355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Короленко » Том 3. Рассказы и очерки » Текст книги (страница 21)
Том 3. Рассказы и очерки
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 06:05

Текст книги "Том 3. Рассказы и очерки"


Автор книги: Владимир Короленко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 29 страниц)

– Позвольте, однако, – сказал я. – Все это совершенно понятно. Но каким образом болезненный бред мог помешать вам дописать картину, когда вы выздоровели?

– Бред… – сказал он задумчиво. – Нет, я вот и до сих пор от него не могу отделаться… Вы говорите, когда выздоровел! Ну, и я так же думал. Вернулся домой, растянул большое полотно, осветил, поставил этюды… Думаю, будет уж эскизы собирать, вот у меня все тут: и краски и формы. С этого эскиза – фигура, с этого – другая, а с третьего – светотень. Вот он утес, вот река, вот пароходище… А потом постоял, постоял перед полотном и спрашиваю себя: «Хорошо, друг мой, художник-Алымов. А правда где же? Правда-то, пожалуй, там осталась, в этой ночной галлюцинации… Ведь в самом деле, твои мирские заступники – только стихия… Били, как гром: в дерево, так в дерево, в хижину, так в хижину, в хоромы, так в хоромы. В хоромы чаще, потому что хоромы выше, а случалось – и с мужика шкуру спускали да солью посыпали. Постой, Алымов, надо с этим делом разобраться. Дай почитаем получше историю». Стал читать, боже мой – какой мрак! Стеньки, эти, Булавины, Пугачевы… Ни малейшего проблеска творческой идеи, стихия – и только… И чем больше изучаю, тем больше вся светотень в душе меняется. Отчаяние меня просто взяло. Подойду к полотну, стану краски класть. Нет, не то… Вы знаете, что значит с этюда картину писать? Ведь это нужно опять все возобновить в душе, нужно, чтобы вся эта гамма опять заиграла. Ну, а для меня уж это кончено, überwundener Standpunkt [20]20
  Пройденный этап.


[Закрыть]
, все стало иное. Смотрю на пароход и думаю: а ведь это культура на подлеца – Хлопушу идет. Смотрю на бурлаков – надо же было когда-нибудь прекратить это безобразие. На Хлопушу взгляну – так шельмецу и надо. Не крикнешь теперь «сарынь на кичку!» Одним словом, все по-иному вижу… А по-иному – значит, и начинать надо сызнова… Опять этюды, опять осколки, а зеркало все-таки… разбито!

Мы помолчали… Пароход давно обогнул мыс, и Хлопков бугор затянулся густою мглой. В воздухе заметно светлело.

– Метался я после этого довольно долго. Бродил по Волге, смотрел и слушал, рисовал и записывал, в архивах рылся… Все хотелось этот образ восстановить. Не Хлопушу, разумеется, чорт с ним. А тот, другой, великий образ, который мы все-таки любили. Нет! Мелькают какие-то черты и тотчас исчезают. А между тем и кругом уже эта тревога становится заметнее: ссора с меньшим братом все разгоралась… Арена пустела, пустела, да так и остается пустой… Иногда мне кажется, что и будет она пустой до тех пор, пока так или иначе мы вновь не определим своих отношений к меньшому брату на каких-нибудь твердых основаниях… Ну, да ведь это еще долго?

Он резко поднялся и стал ходить по палубе, изредка подходя к лоцманам. Он задавал им какие-то вопросы, но порой отходил, не получая ответа. Вообще было видно, что его что-то беспокоит и раздражает. Наконец он опять замурлыкал свою песню:

 
В той ли лодочке, как лебедушка…
 

Потом сел, опустил голову, надвинул шляпу, и на некоторое время у нас на палубе водворилось полное молчание…

IX

Сонный капитан вдруг привстал в рубке, и свисток, гулкий и как будто охрипший за ночь, прокатился над Волгой. Назади его лениво повторило эхо Жигулей, но впереди виднелся уже широкий разлив; с одной стороны, освободившийся от гор над низким темным крутояром, стоял звездочкой фонарь на рейке, над пристанью, а другой огонек покачивался внизу, как маятник. Пароход поворачивал к Ставрополю. Впрочем, город от реки далеко, и одинокая пристань ютилась под пустынным обрывом. На берегу стояли две тройки. Поджарые лошади рисовались странными силуэтами на темном еще небе… По мосткам сошли только двое пассажиров. Это был человек в шведской куртке и его спутница, севшие на пароход вместе с Алымовым. Алымов подошел к перилам и крикнул:

– До свиданья, господа.

Оба оглянулись. Человек в шведской куртке кивнул головой, девушка поклонилась приветливо и радушно. Еще через минуту мостки сняли, в темную воду шлепнулась тяжелая чалка, и пароход отделился от пристани. Скоро самая пристань исчезла в темноте, только некоторое время доносилось треньканье колокольчика. Вдоль берега трусила одинокая тройка…

– Это ваши знакомые? – спросил я у Алымова, задумчиво вглядывавшегося в темноту.

– Да, знакомые, – ответил он. – И тоже имеют к меньшому брату немалые иски. Вы помните деревушку, мимо которой мы прошли ночью?

– Морщиха?

– Да, Морщиха. Он прожил там три года, все стараясь перетащить ее из семнадцатого столетия в двадцатое. Ну, а вот теперь и его картина разлетелась вдребезги. Эту историю я вам теперь рассказывать не стану, поздно. Может быть, когда-нибудь сам опишу ее в «Н-ском Листке», если пропустит губернская цензура. Да, впрочем, вы легко себе это представите… Одно знаю наверное: в душе у этого человека такая в настоящую минуту вражда к меньшому брату, – просто буря!

– Вольно же, – сказал я, – строить воздушные замки.

Алымов резко повернулся.

– Да, воздушные замки. Правда! Он хотел для начала завести общественную потребительную лавку, а она – школу. И решили, когда эти две ступеньки будущего рая в Жигулях осуществятся, – они устроят и свое гнездо, слившись с морщихинским народом. Смешно? Положим. А почему, позвольте спросить, мне не строить воздушных замков, если я это делаю на собственный счет и страх и из собственного материала? В праве ли кто бы то ни было притти и разрушить мои замки только потому, что я не хожу в баню, как все, по субботам, и жить хочу на свой лад?

– Конечно.

– То-то, конечно! А семнадцатое столетие этого не понимает. Умиляться за это перед ним?

Г-н Алымов был, видимо, не в духе.

Над Волгой занималось утро, мглистое и туманное. Над самой рекой стлался тонкий пар, под которым шевелились волны, белые, как молоко. Несколько уток, вспугнутых шумом колес, потянулись низко, оставляя длинный след, как будто они прилипли к воде или запутались крыльями в туманной паутине. Несколько ворон грузно пронеслись в вышине и исчезли назади, направляясь к оставленным нами Жигулевским горам. Алымов лениво проводил их потускневшими глазами.

Вдруг из-за дальнего облака, сзади, упали первые лучи, расцвечивая туман, и воду, и выступы берега. Казалось, от них пар сразу заколебался, река ожила, и даже шум парохода стал бодрее и сознательнее.

– Как хорошо, – сказал Алымов, потягиваясь, и лицо его опять оживилось улыбкой. – Как хорошо! И что еще нужно? Нет, кончено!

– Что именно?

– Все эти сложные истории… Выселяю из души меньшого брата. Не платит за постой! Что в самом деле, я дворянин и художник… Адвокатуру тоже по боку: в гражданских делах – грязь, да и не смыслю; уголовные – баловство и притом мешают чистоте впечатлений… Полный переворот в жизни. Раскрою глаза и душу навстречу одним нейтральным впечатлениям. Ах, как хорошо! Спокойствие, благодать! Светит солнце, блещет река, горы в дымке, барочка качается, даль широкая, красивая, свободная, чайка над водой вьется, крылом задевает… И я та же чайка. Летаю себе, без заботы… Вечное, чистое, святое искусство! Художник Алымов раскрывает тебе навстречу свои объятия. Вы, кажется, смеетесь?

– Нет, мне показалось, что смеялись вы.

– Нисколько! Только так и можно что-нибудь сделать. За пейзаж возьмусь, каждый год у передвижников стану выставлять по десятку картин. Они, кажется, тоже от меньшого брата уже избавились. Человек – только украшение природы. Красивое пятно на превосходном фоне. Что мне, наконец, до него за дело? Хорош он, дурен, мудрец, кретин, идиот, подвижник… Ну, и отлично. А солнце-то одинаково на нем свои блики кладет… Вы не согласны?

– Да нет же, сделайте одолжение.

– Да-с! Будет! Исцелиться хочу, уродство из себя выгнать… Песня, давайте мне звуки, положил на ноты, гармонию уловил, – спокоен! Увидел розовый закат, – на полотно! Пожалуйте дальше. Баба на коленях стоит, плачет и молится… Какими мускулами пользуется для выражения экстаза? Больше ничего знать не хочу! Что там такое с ней, кому молится, о чем, дойдет ли молитва, или не по адресу направлена, может быть, по невежеству к святой Пятнице обращается? Не мое дело! Я художник и столбовой дворянин, Ксенофонт Ильич Алымов. Возвращаюсь в свою среду и отдаюсь свободному влечению художественной натуры. Конец романтизму… Красоту мне нужно и ничего более… Что вы говорите?

– Ничего.

– А думаете?

– Я думаю, что у вас именно это и выйдет тенденциозно…

Алымов резко отвернулся.

– Пора спать, – сказал он сердито.

Сходя вниз, я на мгновение остановился на площадке. Солнце гнало туман, и назади, точно вырезанный, стоял последний из Жигулей, Сторожевой бугор, смело отбежавший от остальной стаи.

Капитан тоже уходил с ночного дежурства и крестился на подымающееся над Жигулями солнце.

X

Поднявшись часа через три, я не увидел Алымова в каюте. Оказалось, что он, бледный, с застывшим лицом, сидел на верхней площадке со своим походным ящиком. Перед ним на боковом мостике, в мундире с медными пуговицами, в фуражке с галунами, в ослепительно белой манишке и с рупором в руке стоял капитан, позировавший для обещанного портрета. На его полном, лоснящемся лице застыло выражение торжественной неподвижности. В будке дежурил молодой помощник. Лоцмана не глядели на своего начальника и, повидимому, молчаливо порицали его тщеславие.

Через некоторое время лицо капитана побагровело, в глазах проглядывало характерное выражение мучительной неподвижности.

Алымов спокойно взглядывал на него, брал с палитры краску, и лицо на его полотне тоже багровело. Потом он пробегал по всему полю картины, и на ней то вспыхивали пуговицы, то проступала складка, то начинал сверкать золоченый рупор. Затем тяжелый взгляд Алымова опять останавливался на лице бедной жертвы, которое к этому времени багровело еще больше. Сходство было поразительное, – но казалось, что еще немного, и с моделью случится удар.

– Вы, кажется, начинаете осуществлять свою вчерашнюю программу, – сказал я, улыбнувшись.

Алымов очнулся и застыдился.

– Благодарю вас, Степан Евстигнеевич, – сказал он, – дома я докончу и пришлю вам.

– Можно взглянуть? – радостно спросил освобожденный капитан.

– Нет, после, – ответил Алымов, укладывая этюд в ящик и уходя вниз. Через несколько минут из люка показалась ночная незнакомка, а за нею, с оживленной улыбкой, с какой-то шуткой, только что сорвавшейся с губ, опять вышел Алымов. Он держал себя как старый знакомый, только возобновляющий давнюю фамильярность. Дама принимала это с той свободой, какая дается пароходными условиями среди встречных людей, до которых нет дела.

Между ними завязывалась какая-то искрящаяся перестрелка, и «эскиз мимолетной любви» набрасывался, повидимому, бойкими, уверенными штрихами.

Впереди показался караван барок. Высокие, стройные, вытянувшиеся в линию мачты покачивались в синем небе, барки быстро сплывали навстречу.

– Это караван Чернобаева? – спросил Алымов у капитана.

– Его.

– Крикните, пожалуйста, лодку.

– Уходите?

– Да. Мне тут нужно Селиверстова, водолива.

Пароход задержали, вызвали лодку, и через несколько минут светлая шляпа Алымова виднелась на барке, а матросы подавали ему его ящики. Вскоре барки скрылись из виду, увозя моего беспокойного соседа.

– Что за странный человек! – говорила красивая дама, прохаживаясь теперь под руку со стройным седым господином в судейской форме.

– Да, странный. Адвокат и художник.

– Хороший?

– Как вам сказать? Мы, прокуроры, его боимся. В нем есть какая-то особенная непосредственность, действующая на присяжных. Впрочем, в нашем мире он считается дилетантом. Его картин я не видел, но они пользуются некоторой известностью. Его портреты иногда, говорят, превосходны.

В рубке тоже говорили об Алымове.

– Всегда так – появится нивесть откуда и вдруг пропадет, – сказал молодой помощник.

– Какого только народу нет у белого царя, – прибавил с своей стороны лоцман, но тотчас же оба насторожились.

За поворотом мы увидели неожиданно вчерашнего соперника – «Коршуна». В Ставрополь он пришел раньше, но там, видимо, перегрузился и теперь шел тяжело, точно под ним была не вода, а патока.

– Ишь, насосался, – радостно сказал помощник и, нагнувшись к трубе, скомандовал:

– Прибавь!

«Стрела» дрогнула. Опять начиналась вчерашняя гонка, и все, что я видел и слышал ночью, казалось мне теперь странным сном.

XI

Прошло несколько лет. Мне часто приходилось вспоминать господина Алымова, так как то, что он называл «ссорой с меньшим братом», продолжалось. Прошел «голодный год» с беспримерными толками о коварстве и развращении народа. Прошла холера с дикими стихийными вспышками – и доставила старшему брату, поспешившему с помощью и страданием, еще несколько весьма основательных поводов для «иска» к младшему… «Областная полуизвестность Алымова», как ее называл он сам, за это время все росла. У передвижников он выставлялся, положим, редко, но говорили, что адвокатуру бросил. Затем его имя то и дело появлялось на страницах газет, – и с этим именем связывалось представление о человеке беспокойном и беспокоящем. Наконец судьба опять столкнула меня с ним – и опять случайно.

Сильные дожди задержали меня к ночи на одной из волжских пристаней. Мне нужно было на станцию железной дороги, но говорили, что ливнями снесло мосты и размыло проселки. Пришлось поневоле ночевать.

Вечер был теплый, и хотя дождь, не переставая, поливал темную реку, барабанил по крыше, но на пристани окна были открыты. В одно из них несся густой гул голосов. Там была компания, возвращавшаяся со съезда, и разговор шел об одном громком деле, сильно занимавшем общественное мнение, Повидимому, все были согласны, оппонировал только один голос, что-то мне смутно напоминавший.

– Вспомните холеру! – кричали одни.

– Вспомните убийство колдунов!

– Знаем мы вашего меньшого брата.

– Бросьте, господа, давайте в карты!

Хлопнула дверь, кто-то вышел из обшей каюты и прошел несколько раз мимо моего окна, под навесом пристани, а затем уселся на скамье, вероятно, любуясь величавой картиной дождя на широкой темной реке. Через некоторое время из темноты до меня донесся знакомый мотив. Мне сразу вспомнилась «Стрела» и ночь в Жигулях.

– Ксенофонт Ильич, – окликнул я, высовываясь в окно. Он вздрогнул и поднялся.

– Почему вы меня узнали? Я вас не могу узнать в темноте, – спросил он.

– По вашей песне.

– А! не правда ли чудесная песня! Жемчужина, – говорил он, входя в комнату. – И главное, кажется, подлинная: еще в двадцатых годах пели балахнинские солевары. А, вот это кто! Помню, помню. «Стрела», Жигули, капитан Евстигнеич и ночной разговор?

Он весело засмеялся знакомым мне смехом.

– Вы опять о чем-то спорили?

– А все об этом известном деле… Чорт знает, как легко верят теперь всякой нелепости, если она касается мужика. В прежние времена вся печать поднялась бы на защиту… А теперь!.. Мы забываем даже о простой юридической справедливости. А вот собирались написать картины.

– Да, кстати, как ваши картины?

– Теперь – напишу, непременно. Вот только с этим проклятым процессом разделаюсь… Вот вы увидите, вот увидите. Однако постойте, кажется, пароход…

Действительно, по темной реке надвигалась на пристань кучка огней, и гулкий свист огласил воздух.

– Напишу, непременно, – кричал мне Алымов через пять минут, махая шляпой с галлереи отвалившего парохода. – Вот только с этим делом… Такая картина, я вам скажу!..

Пароход тихо отвалил от пристани.

1896

Смиренные

(Деревенский пейзаж)
I

Верстах в тридцати от большого губернского города N есть станция Чернолесье, любимое дачное место губернских жителей, над Окой. Несколько поездов соединяют его с городом, что позволяет даже сильно занятым людям приезжать сюда по окончании занятий, чтобы провести вечер с семьей, погулять при луне, полюбоваться горами отдаленного берега и причудливыми излучинами реки, а наутро, к началу службы, поспевать опять в N-ск. К приходу каждого поезда на дебаркадер скромного вокзала собирается самая изящная публика, пестрят дамские костюмы, вызывают восторг и зависть шляпки последнего фасона, у стволов ближней рощи дожидается всегда несколько прислоненных к деревьям велосипедов, и почта каждый день выбрасывает здесь целые кипы газет.

Одним словом, место совсем культурное, напоминающее дачные места где-нибудь под Петербургом или Москвой.

Но если вы захотите нанять, копеек за сорок, одну из таратаек, тесно запружающих небольшой дворик вокзала, то она доставит вас, так сказать, «в глубь страны». Это будет прежде всего Раскатово, приютившееся в том месте, где река, стесненная горами, делает крутой поворот. Раскатово уже значительно отзывается деревней. Из дачников здесь устраивается публика попроще, желающая хоть на лето избавиться от конкуренции костюмов и шляпок и поэтому установившая свои собственные летние законы: барышни гуляют здесь без зонтиков, в белых платочках на голове и часто босые и купаются прямо с берега, вступая иногда в препирательства с деревенскими мальчишками, не признающими демаркационной полосы. Раскатовцы в большинстве «волгарят», то есть ходят летом в лоцманах, водоливах, помощниках капитанов или даже капитанами на буксирных пароходах… Когда, в праздник, здесь заведут песни и хороводы, то вы можете порой увидеть местного кавалера, в пиджаке и шляпе котелком, в глянцевитых новеньких калошах, надетых на сапоги бураками, – а вокруг него девицы в шелковых кофтах и с зонтиками чинно ходят с песней и величанием.

Одним словом, и здесь еще не мало культуры, хотя некоторая часть раскатовцев сеют и пашут, снимая для этого землю «волгарей». Но если, пройдя по широкой улице Раскатова, вы выйдете за околицу в противоположной стороне, то увидите поля с колыхающейся рожью, перелески и кусты, потом сосновый лесок по песчаным буграм, а за ним – сплошные нивы, покорно сгибающиеся под ветром. Среди этих нив, над широким прудом, засела деревенька Колотилово, с коренным пахарем, «крестьянином», как его зовут раскатовцы, нанимающие его на свои покосы. Себя, в отличие от пахарей, они называют «хозяевами» и «жителями».

II

В Раскатове проводил лето Иван Семенович Бухвостов, сотрудник одной местной и корреспондент нескольких столичных газет. Он удалился сюда еще в первый раз, по требованию докторов, так как начинало пошаливать сердце. Человек он был городской по всем привычкам и вкусам, и деревня, даже такая, дачная, была для него новостью. Пока эта вся новизна была ему интересна, но особенно интересовали его «дали», с которыми он не успел ознакомиться: убогие избы Колотилова за околицей и перелесками… а за рекой, на высоком берегу, среди беспорядочной зелени заманчиво выглядывавшие постройки почти запустелого монастыря. По праздникам оттуда доносился, впрочем, надтреснутый звон, а на перевозе можно было видеть простодушных и не всегда трезвых монахов. И Бухвостову казалось, что все это, – и околица, и перелески, и белые пятна монастырских зданий, и перевоз, нагруженный телегами и мужиками, и монахи в потертых рясах, от которых одновременно несло ладаном и сивухой, – все проникнуто каким-то одним общим выражением… И это выражение было ново, загадочно и интересно. Хотелось разгадать его, как иногда хочется понять физиономию встреченного на большой дороге оригинального человека.

Лето стояло ведреное и знойное. Однажды, в самый полдень жаркого июльского дня, Иван Семенович сидел на скамейке у своей дачки, как вдруг над сосновым лесом в направлении деревни Колотилова показалась струя дыма. Она поднялась как-то внезапно. Иван Семенович не успел еще отдать себе ясного отчета в ее значении, как огромный столб уже вился, и клубился, казалось, совсем близко, вплоть за лесом, поднимаясь все выше и выше в раскаленной синеве неба и как будто заглядывая из-за леса в тихую улицу Раскатова.

Мирная деревенька закопошилась: вытащили из-под навеса пожарную «машину», мальчишки понеслись на выгон за пожарными лошадьми, какой-то бутуз бежал и падал, путаясь в хомуте и вожжах… Предполагалось, что пожар в Колотилове, а по некоторой междудеревенской конвенции у Раскатова с Колотиловым существовала, так сказать, пожарная взаимность. Минут через двадцать пожарная тройка уже лихо катила по дороге, обгоняя торопившихся баб. День был праздничный, нерабочий, бабы и девки разбрелись по осиннику за ягодами и грибами, и теперь зловещий столб выгонял их всех на дорогу. Они бежали, спотыкались, причитали и крестились, не зная еще, точно ли над ними разразилась беда, или господь «посетил» кого-нибудь из соседей;

Бухвостов тоже, разумеется, встрепенулся: нужно было посмотреть деревенский пожар и, может быть, сообщить о нем в газету; да и вообще людям с пошаливающими сердцами не сидится, когда невдалеке происшествие. Он попытался было пристроиться к «машине», но она ускакала раньше, чем он добежал до нее. К счастью, в это самое время с вокзала вернулся Гаврил Пименович, хозяин его дачи, не успевший распречь лошадь, когда произошла тревога, – и через несколько минут оба трусили по дороге вслед за машиной.

Однако по мере того, как тележка подвигалась к Колотилову, столб точно удалялся. Когда же они въехали в околицу, которую открыла для них целая стая деревенских ребят, то уже не было сомнения, что в Колотилове все благополучно. В деревне было тихо и пусто, а темный столб все так же медленно, молчаливо и зловеще клубился впереди, над зубчатою линией, как будто приникшего к земле и побледневшего бора… Колокольцы раскатовской машины тренькали уже под самым лесом, но как-то нерешительно и вяло. Очевидно, машина была уже у пределов пожарной взаимности и помышляла о возвращении…

Улицы Колотилова будто вымело. Только из ближайшей избы, высунувшись в окно, глядела по направлению к пожару молодая баба, прикрыв глаза ладонью от солнца. Когда тележка поровнялась с нею, замедляя ход тяжеловатой лошади, Ивана Семеновича поразили странные звуки, несшиеся в открытое окно: какое-то ворчание, дикий рев, звериный вой, обрывки песни, грязные ругательства, и все это в сопровождении металлического лязгания, как будто от цепи… Казалось, за этой бревенчатой стеной кто-то доходил до последней степени исступления, неистовствовал и рвался, лязгая железом… А между тем баба совершенно спокойно глядела на далекий пожар, как будто у нее за спиной не происходило ничего, заслуживающего внимания.

– Что это такое? – спросил Бухвостов у Гаврил Пименовича, еще не отдавая себе, ясного отчета, почему эта волна непонятных звуков прошла по нем такой острой дрожью… Мужик боязливо оглянулся и хлестнул лошаденку, торопясь поскорее проехать мимо.

– Гараська это… Не дай бог, сорвется еще. Видно, пожар зачуял… Помилуй, господи, как ежели сорвется.

– Кто сорвется, откуда?

– Да Гараська. Кому более! На чепи ведь он у них, Герасим-те.

Отъехав несколько саженей, он, видимо, успокоился и, вытянув лошаденку кнутом по заду, пояснил:

– На чепи, как же! Потому что, видите ли, он, Герасим то есть, не в себе, не в формальным, значит, рассудке.

И опять отъехав несколько саженей, он прибавил уже совсем спокойно, как о теме, исчерпанной до конца:

– Лет, никак, уже десять…

III

Темная полоса дыма, тихо клубившаяся за лесом, вдруг потеряла для Бухвостова прежний интерес и перестала казаться такой зловещей и значительной. Что значит пожар какой-нибудь избы, да еще среди белого дня и летом, когда вот тут, в нескольких саженях, в такой же деревенской избе много лет мечется на цепи живой человек, – и никому это не кажется странным… И никто не спешит на помощь, и баба, прикрывая рукой глаза от солнца, с ленивым любопытством следит за дальним пожаром и за фигурой случайного проезжего, даже не оборачиваясь на беснование прикованного человека. Сердце у него забилось тем особенным тревожным боем, который звал на немедленное вмешательство: выскочить из телеги, кого-то позвать, на кого-то накинуться, кого-то непременно обвинить и сразу, сию минуту, немедленно прекратить этот ужас…

Он протянул руку и тронул Гаврил Пименовича за плечо. Лошаденка перестала месить пыль, а старик повернул к нему свои густые нависшие брови, из-под которых вопросительно и недовольно глянули маленькие колющие глаза…

– Что такое? – спросил он.

Спокойная улица Колотилова, казалось, тоже спрашивала у Бухвостова: «Что такое?» и уже одним своим буднично-равнодушным видом производила на газетчика отрезвляющее впечатление… Кого он позовет и на кого накинется со своей новостью? Перед ним, в непосредственной близости, была спина раскатовца, запыленная, с пропотевшими пятнами на лопатках… Далее мотался в пыли круп лошади, по сторонам в два порядка стояли новые бревенчатые избы (Колотилово недавно горело); между ними – бледные кудрявые ветлы и солидные темные осокори. Сзади в окне женщина провожала его равнодушным взглядом, и в промежутке между домами и ивами, с холмика, на котором лежало Колотилово, виднелись ржаные поля, покорно склонявшиеся под ветром…

Сердце у Бухвостова продолжало тревожно биться и звало на что-то, но обычные рефлексы во все вмешивающегося человека были как будто парализованы… Бухвостов с недоумением оглянулся, точно растерявшись и утратив какую-то руководящую нить к собственным ощущениям… И ему показалось, что на него глядит то самое, загадочное и затаенное, что он старался уловить в выражении всего этого пейзажа… Глядит, и под этим взглядом точно цепенеют его привычные чувства.

Между тем треньканье колокольцов становилось сильнее… Это раскатовцы возвращались из лесу с пожарной машиной на своей тройке, со звоном своих колокольцов и бубенцов. Скоро знойный воздух весь переполнился этими суетливыми и крикливыми звуками до такой степени, что Бухвостову хотелось заткнуть уши, а деревенька, казалось, еще смиреннее приникла к земле. Машина бойко промчалась по улицам Колотилова, и хозяин Бухвостова тоже стал повертывать свою лошадь.

– В Гнилицах горит, не иначе, – сказал он, – верст будет еще с десяток. Это из-за лесу кажет так, что близко… А оно, видишь ты, далеко!

Бухвостов не ответил, как будто не слыша в тоне Гаврил Пименовича нерешительного полувопроса. Он, пожалуй, непрочь был бы доставить барина и в Гнилицы, разумеется, за приличное вознаграждение. Но Бухвостов молча глядел на окно, в котором все еще виднелась женская фигура. Машина как раз поровнялась с этой избой. Дюжий парень из раскатовцев, правивший тройкой, повернул к ней потное, лоснившееся лицо и кинул какую-то шутку («непременно сальность», – подумал, пожимаясь, Бухвостов). Баба засмеялась. Она была красивая, по-деревенски – «гладкая», но Бухвостову было неприятно видеть, как на ее крепкозагорелом лице сверкнули белые зубы… А когда грохот и звон машины несколько удалился, на Бухвостова опять хлынула волна прежних звуков: лязгание цепи, вой, хохот и выкрикивание прикованного человека. Спина Гаврил Пименовича опять сжалась, и он поднял кнут с очевидным желанием нахлестать лошадь.

– Постой, – сказал вдруг седок, останавливая его руку.

– Что еще?

– Подожди здесь.

Бухвостов и не заметил, что говорит Гаврил Пименовичу «ты», чего, вообще говоря, не позволял себе ранее ни с кем. В голосе его, кроме того, звучала какая-то чуждая, почти начальственная нота… От раздражающего ли звона колокольцов, или от чего другого, только настроение Бухвостова резко изменилось: гипнотизирующее влияние смиренного «порядка» и волнующихся нив исчезло, он опять как будто нашел руководящую нить в своих ощущениях. И прежде всего очень рассердился…

На кого? На Гаврил Пименовича, не сразу остановившего лошадь, на глупого парня, с его лоснящимся лицом и, наверное, сальной остротой, на бабу, которая неприятно и вызывающе улыбалась парню на фоне этого ужаса, на тихую улицу, которая целые годы слушает вопли и скрежет прикованного человека… Ему казалось вообще, что он нашел или сейчас найдет виноватых и, значит, даст исход томительному и гнетущему ощущению, болевшему в душе и заставлявшему биться сердце.

Спрыгнув с телеги, он быстро обошел стену избы, вошел во двор и поднялся на лестницу. С улицы его провожал удивленный взор раскатовца.

Если бы Бухвостову пришлось сейчас же описывать для газеты то, что он увидел, то описание вышло бы очень неточно. С первой же минуты, как он вошел, что-то как будто ограничило поле его зрения, и в памяти сохранился только мутный фон с обычной обстановкой избы, режущий свет из окна и безумное лицо мужика с диким и точно насмешливым взглядом. Бухвостову казалось, что безумец протягивал руки ему навстречу. Впрочем, он заметил, что кроме цепи, охватившей прикованного человека в поясе, руки за спиной стянуты веревкой, так что могли двигаться только в локтях. Он глядел на Бухвостова острым, ироническим и пронзительным взглядом, в котором светилась злая радость и какое-то особенное, свое сознание, гордое, страдающее и торжествующее: казалось, сумасшедший ждал его давно, целые годы, и теперь знает, зачем он пришел и… что с ним нужно сделать… И то, что он сделает, будет ужасно…

– Не подходи, господин, – испуганно крикнула баба, повернувшаяся от окна, быстро соскакивая со скамьи… Сумасшедший, с отвратительным рычаньем и лязгом цепи кинулся к ней, но она ловко увернулась и опять засмеялась…

Больной вдруг остановился, посмотрел на нее и на Бухвостова, сделал циничное предложение и опять забился на цепи, весь напрягаясь, с искаженным лицом и выпученными глазами…

В это время вошла другая женщина с охапкой дров. Бухвостов дал ей дорогу, точно оба расходились на краю пропасти. Один неосторожный шаг, и сумасшедший мог схватить ее за руку, за складку платья… Женщина бросила дрова у печки и выпрямилась.

Бухвостов понял сразу, что эта высокая, статная старуха – мать больного. И тут же он заметил, что на безумном надета чистая рубаха, волосы расчесаны и даже смочены квасом (день был праздничный).

– Давно это у вас? – спросил Бухвостов, опять почувствовавший растерянность и чтобы сказать что-нибудь.

– Десятый год маемся эдак… На Миколу зимнего будет десять.

Она говорила просто и спокойно.

В глазах, окруженных сетью морщинок, но живых и выразительных, виднелось то глубокое и спокойное, давнее и давно побежденное страдание, какое бывает уделом только сильных душ. Бухвостов внезапно почувствовал к ней уважение, и в то же время весь его гнев обратился на него самого.

«О, ч-чорт… – подумал он с приливом этой злобы. – Ворвался в чужой дом, неизвестно зачем… Как будто из простого любопытства… Точно, в самом деле, в деревне все можно…»

– Извините, – сказал он и, резко повернувшись, вышел из избы с крепко сжатыми губами и морщиной на лбу. Его проводили удивленные взгляды женщин и резкий хохот сумасшедшего. Он бился особенно сильно, и дробный, порывистый лязг железа точно гнался за Бухвостовым…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю