих плеч. Наденьке я проигрываю целую минуту. Не так уж много, казалось бы, но если учесть, что среди моих сверстников во всем Осташкове не было равных мне в этом виде состязаний…
Впрочем, Наденька – девушка необычная. Она снайпер, окончила специальную школу. Но дело даже не в этом, потому что во вторую ночь…
– …Смотри на берег! Видишь? Может быть, ты думаешь, что это от ветра?
Ничего особенного я не замечаю. Берег как берег. Ветра нет совсем.
– Смотри внимательно. Еще раз.
Наденька поправляет волосы быстрыми, неуловимыми движениями. Ее руки всплеснулись над глянцем воды, волосы сбросили капли, улеглись за спиной.
– Да ты за берегом наблюдай, за тростником! – говорит Наденька.
И тогда я наконец вижу: тростник качается, шелестит. Воздух неподвижен, трава повторяет движения ее рук, волос.
– Еще? – спрашивает она.
Я киваю.
Только что тростник был недвижен, но стоило ей прикоснуться к волосам – по воде разбежались блики из-под проснувшихся полутеней. Она опускает руки – медленно, устало… Тростник успокаивается, шелест тает.
– Как же это у тебя получается?
Наденька в ответ улыбается. А может быть, просто внимательно смотрит на меня. У нее очень большие темные глаза, но где-то в их глубине живет и живет улыбка, прозрачная веселость.
– Это шутка, – говорит она. – Хочешь что-нибудь посерьезнее?.. Я разбужу сейчас птицу.
Дрогнули ее губы, чуть-чуть, почти незаметно, точно слово должно было слететь с них, да так и не слетело, застыло – невысказанное, волшебное. Сошлись брови, глаза стали продолговатыми, внимательными, но и в них светилось то же желание, что не успело с губ слететь, обернувшись словом. Миг один, звезда дрогнуть не успела, а из-под двух сонных берез вырвалась птица, пулей пронзив ракитник в низком шальном полете.
– Вот и птица, – говорит Наденька, – только не спрашивай, как это у меня получается. Словами разве передашь?.. О живом нужно уметь думать не так, как обо всем остальном, понимаешь?
– Нет, не понимаю.
Хотя я и читал про биологическую радиосвязь (и сам был до войны студентом третьего курса физфака, знал, что любой мускул излучает радиоволны), я действительно ничего не понимаю.
– И я тоже, – сознается она. – Уметь легче, чем знать и объяснять. Бывают минуты, когда кажется, что все можешь.
…Открылось утро, точно невидимая птица приподняла темно-голубые крылья. Ушли звезды. Вставал ясный зеленый день. Очередь с чужого берега хлестнула по воде, прошила тростник. Пуля прошла сквозь мое плечо.
Я не успел даже спросить ее, откуда она явилась…
Два месяца в госпитале – это как сон. Наши палаты были уютны и постылы; в последние дни можно и нужно было бы убежать. И так медленно текло время! А под Курском и Орлом уж гремели залпы, которым не разбудить было вечной, казалось, тишины у нас. Особенно вечерами, когда в белом северном небе застывали перья облаков, приходили долгие часы размышлений, уносимых потом в сны-мечты. (Над Ловатью вечерами опускалась совсем другая тишина – вольная, тревожная.)
Впрочем, до глубокой ночи очень часто нас удерживала карта-схема Курско-Орловского района, которую капитан Дроздов нарисовал сам в таком масштабе, что она занимала весь бильярдный стол. Капитан стоял у карты, опираясь на костыли, и показывал, где прочертить стрелки, где обвести кружочками населенные пункты, отбитые у немцев. И нам чудились миллионы залпов, слившиеся в зарницы над русоволосыми солдатскими головами, над зелеными шлемами танков, плывших по земле. Увидеть бы эту землю; ожегши щеки, опалив брови, увидеть хоть бы пламя над ней, идти бы по бесконечным полям, лишь бы за спиной побольше оставалось этой земли…
– По-иному воюем теперь, – сказал как-то Дроздов. – Раньше, бывало, думали: откуда сила такая у немца, кто ж его остановит и когда? А начали вот с открытыми глазами действовать. Правильно я говорю?
С вопросом он обратился ко мне, но именно в эту-то минуту я задумался о другом.
Ловать-река, синие берега…
Днем позже я рассказал Дроздову о Наденьке, не назвав ее по имени. Память моя была золотым мостом в странные, далекие ночи. Тростник, теплый песок, серебряная от светлого неба и звездной пыли вода в заводи; птица та, Наденькина птица… Дроздов, выслушав меня, сказал, что все это вздор.
Стал ли я думать о Наденьке реже? Нет, наверное. Человек бывает разным. Так уж получилось, что в долгие дни – в сушь, а чаще в дожди, когда в лугах нестерпимо синели цветы, а своды церквушки медленно летели под казавшимися неподвижными облаками, – я становился другим. Воспоминания сделались частью меня самого, они то высвечивались вдруг в моей голове с несказанной ясностью, то гасли на время, точно засыпая.
Мокрые свежие колокольчики мы дарили Женечке Спасской, которая ухаживала за нами в госпитале. Сероглазая и стройная, она была такой красивой, что влюбляться в нее не имело смысла. Но осталось видение женских глаз, их доброта и строгость, реже – лукавство, но главное доброта, которую потом учишься замечать в других глазах, в другие годы. А перед ней ведь, и робея и восхищаясь, часто и назойливо возникали две совсем неважнецкие фигуры в больничных халатах – инвалид на костылях и двадцатилетний мальчик с ненужно большой охапкой мокрых синих цветов…
Однажды, когда мы играли с Дроздовым в шахматы, я спросил его:
– Глеб Валентинович, вы когда-нибудь видели тростник? Только при очень легком ветре.
– Кажется, да. А что?
– Вопрос простой: почему качаются стебли? Не гнутся, заметьте, не приклоняются к воде, а качаются. Даже при слабом, постоянном ветре.
– Ну и почему же?
– Не знаю. Но кажется, они похожи на маятник. Только ведь вот подвесьте обычный маятник у открытой форточки – и не будет ничего такого…
– Маятники разные есть. Маятник Фроуда раскачивается даже без толчков, нужно только повесить груз на вращающуюся ось. Это совсем обычный маятник, груз – блюдце, только наверху кольцо, и продето оно в стержень, а тот крутится. И с постоянной скоростью притом… Что, к своим захотелось? На Ловать-реку, а?
Он еще спрашивал. Только вот слово "свои" звучало как-то еще не совсем привычно. Свои… Да нет. Так, пожалуй. Все свои, даже те, кого я недолюбливал.
…Кто-то рассказал мне о записке, приколотой булавкой к стволику березы у околицы. На неизвестной мне, но своей дороге, у неизвестного, но своего села девичья, своя рука оставила листок из ученической тетрадки: "Дорогие бойцы! Нас гонят в рабство. Спасите". Тогда, в госпитале, я еще не знал, что все бойцы моей части – и Женя Спасская, и раненые в госпитале, и военный инженер капитан Дроздов – так и останутся своими, близкими людьми, о ком помнить буду всегда. Всегда, хотя раньше "свои" и "близкие" я понимал немного иначе.
В одну из последних моих ночей в госпитале пришел долгий необычный сон. От знакомой лесопилки за дощатым забором ветер нес, казалось, запах смолы, тепло пиленого дерева. По дороге, по которой в детстве мы бегали за малиной на опушку леса – на "малиновую поляну", шли отец и два моих брата. Шла мать, дядя Сергей и другой дядя, Михаил, потом мои одноклассники Алексин, Климов и другие, – все, кого можно увидеть вместе лишь во сне. У многих лица были белые – у тех, кто был мертв.
Старший брат Юрий и дядя Сергей шли вместе и молчали, они очень похожи, оба рослые и светловолосые, и лица у них белые-белые. Их убили под Ленинградом. За ними шел Саша Алексин, пропавший без вести. Потом мой младший брат Василий, и у него было белое лицо. Он совсем недавно на фронт ушел. Уж мать наша по нем, по милому ее сердцу Васеньке, сколько-сколько слез пролила! Прошел Климов, живой и здоровый, молчаливый.
И вот я увидел Наденьку. Как темны ее волосы, как легка на ней солдатская шинель! Я всматриваюсь в ее лицо. Глаза у нее большие, совсем не грустные, темные и прозрачные, как всегда. Голос ее негромок, как будто себе самой говорит:
"Залетку моего жду. Весточки все нет и нет… Не уберегла его. Мало мы были с ним. Захочет ли разыскать меня после госпиталя, вспомнит ли? Догадается ли, что жду его, что нет радости желанней, чем свидеться с ним?.."
У нее бледное лицо. Я смотрю и смотрю на него, чтобы получше запомнить. Но тут что-то мешает мне. Я просыпаюсь. Палата. Утренний свет. Окно. Черный шумливый грузовичок, качнув бортами, резво выбежал за ворота, поднялся на пригорок и, застыв на мгновение и выпустив сизоватое облачко, превратился в тающую тень. Я окончательно просыпаюсь. Летучая пыль, рожденная тремя жаркими днями, обозначила в воздухе след машины, а он вызвал мысль о возвращении в часть. Вскоре меня выписали из госпиталя.
Двадцать километров… Я пройду их за четыре часа. И могу даже быстрее, много быстрее. А найду ли Наденьку?
Все живое и на нашем, и на чужом берегу затаилось, и уже спят желтоспинные окуни, которые и сейчас, в августе, тоже помнят, наверное, июньские ночи. Очень приблизительно, совсем нетвердо (мне и неловко было расспрашивать) могу указать я направление, в котором ушел отдельный стрелковый батальон. В ту сторону текла река, словно указывая верную дорогу. Тростник говорил о скорой осени; днем я слышал, как прозвенел первый желтый лист. Вода же была тепла. Я бы искупался, как прежде, только одному купаться… я подбираю слово: невесело? боязно?..
Не купаться бы мне ночью в Ловати и раньше, если б однажды сама она не подошла ко мне и не сказала:
– Искупаться бы в реке, да днем нельзя, а ночью боюсь одна. Может, присмотрите за мной?
И мы скрылись. Не хрустнула ветка, не качнула светлым свечным языком ночная фиалка. Возникла и пролетела ласковой птицей первая ночь. Как же давно это было!
…Наш комбат был строг и справедлив. Если б не он, очень могло статься, что Наденьке проходу бы не давали – такая она была ладная девушка. Комбат сказал:
– Прекратить. Она нам должна товарищем стать, бойцом. Если надо будет, товарищ Наденька сама разберется, кто чего стоит.
Но никогда – ни в первую, ни во вторую ночь – не говорилось нами слов, подобных тем, которые слышались мне в госпитале, во сне.
"А что, если сейчас пойти берегом? Не приведет ли сама река меня к ней?" – думал я. Трудно, конечно, рассчитывать на это – один шанс из тысячи, что я сразу, сейчас смогу ее разыскать. И все-таки… Странная мысль не покидала меня. Я даже не заметил, как ладонь моя коснулась мокрого песка: я сидел на корточках у самого берега, и мне хотелось почему-то дотронуться до тростника. Меня отделяла от него полоса темной воды шагов в пять шириной.
И тогда я увидел вдруг: тростник качался, шорох был почти неслышен, иначе я обратил бы на это внимание раньше. Высокие тонкие копья как-то дружно гнулись и выпрямлялись, сквозь их колеблющийся строй иногда высвечивались светлые пылинки звезд, упавших в воду. С необыкновенным вниманием пытался я уловить хотя бы малейшее движение воздуха. Иногда мне казалось, что веет легкий ветерок. Минутой позже я убеждался, что вокруг спокойно и тихо – так тихо, как может быть в ясную ночь самого спокойного месяца года – августа. И потом, когда я пришел сегодня к реке, тростник был недвижен. Я же отлично помнил: час назад было так же вот тихо, пахло мятой… Я раздумывал. Совсем недолго. Потом встал и пошел берегом. Я шагал все быстрее и быстрее, пока наконец не побежал. И мне казалось: вот там, за поворотом берега, за выступом ракитника, увижу ее. Ведь я знал, знал, что она была где-то у реки, может быть, так же, как и я, сидела у берега… Потому и шелестел тростник.
Она поправляла волосы! Как раньше. Может быть, она даже догадывалась, что я уже вернулся. Шумела таволга, била по плечам, а я не улавливал ее запаха. Мое время – до утра, как и тогда, в июне. Лишь чей-то вскрик "стой!", оставшийся за спиной, лишь брызги из-под травы, устлавшей прибрежное болотце, лишь быстрые звуки сломанных веток. Я уверился в неожиданной нелепой мысли. И я – подумать только! – боялся, что Наденька могла уйти. Сухой сук оставил на моей щеке глубокую кровоточащую царапину, почти рану, а я почувствовал лишь легкое тепло от стекавшей за воротник крови.
Не знаю, сколько прошло времени, – я остановился. Смыл кровь, растянулся на траве, и мне долго не хотелось вставать.
Тот же вопрос лениво, неназойливо всплывал в моей памяти. О маятнике. Ветер раскачивает стебли так же, как постоянное вращение оси – маятник Фроуда. Ведь метелки тростника как бы текут вместе с воздухом, стоит им наклониться – и тогда уж ветер не мешает им снова подняться. Потом опять и листья и метелки становятся поперек невесомому, казалось бы, току воздуха. И снова движение вниз. Потом вверх. Бесконечное движение. Но маятник Фроуда очень чувствительный механизм. Малейшее изменение массы или упругости или самые легкие толчки могут разбудить его или, наоборот, остановить. Дроздов говорил, что сам Жуковский, создатель теории крыла, находил время, чтобы снова и снова возвращаться к загадке маятника Фроуда. Дроздов как-то согласился со мной, что слабые электромагнитные волны могут раскачать маятник, согласен он был и с тем, что человек излучает такие волны, ведь об этом писали уже в двадцатых годах, а вот рассказу моему о тростнике так и не поверил. Да верил ли я сам?.. Почему-то никто не задумывается над тем, отчего качается тростник. Но, по существу, ответа на этот простой вопрос нет. А если трава качается, повторяя движение человеческих пальцев?.. Маятник Фроуда, электромагнитные волны… Нет, трудно было убедить в этом кого бы то ни было. "Возможно ли?" – задавал я себе один и тот же вопрос.
А звезда, которая сегодня вечером первой взошла над лесом, повисла уже надо мной и словно позвала меня побыстрее идти. Я встал. То знакомое многим ощущение, когда руки и ноги от усталости кажутся ватными, постепенно, с каждым новым шагом исчезало. Река опять говорила мне о близкой встрече: едва слышно шептали о ней длинные листья тростника (а ветра не было). В небе уж проступала белая заря, вода становилась синее, дорога была легче, и усталость пропала совсем.
Я сначала угадал Наденьку за пологим далеким поворотом. Потом увидел ее. Потом поверил. Она бежала навстречу. Шинель была накинута на ее плечи, она торопливо поправляла волосы одной рукой, другой – застегивала ворот белой рубашки. Все вокруг уже собиралось вдруг по-летнему проснуться. Кажется, звучали уж голоса – смутные, неясные. Вели разговор птицы-невидимки, и рос прерывистый гул самолета над другим берегом, наполнявший предрассветное пространство неизъяснимым предвестием тревоги.
Звонок голос Наденьки:
– Андрей Николаевич, Андрюша! Радость-то какая! Я-то все думала: нет и нет нашего Андрюшеньки. А сегодня вечером уж знала, догадывалась, что ты приехал. Здравствуй, Андрюшенька. Здравствуй!..
Совсем рядом были ее темные, но прозрачные глаза. Мы были уже вместе. Тогда ее и настигла нежданная пуля с другого берега.
…Пришла осень на берега Ловати-реки. Черная земля прикрылась, чем могла: опавшими листьями, пожухлой травой, намокшей соломой, упавшей в придорожье с воза. Отсветились синим светом берега; серой мглой упали на них легкокрылые зори; осень военная принесла с золотом листьев серебро слез. Наша часть шла на юг, к Белоруссии. Дороги под ногами, под колесами машин были вымощены стволами берез и осин. Кровью заалели ягоды рябины на голых ветвях. Дожди вымыли наши сапоги, и по первому снегу мы двинулись в долгожданный бой. Перед нами лежала прекрасная, но истерзанная войной земля – Белая Русь.
Наполнив гулом обнаженные леса, исковеркав деревья, сжигая дома, оставляя тела на снегу, война постепенно уходила от берегов, где отзвучал Наденькин голос, но где навсегда, казалось, остались следы на песке, которого касались ее ноги.