Текст книги "Тридцатая любовь Марины"
Автор книги: Владимир Сорокин
Жанр:
Контркультура
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Марина кивнула, снимая заказ со стойки, но пальцы Леонида Петровича оттерли, отняли и понесли.
– Настоящий джентльмен, – благодарно хмыкнула Марина.
– Ага… Тебе в буфете не нужно ничего? – Да куда еще…
На этот раз лестница встретила медленно поднимающимися одиночками и третьего поцелуя не последовало…
На улице Марина открыла сумочку: – Леня, сколько я должна?
– Закрой, закрой… – пробормотал он, – Пошли провожу тебя.
– Нет, ну серьезно, сколько?
– Нисколько.
– Лень. это нехорошо.
– Хорошо, хорошо… Пошли…
Они вышли из переулка и двинулись вниз к метро мимо длинных зданий ЦК и МГК.
Спускаться отсюда было гораздо легче, чем подниматься.
Леонид Петрович закурил, не предложив Марине:
– Как у тебя дела?
– Какие?
– Всякие…
– По-всякому. А вообще хорошо. Вот заказ цековский получила…
– А со временем как? – Туговато. – А в субботу? —Да я не знаю, Лень…
– Поехали ко мне на дачу? Там так хорошо щас. Пусто…
– А твои где?
– Дома…
– Посмотрим…
Он замолчал, часто отпуская дым свежему весеннему ветерку. Надвинутая на глаза шапка придавала его лицу угрюмый вид.
– Как на работе? – равнодушно спросила Марина.
– Все в норме…
– Трясет вас Юрий Владимирович?
– Слегка…
– Ничего себе слегка… Вон перетасовки какие. У тебя ж начальника сняли…
– Ну и что. Все равно работаем по-старому…
– А тебя почему не снимают?
– Не знаю. Заслужил, наверно…
«Не пизди, Ленечка», – подумала Марина, с улыбкой поглядывая на него,
– «Не ты заслужил, а твой брат, генерал-майор КГБ, который так глупо и безнадежно клеился ко мне в вашем сочинском санатории…»
Она вспомнила полного, косноязычного Сергея Петровича, спускавшегося в столовую в неизменном шерстяном тренировочном костюме, и засмеялась.
– Что? – устало посмотрел на нее Леонид Петрович.
– Ничего, ничего…
Он бросил окурок:
– Ну так я позвоню тебе утром, а?
– Звони…
Марина взяла у него коробку:
– Спасибо тебе…
–Да не за что, Мариш. До субботы.
Его пальцы украдкой пожали ее запястье.
Марина кивнула и стала спускаться в подземный переход по залитым жидкой грязью ступеням.
Метро было переполнено. В поезде ей уступил место какой-то подвыпивший мужчина, по виду стопроцентный слесарь.
Марина села и, не вслушиваясь в его сбивчивые портвейновые речи сверху, вытянула из-под бечевки опись заказа:
март 1983
Колбаса сырокопченая 1 4-24 4-24
Кета с/посола 0,5 7-81 3-91
Икра кетовая 1/140 1 4-20 4-20
Икра зернистая 1/56 1 3-00 3-00
Крабы 1/420 1 2-40 2-40
Печень трески 1 /320 1 0-95 0-95
Огурцы консерв. 1/510 2 0-44 0-88
Говядина тушеная 1/250 2 0-68 1-36
Судак в томатном соусе 1/350 1 0-58 0-58
Ветчина 1/454 1 1-90 1-90
Язык в желе 1/350 1 1-23 1-23
Коробка
0-32
Конверты
0-03
Итого 25-00
«Четвертак подарил мне», – подумала Марина, 6пряча листок в карман, – «А заказики ничего у них. Ребята будут рады…»
Слесарь что-то бормотал наверху, уцепившиськостлявой рукой за поручень.
Марина посмотрела на него.
Темно-синее демисезонное пальто с огромными черными пуговицами, засаленными лацканами и обертыми полами нелепо топорщилось на его худощаво скособочившейся фигуре. Свободная рука сжимала сетку с завернутой в «вечерку» сменой белья, широкие коричневые брюки вглухую наползали на грязные ботинки. На голове косо сидела серая в крапинку кепка, пестрый шарф торчал под небритой челюстью.
От слесаря пахло винным перегаром, табаком и нищетой, той самой – обыденной и привычной, бодрой и убогой, в существование которой так упорно не хотел верить улыбающийся Марине слесарь.
Подняв руку с болтающейся сеткой, он отдал честь, приложил к свежестриженному виску два свободных пальца с грязными толстыми ногтями:
– Ваше… это… очень рад… рад… вот так…
Сетка болталась у его груди…
Больше всего на свете Марина ненавидела Советскую власть.
Она ненавидела государство, пропитанное кровью и ложью, расползающееся багровой раковой опухолью на нежно-голубом теле Земли.
Насилие всегда отзывалось болью в сердце Марины.
Еще в детстве, читая книжки про средневековых героев, гибнущих на кострах, она обливалась слезами, бессильно сжимая кулачки. Тогда, казалось, что и ее волосы трещат вместе с пшеничными прядями Жанны д'Арк, руки хрустят, зажатые палачами Остапа в страшные тиски, а ноги терзают чудовищные «испанские сапоги», предназначенные для Томмазо Кампанеллы.
Она ненавидела инквизицию, ненавидела Куклуксклан. ненавидела генерала Галифе.
В семнадцать лет Марина столкнулась с хиппи. Они открыли ей глаза на окружающий мир, стали давать книжки, от которых шло что-то новое, истинное и светлое, за что и умереть не жаль.
Дважды она попадала в милицию, и эти люди в грязно-голубых рубашках, с тупыми самодовольными мордами навсегда перешли в стан ее врагов. Это они стреляли в Линкольна, жгли Коперника, вешали Пестеля.
Один раз Солнце взял ее «на чтение».
Читал Войнович на квартире одного пианиста. Так Марина познакомилась с диссидентами.
За месяц ее мировоззрение поменялось до неузнаваемости.
Она узнала что такое Сталин. Она впервые оглянулась и с ужасом разглядела мир. в котором жила, живет и будет жить.
«Господи», – думала она, – «Да это место на Земле просто отдано дьяволу, как Иов!»
А вокруг громоздились убогие дома, убогие витрины с равнодушием предлагали убогие вещи, по убогим улицам ездили убогие машины. И под всем под этим, под высотными сталинскими зданиями, под кукольным Кремлем, под современными билдингами лежали спрессованные кости миллионов замученных, убиенных страшной машиной ГУЛАГа…
Марина плакала, молилась исступленно, но страшная ж:изнь текла своим убогим размеренным чередом.
Здесь принципиально ничего не менялось, реальное время, казалось, давно окостенело или было просто отменено декретом, а стрелки Спасской башни крутились просто так, как пустая заводная игрушка.
Но страшнее всего были сами люди, – изжеванные, измочаленные ежедневным злом, нищетой, беготней. Они, как и блочные дома, постепенно становились в глазах Марины одинаковыми.
Отправляясь утром на работу в набитом, надсадно пыхтящем автобусе, она всматривалась в лица молчащих, не совсем проснувшихся людей и не находила среди них человека, способного удивить судьбой, лицом, поведением. Все они были знакомы и узнаваемы, как гнутая ручка двери или раздробленные плитки на полу казенного туалета.
Не успевали они открывать свои рты, как Марина уже знала, что будет сказано и как. Речь их была ужасной, – косноязычие, мат, канцеляризмы, блатной жаргон свились в ней в тугой копошащийся клубок:
– Девушк. а как вас звать?
– Я извиняюсь конешно, вы не в балете работаете?
– Вы не меня ждете?
– Натурально, у меня щас свободный график. Сходим в киношку?
– У вас глаза необычайной красоты. Красота глаз на высоком уровне.
– А я, между прочим, тут как бы неподалеку живу…
Она морщилась, вспоминая тысячи подобных приставаний в метро, в автобусе, на улице.
Ей было жалко их, жалко себя. Почему она родилась в это время? За что?!
Но это была греховная мысль, и Марина гнала ее, понимая, что кому-то надо жить и в это время. Жить: верить, любить, надеяться.
Она верила, любила. И надеялась.
Надежда эта давно уже воплотилась в сокровенную грезу, предельная кинематографичность которой заставляла Марину в момент погружения забывать окружающий мир.
Она видела Внуковский аэродром, заполненный морем пьяных от свободы и счастья людей: заокеанский лайнер приземляется вдали, с ревом бежит по бетонной полосе, выруливает, прорастая сквозь марево утреннего тумана мощными очертаниями. Он еще не успевает остановиться, а людское море уже течет к нему, снося все преграды.
Марина бежит, бежит, бежит, крича и размахивая руками и все вокруг бегут и кричат, бегут и кричат.
И вот бело-голубая громадина «Боинга» окружена ревущим людским морем. Открывается овальная дверь и в темном проеме показывается ЛИЦО. Широколобое, с узкими, обрамленными шкиперской бородкой щеками, маленьким, напряженно сжатым ртом и неистово голубыми глазами. И в них, в этих мудрых, мужественных глазах великого человека, отдавшего всего себя служению России, стоят слезы.
ОН выходит из проема на верхнюю площадку подкатившегося трапа, выходит в том самом тулупчике, прижимая к груди мешочек с горстью земли русской.
Людское море оживает, вскипает безумными валами, Марину несет к трапу, она оказывается у подножья, она видит ЕГО совсем близко. А ОН, там наверху, залитый лучами восходящего солнца, поднимает тяжелую руку и размашисто медленно крестится, знаменуя Первый День Свободы.
И все вокруг крестятся, целуются, размазывая слезы.
И Марина тоже крестится и плачет, крестится и плачет.
И Солнце Свободы встает, затопляя все своим светом…
– Да открыто, входите! – приглушенно донеслось из-за двери, Марина коробкой толкнула ее.
Дверь распахнулась. Марина вошла в узкий и короткий коридорчик, тесно заваленный и заставленный.
– Ау… – негромко позвала она, морщась от режущей руку коробки.
Послышалось нарастающее шарканье разношенных тапочек, Люся вошла в коридор:
– Маринка! Привет…
– Привет… держи быстро, а то руки отваливаются…
– Что это? – Люся приподняла коробку и, пошарив ладонью по обоям, щелкнула выключателем, – Ух-ты упаковано как сурово…
– Это вам.
– А что это? Диссида?
– Да нет. Распакуй, узнаешь…
– Да ты раздевайся, проходи… Мить, Маринка пришла!
– Слышу, слышу, – худощавый, коротко подстриженный Митя заглянул в коридор, – Привет.
– Привет, Мить, – Марина повесила плащ на один из огромных корабельных гвоздей, поправила свитер и пошла за исчезнувшими хозяевами.
В проходной комнате никого не было – Люся на кухне распутывала цековские узлы на коробке, Митя чем-то щелкал в своей комнатенке.
Марина осмотрелась, потирая онемевшую руку.
Эта комната, увешанная картинами, книжными полками, фотографиями и репродукциями, всегда вызывала у нее желание потянуться до хруста, закурить и блаженно рухнуть на протертый тысячами задниц диван.
Как много всего было в этой комнате, под матерчатым, полинявшим от табачного дыма абажюром.
Марина вдохнула и знакомый невыветривающийся запах табака качнул память, оживляя яркие слайды минувшего: немногословный Володя Буковский ввинчивает в пепельницу сигарету, просит Делонэ почитать новые стихи… строгий молчаливый Рабин неторопливыми движениями распаковывает свою картину, на которой корчится желто-коричневый барак со слепыми окошками… бодрый, подтянутый Рой Медведев что-то быстро говорит, сдержанно жестикулируя… улыбчивый круглолицый Войнович читает «Иванькиаду», прерываясь, чтобы дать угаснуть очередному взрыву смеха… американская корреспондентка поднимает увесистый «Никон», нацелив выпуклый глаз объектива на оживленно беседующих Сахарова и Митю… весело поблескивающий очками Эткинд стремительно целует руку вошедшей Чуковской – высокой, седовласой, осанистой…
– Маринк… откуда роскошь такая? Где ты? Иди сюда! – крикнула из кухни Люся.
Марина прошла к ней.
Удивленно глядя на нее, Люся держала в руках батон колбасы и банку с икрой:
– Не понимаю…
– Поймешь, когда съешь, – усмехнулась Марина, перешагивая через пушистого кота, – Это вам к Пасхе.
– От кого?
– От ЦК КПСС.
– Ну, серьезно?
– Да не все ли равно, от кого? От меня!
– Роскошь какая… спасибо… а сколько я должна, Мариш?
– Чашку чая. И пожрать чего-нибудь…
– Нет. ну как же… Митя! Митька! Марин, но я заплачу, у нас шас есть…
– Ладно, заткнись.
Митя вошел в кухню, приветливо улыбнулся Марине:
– Ты просто девушка из Голливуда. Что это?
– Жратва.
– Кому?
– Вам.
– От кого?
– От сочувствующих диссидентскому движению в СССР.
Засмеявшись, он взял банку:
– Так. Судак в томатном соусе. Невероятно.
Марина вытянула из лежащей на столе пачки сигарету, закурила:
– В лагере не так кормили?
– Почти так. По праздникам рябчиков давали с икрою паюсной и с кувшином шабли.
– Ну вот. Набирайся сил. Для будущих классовых битв.
– Спасибо. Мы наш, мы новый мир построим… Люсь, отрежь попробовать.
– Сейчас я всем нарежу, подожди… – мотнула головой Люся. убирая продукты в пузатый облупленный «ЗИЛ».
– За такую снедь, Мариночка, я тебе презентую одну книжонку, – Митя положил руку на ее плечо, – Пошли.
В его комнатенке было тесней, чем в коридоре, – бумаги, книги, пачки фотографий теснились на грубых дощатых полках, лежали грудами на столе и кровати. На стуле беззвучно мотал бобины роскошный японский магнитофон.
– Ух ты, чудо какое. Я раньше не видела у тебя…
– А раньше и не было, – равнодушно отозвался Митя, – Неделю всего.
– Привезли?
– Ага. Жалко загонять, но придется…
– Мани, мани?
– Да. Сейчас как никогда нужны…
Бобина кончилась и, похлестывая кончиком пленки, остановилась.
– Так. Где-то здесь… – Митя. словно слепой, провел рукой по книжным корешкам, – Ага. Вот она…
Вытащив новенькую книжку, он передал Марине:
– На. Читай и радуйся.
– Спасибо, Митенька, – улыбнулась она, рассматривая обложку с темной фотографией какого-то старика и белым крупным шрифтом: МЕЖДУ СОБАКОЙ И ВОЛКОМ.
– Ты «Школу для дураков» читала?
– Ага. Ты же мне и давал, еще до посадки.
– Хорошая книжка?
– Ничего.
– Он мне нравится. Не знаю почему, но нравится. Хотя Гроссман, конечно, ближе.
Митя ласково посмотрел ей в глаза.
Улыбнувшись, она отвела взгляд:
– Ты как-то изменился…
– А ты вот не меняешься. Все такая же нимфа.
– Нимфетка?
– Ну, из нимфеток ты выросла.
Минуту они простояли, рассматривая друг друга.
– Чааай пииить! Ребяяята! – прокричала на кухне Люся.
Вскоре они уже сидели за квадратным кухонным столиком, покрытым все той же старой-престарой клеенкой, начисто утратившей свой рисунок.
Марина отхлебнула обжигающий чай из большой глиняной кружки и провела пальцем по клеенке.
За этим столом в свое время пересидели, выпив сотни литров крепкого Люсиного чая, почти все известные правозащитники, диссиденты, писатели и художники.
И пили многие наверно из этой глиняной «гостевой» кружки – грубой, серовато-коричневой, поблескивающей глазурью…
Марина снова отхлебнула, разглядывая в чае свое отражение.
Этого края с небольшой извилистой трещинкой касались губы Сахарова, Орлова, Якунина, Щаранского, Даниэля, Синявского, Владимова, Буковского, Копелева, Роя и Жореса Медведевых…
И ОН тоже касался этого края.
Марина вздрогнула, провела языком по трещинке. Вот здесь были ЕГО твердо сжатые губы…
– Ты что задумалась? – спросила Люся, отправляя в рот тоненький ломтик колбасы.
– Да так, ничего…
– Какие новости?
– Чего-то никаких. А у вас?
– Тоже, – безразлично пробормотал Митя, – Вчера корр был.
– Ну и что?
– Ничего. Говорили про погоду… Да, мальчики были эти… как их группа…
– «Молодежная инициатива», – подсказала Люся, протягивая Марине тарелку с сильно помятыми пирожными.
– А что это?
– Да то же, что и «Доверие», только еще более неопределенней. Милые ребята, выросшие хиппи. Хотят сердцами почувствовать американских сверстников, чтобы вместе противостоять современному… как это у них… современному упорядоченному безумию…
– Сердцами? – спросила Марина, прокусывая эклер.
– Ага…
– А половыми органами?
Митя с Люсей засмеялись.
Стоящий на «ЗИЛе» телефон приглушенно зазвонил.
Митя протянул руку, коснувшись плечом Марины. снял трубку:
– Да… ааа, привет. Привет. Ага… вот как… ей? Ну, чудно… хорошо… хорошо… ага… спасибо… спасибо, Мил, пока.
Трубка неловко брякнулась на рычажки.
Улыбаясь, Митя стал намазывать хлеб маслом, весело поглядывая на Люсю:
– К Милке Дороти заезжала вчера. Привезла тебе дубленку.
Люся удивленно пожала плечами, чашка ее остановилась возле губ:
– Что ж она к нам не заехала?
– Бздит, наверно. Поезжай забери.
Митины зубы впились в громоздкий бутерброд из толстого слоя масла и трех кружков колбасы.
Суетливо допив чай, Люся встала из-за стола:
– Мариночка, я побегу, прости меня…
– Не прощу, – шутливо отозвалась Марина. прихлебывая чай.
– А ты Верке дозвонись обязательно, скажи, что я не приеду сегодня…
– Ладно…
Люся выбежала в коридор, зашуршала одеждой, Митя искоса взглянул на Марину и вдруг побледнел, нарочито сосредоточенно уставившись в свою пустую чашку.
Хлопнула дверь.
Несколько минут просидели молча, только позвякивала в кружке Маринина ложечка.
йПотом Митя посмотрел и взял руку Марины в свою. Его глаза после двухлетнего заключения казались шире и рассеянней прежних.
– Что с тобой, Митя? – спросила она, дивясь глупости своей фразы.
Вместо ответа он склонился и поцеловал ее руку.
Прикосновение его теплых шершавых губ успокоило и стерло ложную театральность. Марина провела ладонью по его небрежно выбритой щеке.
Он сразу обмяк, сгорбился, словно что-то невидимое тяжело навалилось сверху:
– Знаешь… я сейчас, как выписавшийся Костоглотов…
Он беспомощно улыбнулся, и Марина только сейчас заметила, как постарел этот человек за два года..
Он стал целовать ее ладонь – нежно и долго. За эти два года Митя изменился. В нем что-то сдвинулось, черты лица непонятным образом сошли со своих мест, как на смазанной фотографии.
Его поцелуи стали все более настойчивыми, и через минуту они уже целовались во влажной темноте ванной, притиснувшись к двери, запертой изнутри порывистыми Митиными пальцами.
Он целовался с жадностью, словно хотел выпить ее всю. Дрожащие пальцы, пробрались под свитер, тискали Маринину грудь, гладили плечи.
Когда дрожь его тела стала неуемной, а дыхание хриплым, Марина, решительно отстранившись, расстегнула молнию своих брюк и сняла свитер.
Сразу же зашуршали и Митины брюки, звякнула упавшая пряжка, звучно сползла по невидимым ногам резинка трусов.
Его руки быстро и грубо повернули Марину, хриплые обветренные губы запутались в ее волосах.
Наклонившись, Марина оперлась руками о расшатанную раковину.
Митя вошел жадно, с бессильным стоном сжав ее грудь, и стал двигаться
– нетерпеливо и быстро.
Марина, успевшая приглядеться в темноте, различила свое смутное отражение в круглом зеркале над поскрипывающей раковиной.
Неясное лицо, покачивающееся в такт Митиному дыханию, казалось незнакомым, худым и красивым. Огромные черные глаза смотрели с пристальным вниманием. Вдруг простое внимание в них сменилось нежностью. Марина узнала их и улыбнулась в темноте. Черные влажные глаза были рядом – совсем как тогда, в ее первую золотую, неповторимую, огненно-пьянящую, ослепительную брачную ночь…
Через полчаса они сидели рядом на знаменитом Митином диване, пуская струи дыма в зеленый абажюр.
Марина искоса посматривала на Митю. Сейчас он был вялым, глаза грустно блестели над бледными впалыми щеками.
– Мить, тяжело было в лагере? – спросила она, придвигаясь к нему ближе и кладя руку на его мягкие, тронутые сединой волосы.
Он затянулся, близоруко сощурившись:
– Прошлый раз было тяжелее. Сейчас как-то пронеслось все быстро. Все-таки два года, а не четыре – Ты тогда голодал, я помню. Все по «голосам» слушала о твоих голодовках.
Он усмехнулся:
–Да…
Помолчали.
Марина потушила окурок, положила голову Мите на плечо:
– Ты у нас мученик.
Он снова усмехнулся:
– Великомученица Варвара.
Она продолжала его гладить:
– Мить, а Коля когда выйдет?
Он пожал плечом, качнув ее голову:
– Понятия не имею. Может совсем не выйдет.
– Как так?
– Очень просто. Срок кончится, добавят новый. Как Мишке. Он вон еще три года получил.
– Миша?! А я и не слышала ничего.
– И не услышишь…
Он обнял ее:
– Еще годика три-четыре пройдет и от нашего брата останутся только предания: вот, были такие – диссиденты. Что-то там писали, против чего-то выступали, за что-то садились. А потом их просто вывели под корень, как кулаков в двадцатые годы. И все. Пиздец…
– Не выведут, не выведут, Мить. Они боятся.
Он засмеялся:
– Брось глупости говорить. Никого они не боятся, кроме самих себя. И замов своих, тех что помоложе. Вон – «Солидарность» – тридцать миллионов человек. Ам – и нет. И как-будто ничего не было.
Он вздохнул, вяло махнул рукой:
– Ну и чорт с ними. Воевать я больше не намерен, пусть куролесят дальше. Дело в том, Мариш, что через недельку-другую мы отчалим. Нарисуем ноги, как блатные говорят.
– Как? – Марина подняла голову.
– Так.
– Совсем?
– Да уж наверно.
– А куда?
Он пожал плечами:
– В Штаты наверно…
Марина замолчала, опустив голову. Потом провела рукой по лицу:
– Господи… И так уж нет никого. И ты. Кошмар…
– А что, прикажешь мне в лагерях сгнить?
– Да нет, ну что ты. Конечно лучше уехать от греха…
Митя встал, заходил по комнате:
– Меня все равно посадят через месяц-другой, если не уеду. И больше я уже не выйду. Никогда. А мне ведь не семьдесят, а тридцать восемь. Я и так-то не жил ни хрена. Шесть лет в лагерях, два – в дурдоме. А потом – я просто смысла не вижу что-либо делать. Все разогнано, разгромлено. Коля сидит, Миша сидит, Витька с Анькой сидят. Боря отвалил. Санька тоже. Либо посадка, либо отъезд. А западу наплевать на нас. Ничего не могут. Картер ушел и все – до диссидентов никому не стало дела…
Он остановился, качнулся на носках:
– А потом, извини меня, внутригосударственная ситуация чудовищна. Сейчас как никогда видно, что эта машина давно уже работает по своим, никому не понятным законам, и совершенно не важно кто стоит у руля. Даже шеф ГБ ничего не может изменить в ней, а что говорить о других, которые придут после. Да и вообще… – он устало рассмеялся, – Министр ГБ – глава государства. Просто дядюшкин сон какой-то Нет, пройдет десяток лет и про брежневские времена вспомнят со слезой умиления. Скажут, тогда сажали и точно знал, что выйдешь…
Он подошел к окну.
Марина встала, подошла, обняла его сзади.
Не поворачиваясь, он взял ее руку, прижал к губам.
За окном было темно, горели фонари и окна. Марина прижалась щекой к грубому, пропахшему табаком свитеру:
– Мить, а ты точно знаешь, что уедешь?
– Точно. Они сами предложили.
– Когда?
– Три дня назад.
– А тогда они предлагали?
– Нет. Да и я не поехал бы.
Она вздохнула:
– Да… ужасно. Ты уедешь. И никого у меня не останется…
Ну что, на мне свет клином сошелся?
– Все равно ужасно. Ужасно, ужасно, ужасно… Господи, почему мы живем в это проклятое время»!
Митя повернулся, обнял ее:
– Ничего. Все будет нормально. Россия не погибнет никогда.
Марина гладила его волосы:
– Митька, Митька… Страдалец ты наш.
Он улыбался, думая о чем-то.
– Чего улыбаешься? – заглянула в его карие глаза Марина.
Он рассмеялся:
– Да я сейчас чего-то стал начало вспоминать. Как у нас все это закрутилось.
– Когда?
– Давно. Году в шестьдесят седьмом. Когда у памятников читали.
– Смогисты?
– И не только.
Он рассмеялся:
– Боже, какую чушь читали…
– Не помнишь наизусть? – спросила Марина.
– И не хочу вспоминать. Тогда все были на чем-то помешаны. На джазе, на битлах, стихах, турпоходах. А как читали, с ума сойти. Вадик, я помню, свою поэму читал. «Скрипки Мендельсона». Не читал – пел, заходился. И все так. Андрюша: «Реприза, мальчики, реприза. Давайте снова повторять, зальем безводные моря слезами девочек капризных»… Юлька, Леня, Мишка. Все нараспев, как акафист.
Он улыбнулся, глядя в окно:
– А пьянки какие устраивались. Помню у Вовика, мы только-только с ним познакомились. У него две комнаты были, на Рылеева, кажется. И вот, представь, твой покорный слуга пьет из горлышка вино, сидя на полу, рядом гитарист Эльбрус швыряет пустые бутылки об стену, они разлетаются вдребезги над курчавой головой Юльки, она смеется, вся в стеклянных брызгах. А поодаль пьяный Вовик, присев на низенький сервант, держит перед пьяным Валеркой шпалер и уговаривает спрятать.
– Вовик? У него был пистолет?
– Да. Правда – без патронов. А потом – все пьяные наперебой читать. Я, Юлька, Валерка, Андрюша…
Замолчав, он потер переносицу:
– Мда… все перед глазами стоит…
– А демонстрацию первую помнишь?
– А как же.
– Расскажи, ты никогда не рассказывал.
– Ну, собрались у Вовика. Он нам все объяснил. Боря плакат написал. Синим по белому. Доехали на 31-ом до театра. Вышли. И тут Алик пошел поссать в подворотню дома, знаешь какого… этих, двух рабочих, погибших в 1905-ом году. Вот. Мы ждем. Минут пять прошло, его нет. Ждем дальше. Тут Вовик говорит: «Ладно, ребята, голова не должна страдать». Пошли без него. А тогда снежок порошил, вечер, январь. В шесть подошли к памятнику Пушкина. Встали в кружок. Было два плаката. Один – СВОБОДУ ГИНЗБУРГУ, ГАЛАНСКОВУ, ДАШКОВОЙ, ДОБРОВОЛЬСКОМУ! Другой… дай Бог памяти… ТРЕБУЕМ ОТМЕНЫ СТАТЬИ 190-1! Вот… Взяли. Развернули. Минуты две постояли и тут же справа два гебиста. У одного, я помню, галифе в сапоги заправленные. Он у Вадика стал выдирать плакат, а тот его ебнул палкой. Тогда Вовик свой свернул и нам: уходим. Пошли к остановке троллейбуса. Подъехал, влезли. А за нами – гебист. Мы вылезли в переднюю дверь и опять в заднюю. И он за нами. Лезет в дверь. Тогда Вовик подбежал и ногой ему впаял. Тот упал, дверь закрылась, троллейбус пошел. А через неделю у меня обыск, потом два вызова, и закрутилось…
Он замолчал, поглаживая узкую руку Марины:
– Главное, никто из нас, кроме Вовика, не понимал с чем мы имеем дело. Что это не просто продолжение наших поэтических пьянок, а открытое столкновение с чудовищной машиной тоталитарного государства. Словно подошли к дремлющему дракону дети и щелкнули его по носу…
– А он проснулся и огнем на вас дохнул.
–Да…
Митя помрачнел, лицо его осунулось.
Долго молчали.
Он вздохнул:
– Да. Хоть мы и были детьми, дразнящими дракона, наши страдания не бессмысленны…
И помолчав, добавил твердо, словно вырубив:
– Россия поднимется. Я в это верю.
Марина мгновение неотрывно смотрела в его просветлевшие, наполняющиеся влагой глаза, потом порывисто обняла, целуя в щеку по-сестрински, по-русски, по-христиански:
– Я тоже верю, Митя!
Эффектно хлопнув дверцей такси и покуривая на ходу, Марина пересекла знакомую до тошноты площадь и стала подниматься по грязным ступенькам Универсама.
Уже начало смеркаться, вытянутые витрины светились, в них копошились десятки людей, трещали кассы, двигались нагруженные продуктами проволочные тележки.
Стеклянная дверь, распахнутая полным некрасивым мужчиной, толкнула Марину в подставленную ладонь. Затянувшись последний раз, она бросила сигарету под ноги на забитую грязью решетку, и вошла в магазин.
Внутри было душно и тесно.
Марина нашла свободную корзинку и двинулась к прилавкам, заслоненным суетящимися людьми. В мясном отделе было чудовищное столпотворение, сгрудившаяся толпа что-то хватала с прилавка, слышалась брань.
«Грудой свертков навьюченный люд сам себе и царь и верблюд…» – вспомнила Марина брезгливо.
В молочном народу толкалось поменьше, на заиндевевших лотках валялись брикеты маргарина и расфасованный сыр.
Выбрав кусок сыра, Марина положила его в сетку и, встретившись взглядом с полной расфасовщицей, спросила:
– Простите, масла нет?
– Щас вынесут, – ответила та с суровым равнодушием.
И действительно – два испитых грузчика подвезли железный ящик, кряхтя, наклонили. Желтые брикеты посыпались на лоток, кто-то толкнул Марину и, не успела она подойти, как перед глазами вместо масла плотно сомкнулись людские спины.
«Скоты!» – морщась, подумала Марина.
Одна из спин вырвалась, превращаясь в пожилую женщину, прижимавшую к груди стопку брикетов. Лицо ее светилось напряженной озабоченностью:
– Погоди-ка… пяти хватит…
Она отделила одну пачку, намереваясь швырнуть назад.
– Дайте мне, – тихо попросила Марина и женщина, рассеянно обшарив ее глазами, протянула брикет.
Марина взяла и незаметно опустила его в карман плаща.
С этого мгновенья сердце ее тревожно и сладко забилось.
Она взяла хлеб в хлебном, молоко в молочном и пошла к кассам. К белым, трещащим кассиршам тянулись длинные очереди.
«Как на исповеди», – улыбнулась Марина, пристраиваясь за симпатичным, похожим на тушканчика старичком.
Старичок жевал впалым ртом, смешно двигая беленькими кисточками усов, и таращился по сторонам.
Марина ждала, прислушиваясь к нарастающему стуку сердца.
Оно стучало почти как тогда – отдаваясь в висках, заполняя собой грудь.
Сидящая за кассой женщина была неимоверно полной, кудрявой, с оплывшим безразличным лицом и лиловыми щеками. Быстро щелкая кнопками, она косилась на сетки с продуктами, бормотала сумму, брала деньги, словно ей вернули давнишний долг, рылась в пластмассовых ящичках, ища мелочь, и снова щелкала.
Марина мысленно раздела ее и содрогнулась в омерзении: огромные отвислые груди с виноградинами морщинистых сосков покоились на мощных складках желто-белого живота, методично засасываемого темной воронкой пупка; белые бугристые окорока ног, пронизанные жилками вен, расходились, открывая сумрачного волосатого монстра с застывшей вертикальной улыбкой лиловых губищ…
«Интересно, сколько пачек масла поместится в ее влагалище?» – подумала Марина, двигаясь вместе с очередью.
Ей представилось, что там, внутри уже спрятана добрая дюжина пачек, они спокойно плавятся, спрессовываясь в желтый овальный ком…
– Что у вас? – заглянула матрона в Маринину сетку, хотя все было и так видно.
– Два молока, белый за двадцать пять, сыр… Все?
– Все, – ответила Марина, улыбаясь нервно подрагивающими губами и глядя в мутные глаза кассирши.
Сердце оглушительно колотилось, колени приятно подрагивали, холодная пачка оттягивала карман.
– Рубль пятьдесят.
Марина протянула десятку, приняла неудобно топорщащуюся сдачу и с пылающим лицом отошла к стойке.
«Семьдесят вторая пачка» – мелькнуло в ее голове и она облегченно усмехнулась.
Переложив продукты из казенной сетки в свой целлофановый пакет, она вынула пачку из кармана.
Старичок-тушканчик, пристроившись рядом, тоже перекладывал в свою зеленую сумку хлеб, маргарин и молоко. Когда он в очередной раз наклонился к сетке, Марина ловко бросила пачку в его сумку и, подхватив пакет, заторопилась к выходу.
Она давно воровала масло у государства. Это было приятное и острое ощущение, не похожее ни на какое другое. Приятно было стоять в угрюмой очереди, сознавая себя преступницей, успокаивать внутреннюю дрожь, подходить к кассе, чувствуя нарастающие удары крови в висках, лгать, улыбаясь и подрагивая уголками губ…
Однажды Марина попала к молоденькой, чрезвычайно привлекательной девушке, которая неумело нажимая клавиши, спрашивала очаровательными губками:
– А еще что?
– Все. Уже все, – тихо проговорила Марина, улыбаясь и разглядывая ее. Тогда мучительно хотелось, чтобы эта прелесть, застукав Марину, расстегнула бы ее всю и обыскала своими коротенькими пальчиками с обломанными ногтями, краснея и отводя глазки.
А еще лучше, если б Марина работала кассиршей, и эта милая клептоманочка попалась ей с куском сыра в сумочке.
– Пройдемте со мной, – спокойно сказала бы Марина, положив руку на ее оцепеневшее от ужаса плечо.
И они прошли бы сквозь вонь и толчею универсама в пустынный сумрачный кабинет директора.
Марина поворачивает ключ, запираясь от вонючего шума, задергивает занавески, включает настольную лампу.