Текст книги "Слепой музыкант (сборник)"
Автор книги: Владимир Короленко
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 35 страниц)
Расстались мы совершенно дружески. Мы объяснили заседателю, что наше влияние едва ли должно быть принимаемо в расчет в этом случае…
– А ведь сразил он вас, признайтесь, – сказал дорóгой мой товарищ, молчавший почти все время нашего разговора.
– Признаюсь охотно, – ответил я. – Действительно, вторая половина нашей беседы произвела на меня сильное впечатление.
– И главное, чем сразил, – продолжал мой приятель, – вы говорили то, что должен был говорить он, а он – то, что, в сущности, должны были сказать вы…
И это было вполне справедливо. Короткий разговор с заседателем отбросил опять мое настроение в область того нейтралитета, который по какому-то инстинкту признала за нами сама среда… Но что же делать? Живому человеку трудно ограничиться ролью свидетеля, когда жизнь кругом кипит борьбой… Печать? корреспонденции? освещение общих условий? Долго, далеко, неверно!..
Остальную дорогу мы оба шли молча. По сторонам тихо переливались огни сквозь ледяные окна… Слободка кончала обычным порядком свой бесхитростный день, не задаваясь ни думами, ни вопросами… Она жила, как могла, и нам выпала роль безучастных свидетелей этой жизни. И никогда еще эта роль не казалась мне такой тяжелой…
На улице нас остановил Козловский, который дожидался у своих ворот, чтобы узнать о результатах переговоров наших с заседателем. Умный поляк выслушал внимательно наш рассказ и сказал с убеждением:
– А что вы думаете: ей-богу, это правда! Что нужно этому Степану, в самом деле? Какое у него шило сидит, что он эту кашу заварил? Не поверю я, что это он из-за якутов.
Я рассказал то, что знал сам. Вспомнил Дальнюю заимку, болезненный приступ Степана ночью над озером, его жалобы на пустоту жизни, его порывания на прииски, от которых его удерживало упорное сопротивление Маруси…
– Мудрено все это, – задумчиво сказал Козловский и прибавил решительно: – Ну, помяните мое слово, долго это все равно не протянется… А я был у вас: там теперь поп в гостях… Чего они святить собираются?
Я догадывался, о чем шли переговоры с бродячим священником, и мы в некоторой нерешительности остановились невдалеке от нашей освещенной юрты, чтобы не мешать этим переговорам, решавшим участь Маруси. Вечер был морозный, но безветренный и тихий, и мы думали еще пройтись по улице или даже уйти на время к Козловскому, как вдруг дверь нашей юрты открылась и из нее вышел Тимоха. Его приземистая фигура, в полушубке и неизменном треухе, вся облитая холодным светом луны, показалась мне как-то особенно устойчивой, кряжистой и крепкой. Когда он поравнялся с нами, в морозном воздухе пронеслась струйка винного запаха.
– Куда вы это, Тимофей? – спросил я.
– Да что, братцы… Сам не знаю: запрягать, что ли… Ведь уж дело-то видно: ни черта не выйдет. Не бывать, видно, плешатому кудрявым.
– О чем вы это говорите?
– Да все о том же. Она, конечно, хочет, чтобы как по-хорошему, как, словом сказать, у людей. А ему бы, лодырю, играть… Нельзя ему без Абрашки и быть.
– Да ведь они с Абрамом теперь на ножах?
– То-то и я говорю… Не мытьем, так катаньем… Всю татарскую силу поднял. Чужих, вишь ты, амбаров жалко… Свой-то убережешь ли, говорю, Степанушко… Сказано: ненатуральный человек… Игрун!
Потом, наклонясь к нам, он прибавил тише:
– Дело-то, почитай, на мази было. Бычка да двух телок уж я к якутам свел на станцию. Попу, значит, мимо ехать, – взял бы. Да денег пятнадцать рублей. Все ведь припасла Марья-то… А ни к чему.
– Отчего же?
– Да вот по тому самому: боек очень. Теперь об нем не то что… в городу молва идет. Обвенчай эдакого хахаля, – будешь у праздника. Чай, тоже не о двух головах хоть и поп этот…
В это время дверь юрты открылась опять, и на пороге появилась высокая фигура, вся в мехах и с посохом в руке. Это был священник. Я уже раз видел у знакомых эту своеобразную фигуру, всю проникнутую колоритом холодной и дикой пустыни. Родом с далекой Камчатки, настоящий подвижник своей трудной миссии, он разучился даже говорить полными предложениями и выражался кратко, однословно, но по-своему определенно и сильно. Никогда я не видел человека, который бы мог пить так много и притом без всяких последствий. Другие собеседники валились кругом один за другим, а он продолжал, все такой же крепкий и молчаливый. Только черные глаза его немного разгорались, а лицо чуть-чуть бледнело. На многое он смотрел слишком упрощенно, но мне казалось, что под этой грубой оболочкой бьется недурное сердце…
Заметив нашу группу во дворе, он подошел близко и сказал с грубоватым простодушием, отрубая слова:
– Плачет. Глупая. Жаль. Баба хорошая.
– Баба как есть… Хоть в Расею возьми, – отозвался Тимоха.
– Мог бы, обвенчал бы. Не венчаны. Побожилась. Верю. За грех не почитаю. Имена ты, господи, веси… А мне пятнадцать рублей деньги…
– Как не деньги! – убежденно поддержал опять Тимоха. – По здешним местам где возьмешь?
– Так в чем же дело, батюшка? – спросил я.
– Нельзя… Человек заметен. Не тот человек.
– Правильно! – подтвердил Тимоха.
– И ей не такого бы. Жаль. Ну, нельзя.
Он сунул нам свою огромную руку и пошел к воротам, кидая по белому снегу гигантскую черную тень.
– Ха-а-роший батька, – сказал Тимофей с какою-то особенной теплотой в голосе…
Он пошел к лошадям, а мы вошли в свою юрту. Здесь еще ярко пылал огонь, на столе виднелись пустые бутылки и остатки угощения. Маруся лежала за перегородкой, уткнувшись лицом в изголовье…
Прошло минут двадцать. За перегородкой усилились глухие сдержанные стоны… Мы начинали уже бояться какого-нибудь болезненного припадка, но в это время, к общему облегчению, вошел Тимоха и сказал как-то просто и решительно:
– Ну, хозяйка! У меня лошади готовы. Едем, что ли.
В его грубом голосе я различил непривычно мягкую ласковую ноту.
– Куда же это вы, на ночь глядя? – сказал мой товарищ. – Да и опасно, смотрите.
– Чего это? – спросил Тимофей. – Это ты насчет татар? Эва! Чего им от нас нужно. Не-ет! Нас не тронут. А в случае чего, у меня дубина. Ну, полно тебе, хозяйка! Вставай! Домой надо.
За перегородкой несколько секунд еще стояло молчание, потом Маруся поднялась как-то вдруг, и ее фигура появилась в темном четырехугольнике двери. Ее праздничная одежда была слегка измята, лицо искажено мучительной судорогой и, как мне показалось, выражением глубокого, мучительного стыда… Тимоха помог ей одеться. Она застенчиво поклонилась нам, и они вышли…
На следующее утро мы стояли с Козловским у ворот, разговаривая о событиях прошедшего дня… День был сравнительно мягкий, градусов пятнадцать, что для тех мест соответствует нашей оттепели, и на улице виднелось немало народу…
Вдруг мы заметили около середины длинной слободской улицы какое-то оживление. Лаяли собаки, выбегали люди, стайка татарчат бежала за всадником, ехавшим по самой середине улицы почти шагом.
– А ведь это, смотрите, Степан, – сказал, вглядываясь, Козловский.
Я сначала не поверил, но стоявший рядом слобожанин Сергей, обладавший чисто рысьей дальнозоркостью, с уверенностью подтвердил мнение поляка.
– Ну, смелая шельма, – сказал с одобрением Козловский. – Едет себе середи дня, как ни в чем не бывало. Пьяный, должно быть… Вот будет штука, если увидит Абрашка.
Абрашка в это время колол дрова. Заинтересованный шумом, он равнодушно вышел за ворота, пригляделся и вдруг со всех ног кинулся в дом. Через минуту дверь отворилась. Мне показалось, что оттуда мелькнуло дуло ружья, но тотчас же дверь захлопнулась опять. Не прошло и минуты, как из юрты появилась красивая жена Абрама, а за ней – сам Абрам покорно шел с пустыми руками…
Толпа за Степаном росла. Он ехал не торопясь, конь порывался и играл под ним, пугаясь шума и толкотни, но Степан сдерживал его и, казалось, не обращал внимания на все происходившее. Мне показалось, что он действительно несколько пьян. Я заметил, что в толпе было больше всего татар. Слобожане и якуты, наоборот, скрывались в юрты. Степан испытывал еще раз участь героя, оставляемого в трудную минуту теми самыми людьми, которые всего больше ему удивлялись. Сергей тоже с замешательством почесался…
– Уйти, однако, – сказал он, озираясь; но наше присутствие и любопытство пересилило, и он остался.
Степан тотчас же заметил Абрашку и его жену, которые двинулись ему навстречу. Я подумал даже, вспомнив при этом Тимоху, что вся эта бравада Степана имела главным образом в виду Абрашкину юрту и ворота, мимо которых ему приходилось ехать. Заметив своего противника, Степан нервно дернул повод, но затем в лице его показалось легкое замешательство и как будто растерянность. Он, вероятно, ждал чего-нибудь более бурного.
Между тем красивая татарка шла прямо на лошадь плавной походкой полной женщины, – и Степану пришлось остановиться. Толпа тоже остановилась, но было видно, что это просто толпа любопытных. Вдруг среди нее послышался дружный смех, после двух или трех слов Марьи, сказанных по-татарски.
– Что она сказала? – спросил я.
– Ничего, – ответил Сергей, тоже улыбаясь. – Она говорит: «Здорово, Степанушка…», больше ничто не сказал…
– А он разве понимает по-татарски?
– Тюрьма сидел с ними… Знает.
Толпа опять загрохотала.
– Что такое? – спросил я опять.
– Ничего, – ответил мой переводчик. – Конфузил больно… Ты, говорит, якутской вера…
– А теперь что?
Он слушал и переводил мне, пока Степан тихо прокладывал себе путь среди толпы, а Марья, держась немного поодаль, продолжала свои язвительные речи.
Через некоторое время к ней присоединился Абрам. Он говорил страстно и все повышал голос.
– А! Че! – восклицал Сергей при каждой новой фразе. – Больна конфузил.
– Да что же такое? – спрашивал я с нетерпением.
– Ты, говорит, с нами хлеб ел.
– Ты, говорит, с нами спал вместе.
– Ты, говорит, нам считался все одно брат.
– Ты, говорит, за джякут заступил, за нас не заступил…
– Тебе, говорит, джякут лучше татарина стал…
– Ты, говорит, научил поганых якутов украсть моего каурка…
Я слушал с удивлением перевод этих речей, в которых, в сущности, не было ничего, кроме изложения действительных фактов. Все, что тут говорилось, была правда, все это было хорошо известно и нам, и Степану, и всей слободе. И я не мог понять, почему эта толпа торжествовала над этим человеком, которому стоило только поднять голову и сказать несколько слов. Я так и ждал, что Степан остановит коня и крикнет:
– Да, я сделал все это и опять сделаю… Собаки!..
Но Степан не говорил этого. Наоборот, его глаза, еще недавно дерзко искавшие опасности и кидавшие вызов, – теперь потупились; он густо покраснел, причем резко выступили опять светлые усы и брови, и, по-видимому, все свое внимание сосредоточил на мундштуке коня, как будто ехал над пропастью. Конь по временам, видимо, просился, поднимал голову и, оскалив зубы и брызжа пеной, тряс над головами шнырявших перед ним татарчат своей красивой головой с страдальческим выражением.
Марья уверенно шла немного в стороне и впереди и продолжала выкрикивать нараспев с какой-то проникающей страстностью… Такая же страстность и такая же изумительная уверенность в своей правоте слышалась в тоне Абрамки. Его прекрасные глаза горели и, казалось, метали искры, а голос звенел и заражал глубокой искренностью негодования.
Голоса мужа и жены становились все возбужденнее, смех толпы все громче. Опасаясь, что в случае задержки все это может кончиться какой-нибудь катастрофой, я быстро перебежал через небольшую площадку и стал открывать свои ворота, в уверенности, что Степан едет к нам, и с намерением у своих ворот заступиться за него и остановить толпу.
И действительно, он уже стал было поворачивать за угол городьбы, как вдруг произошло что-то совсем неожиданное. Красавица татарка, державшая себя всегда с таким солидным достоинством, вдруг выступила вперед и перед всеми сделала по направлению к Степану бесстыдный жест…
Толпа неистово загоготала.
На наш взгляд, такой поступок опозорил бы только женщину; но я замечал много раз, что простые люди принимают это наоборот, как самое тяжкое оскорбление своей личности. И действительно, Степан вздрогнул, конь его, казалось, сейчас кинется на татарку. Но он удержал его, подняв на дыбы. Толпа шарахнулась, расчистив путь, и через минуту Степан исчез за околицей в туче снежной пыли под грохот и улюлюканье торжествующей толпы.
Увы! Это была полная нравственная победа одной стороны и поражение другой. Победа уверенного в себе и цельного в своей простодушной непосредственности злодейства над неуверенной и стыдящейся себя добродетелью…
………………………………………………………………………….
Недели через две мы с товарищем решили съездить на Дальнюю заимку. Обоим нам хотелось повидать Степана и, прямо или косвенно, выразить ему свое сочувствие.
Выехав задолго еще до рассвета, мы только к ночи подъехали к Дальней заимке.
Теперь трудно было узнать эту местность. Кругом все было занесено снегом, тайга стояла вся белая, за нею, едва золотясь краями на лунном свете, высились скалы, озеро лежало под снегом и только у берега высились мерзлые края проруби.
Малорусская хатка стояла пустая, с белыми обмерзшими окнами. За нею виднелась небольшая юрта с наклонными стенами, казавшаяся кучей снега. Летом я не обратил на нее внимания. Теперь в ее окнах переливался огонь, а из трубы высоко и прямо подымался белый столб дыма, игравший своими бледными переливами в лучах месяца.
Все было бело, бледно и прозрачно. Злой лай собаки приветствовал нас еще издали, и навстречу нам вышел, скрипнув дверью, Тимоха. В руках у него была здоровенная дубина. Очевидно, он полагался на нее более, чем на ружье.
Маруся приняла нас с грустной приветливостью, все-таки стыдясь чего-то и отворачивая лицо. Степана не было…
В юрте даже как-то незаметно было его отсутствие. Все было тесновато, но уютно, и, по-видимому, Маруся с работником жили довольно удобно… Они ничего еще не знали о происшествии в слободе. Степан домой не являлся. Очевидно, его жизнь начала отделяться от жизни Дальней заимки.
Пришлось все-таки рассказать Марусе о причине нашего посещения.
– Ну, теперь закрутит и еще пуще, – сказал Тимоха.
На шитье, с которым в это время сидела Маруся, капнула слеза… Она зашивала Тимохину рубаху…Еще недели через две мы узнали, что Степан ушел на прииски.
VII. Заключение
Прошло года полтора. В самом начале осени приехал заседатель Федосеев. Отдав нам письма и газеты, он попросил нас присесть и сказал:
– Да, кстати. Какое неприятное происшествие.
– Что такое?
– На Дальней заимке… Какой-то там Тимофей у них… Работник, что ли, черт его знает…
– Да, работник.
– Ранен или ранил себя по неосторожности. Вообще, таинственная история. Вы ничего не слыхали?
– Нет, не слыхали. Тяжело?
– Нет, легко. Уже поправляется. Я узнал стороной – они сами скрывают. Что, Степан у вас не бывал?
– Нет, он давно на приисках.
– Приходил не так давно за паспортом… Но, по нашим сведениям, он ушел опять недели за две до происшествия…
И вдруг, переходя в «партикулярный» тон, он сказал:
– Между нами сказать, – я уверен, что это его рук дело.
И, лукаво засмеявшись, прибавил:
– Вот оно, – женское сердце! Помните, я-то распинался: любовь… как это еще… идиллия, верность. И ведь работник-то, заметьте, рожа несказанная… Настоящий… Ну, как это?.. Ква… Ква…
– Квазимодо…
– Ну, вот-вот. Я ведь прямо оттуда. Отобрал показания.
– Что же?
– Сам, говорит, по нечаянности; ружьем баловался… Но рана такая, что этого никоим образом допустить нельзя… Понимаете?
– А тюрьма у вас переполнена?
– Как селедок в бочке, – сказал он, махнув рукой. – К тому же… Только уж это, пожалуйста, вполне партикулярно, между нами!
Он оглянулся на запертую дверь и прибавил:
– Пришлось бы, пожалуй, и другое дело подымать… А жаль батьку, батька-то простяк…
– Неужели бродяжий брак? – спросил я.
– А вы почему догадались?
– Я знал об их намерении венчаться. Значит, все-таки Степану удалось это устроить?
– Как Степану?
– А то кому же?
– Ну, там кто устраивал, не знаю. А только обвенчался все же он, работник этот… На кого, подумайте, променяла! Тот все-таки был действительно молодец!
Мне вспомнилась пророческая вражда Степана и его отзыв о хитрости работника. А между тем я и теперь был уверен, что роль Тимохи была, как всегда, пассивная: наверное, Маруся просто женила его на себе… Изломанная, смятая какой-то бурей, она стремилась восстановить в себе женщину и хозяйку. Для этого ей нужно было ее хозяйство, весь этот уголок. Для хозяйства нужен хозяин. Все это – лишь внешняя оболочка, в которую, как улитка, пряталась больная женская душа.
А впрочем… Кто знает? Иногда мне вспоминалось время, проведенное нами на заимке, рассказ Тимофея, горящие глаза Маруси и почти страдальческое участие ее к этому рассказу. И мне приходило в голову, что, быть может, в ней, стремившейся восстановить в себе крестьянку, этот Тимоха, так полно сохранивший в себе все особенности пахаря, мог задеть и другие сердечные струны…
Все это, однако, показалось мне слишком туманным и сложным, чтобы делиться этими соображениями с заседателем Федосеевым.
Недавно я получил из тех мест длинное письмо. Моя знакомая отвечала подробно на мои вопросы о местах и людях.
«…О Степане мне трудно было узнать что-нибудь. О нем все как-то забыли. Марья же (по мужу Захарова) живет на „Дальней заимке“. Это место пользуется некоторой известностью, и начальство охотно поселяет там русских, на которых можно рассчитывать как на земледельцев. Пожалуй, что это начало будущего значительного поселения. У Марьи два сына, один – подросток, отличный работник. Оба говорят по-малорусски лучше, чем по-русски. Тимофей тоже хороший работник, но, по общему мнению, настоящая хозяйка – Марья. Впрочем, она выказывает ему наружные знаки почтения. Иногда он напивается и под пьяную руку поколачивает ее. Она охотно рассказывает об этом, как будто гордится побоями „своего мужа“, или, как она называет, „чоловiка“… В смехе Маруси ничего особенного незаметно… Вообще она, по-видимому, человек вполне нормальный».
«Выпрямилась», – подумал я по прочтении этого письма. Мне опять вспомнилась молодая искалеченная лиственница… Даже эти побои… Вероятно, Марье приходит при этом в голову, что, – не будь всего того, что вырвало ее из родной среды, – какой-нибудь «чоловiк Тимiш» где-нибудь в своей губернии так же напивался бы, так же куражился, так же поколачивал бы ее в родной деревне… На то он «чоловiк», свой, родной, «законный».
У всякого свои понятия о счастье….
Во времена моей юности один товарищ рассказал мне следующую историю. Как-то, лишившись уроков, он дошел до крайней нужды и не ел почти два дня. В это время ему предложили работу. Он вяло шел по улицам на приглашение и думал, что вряд ли в силах будет исполнить заказ. Вот если бы задаток!.. Хоть рубль… именно рубль!.. И вдруг в его воображении с необыкновенной яркостью нарисовалась желтенькая бумажка. С этим заманчивым образом в уме он слушал объяснение заказчика. В заключение тот сам предложил задаток и протянул… десять рублей. Студент вяло посмотрел на бумажку. Это было не то, что ему нужно.
– Рупь… – сказал он с выражением тупой жадности в голосе.
– Но позвольте…
– Рупь, рупь, рупь, – повторял он настойчиво. Заказчик пожал плечами, студент получил желаемое. И в эту минуту он был счастлив…
Маруся тоже отвоевала у судьбы свой рубль и – значит, тоже счастлива.Известия эти доставили мне чувство некоторого удовлетворения, героические усилия молодого надломленного существа не пропали даром. Но когда я гляжу теперь на несколько пожелтевших листочков, на которых я тогда набросал в коротких чертах рассказ Степана, – сердце у меня сжимается невольным сочувствием. И сквозь благополучие Дальней заимки хочется заглянуть в безвестную судьбу беспокойного, неудовлетворившегося, может быть давно уже погибшего человека…
...
1899
Мороз
I
Мы ехали берегом Лены на юг, а зима догоняла нас с севера. Однако могло показаться, что она идет нам навстречу, спускаясь сверху, по течению реки.
В сентябре под Якутском было еще довольно тепло, на реке еще не было видно ни льдинки. На одной из близких станций мы даже соблазнились чудесною лунною ночью и, чтобы не ночевать в душной юрте станочника, только что смазанной снаружи (на зиму) еще теплым навозом, – легли на берегу, устроив себе постели в лодках и укрывшись оленьими шкурами. Ночью мне показалось, однако, что кто-то жжет мне пламенем правую щеку. Я проснулся и увидел, что лунная ночь еще более побелела. Кругом стоял иней, иней покрыл мою подушку, и это его прикосновение казалось мне таким горячим. Моему товарищу, спавшему в одной лодке со мною, – снилось, вероятно, то же самое. Луна светила ему прямо в лицо, и я видел ужасные гримасы, появлявшиеся на нем то и дело. Сон его был крепок и, вероятно, очень мучителен. В это время в соседней лодке встал другой мой спутник, приподняв дохи и шкуры, которыми он был покрыт. Все было бело и пушисто от изморози, и весь он казался белым привидением, внезапно возникшим из холодного блеска инея и лунного света.
– Бр-р… – сказал он. – Мороз, братцы…
Лодка под ним колыхнулась, и от ее движения на воде послышался звон, как бы от разбиваемого стекла. Это в местах, защищенных от быстрого течения, становились первые «забереги», еще тонкие, сохранившие следы длинных кристаллических игол, ломавшихся и звеневших, как тонкий хрусталь… Река как будто отяжелела, почувствовав первый удар мороза, а скалы вдоль горных берегов ее, наоборот, стали легче, воздушнее. Покрытые инеем, они уходили в неясную, озаренную даль, искрящиеся, почти призрачные…
Это был первый привет мороза в начале длинного пути… Привет веселый, задорный, почти шутливый.
По мере того как мы медленно и с задержками подвигались далее к югу, – зима все крепла. Целые затоны стояли уже, покрытые пленкой темного девственно-чистого льда, и камень, брошенный с берега, долго катился, скользя по гладкой поверхности и вызывая странный, все повышавшийся переливчатый звон, отражаемый эхом горных ущелий. Далее лед, плотно схватив уже края реки и окрепшие «забереги», противился быстрому течению. Мороз все продолжал свои завоевания, забереги расширялись, и каждый шаг в этой борьбе отмечался чертой изломанных льдинок, показывавших, где еще недавно было живое течение, отступившее опять на сажень-другую к середине…
Потом кое-где на берегах лежал уже снег, резко оттеняя темную, тяжелую речную струю. Еще дальше – мелкие горные речки присоединялись к этой борьбе. Постепенно прибывая от истоков, они то и дело взламывали свой лед в устьях и кидали его в Лену, загромождая свободное течение и затрудняя ее собственную борьбу с морозом… Черты изломов на реке становились все выше; льдины, выбрасываемые течением на края заберегов, – все толще. Они образовали уже настоящие валы, и порой нам было видно с берега, как среди этих валов начиналось тревожное движение… Это река сердито кидала в сковывавшие ее неподвижные ледяные укрепления свободно еще двигавшимися по ее стрежню льдинами, пробивала бреши, крошила лед в куски, в иглы, в снег, но затем опять в бессилии отступала, а через некоторое время оказывалось, что белая черта излома продвинулась еще дальше, полоса льда стала шире, русло сузилось…
Чем дальше, тем эта борьба становилась упорнее и грандиознее. Река швыряла уже не тонкие льдины, а целые огромные глыбы так называемого тороса, которые громоздились друг на друга в чудовищном беспорядке. Картина становилась все безотраднее. Ближе к берегам торос уже застыл безобразными массами, а в середине он все еще ворочался тяжелыми, беспорядочными валами, скрывая от глаз застывающее русло, как одичалая толпа закрывает место казни. Вся природа, казалось, была полна испуга и печального, почти торжественного ожидания. Пустынные ущелья горных берегов покорно отражали сухой треск ломающихся ледяных полей и тяжелое кряхтение изнемогающей реки.
Еще через некоторое время темная струя в середине тоже побелела: по ней, тихо ворочаясь, сталкиваясь, шурша, – густо плыли белые льдины сплошного ледохода, готового окончательно стиснуть присмиревшее и обессилевшее течение.
II
Однажды с небольшого берегового мыса мы увидели среди этих тихо передвигавшихся ледяных масс какой-то черный предмет, ясно выделявшийся на бело-желтом фоне. В пустынных местах все привлекает внимание, и среди нашего маленького каравана начались разговоры и догадки.
– Ворона, – сказал кто-то.
– Медведь, – возражал другой ямщик.
Мнения разделились. Одним черная точка казалась не больше вороны, другим – не меньше медведя: отдаленное однообразие этих белых подвижных масс, лениво проплывавших между высокими горами, – совершенно извращало перспективу.
– Откуда же взяться медведю на середине реки? – спросил я у ямщика, высказавшего предположение о медведе.
– С того берега. В третьем годе медведица вон с того острова переправилась с тремя медвежатами.
– Нонче тоже зверь с того берега на наш идет. Видно, зима будет лютая…
– Мороз гонит, – прибавил третий.
Весь наш караван остановился у мыса, ожидая приближения заинтересовавшего всех предмета. Белая ледяная каша между тем тихо подвигалась к нам, и было заметно, что черная точка на ней меняет место, как бы действительно переправляясь по льдинам к нашему берегу.
– А ведь это, братцы, козуля, – сказал наконец один из ямщиков.
– Две, – прибавил другой, вглядевшись.
Действительно это оказались горные козы и действительно их было две. Теперь нам уже ясно были видны их темные изящные фигурки среди настоящего ледяного ада. Одна была побольше, другая поменьше. Может быть, это были мать и дочь. Вокруг них льдины бились, сталкивались, вертелись и крошились; при этих столкновениях в промежутках что-то кипело и брызгало пеной, а нежные животные, насторожившись, стояли на большой сравнительно льдине, подобрав в одно место свои тоненькие ножки…
– Ну, что будет! – сказал молодой ямщик с глубоким интересом.
Огромная льдина, плывшая впереди той, на которой стояли козы, стала как будто замедлять ход и потом начала разворачиваться, останавливая движение задних. От этого вокруг животных поднялся вновь целый ад разрушения и плеска. Льдины становились вертикально, лезли друг на друга и ломались с громким, как выстрелы, треском. По временам между ними открывалась и смыкалась опять темная глубь. На мгновение два жалких темных пятнышка совсем было исчезли в этом хаосе, но затем мы тотчас же заметили их на другой льдине. Опять собрав свои тонкие, дрожащие ножки, козы стояли на другой ледяной площадке, готовые к новому прыжку. Это повторилось несколько раз, и каждый прыжок с рассчитанной неуклонностью приближал их к нашему берегу и удалял от противоположного.
Можно было уже проследить план умных животных. Невдалеке от нас конец мыса выступал острым краем в реку, и здесь льдины, разгоняемые течением, разбивались с особенною силой. Зато более отдаленные, избегавшие линии удара, тотчас же подхватывались отраженной струей и уносились опять к другому берегу реки. Старшая из двух коз, видимо руководившая переправой, с каждым прыжком, очевидно, направлялась на этот мысок, гремевший от напора ледохода… Видела ли она нас или нет, – но наше присутствие она явно не принимала в соображение. Мы тоже стояли на самом мысу неподвижно, и даже большая остроухая и хищная станочная собака, увязавшаяся за нами, очевидно, была заинтересована совершенно бескорыстно исходом этих смелых и трагически-опасных эволюций… Совсем уже близко от берега, в десятке саженей от целой кучки людей, козы все так же были поглощены только столкновением льдин и своими прыжками. Когда льдина, на которой они стояли, тихо кружась, подошла к роковому месту, – у нас даже захватило дыхание… Мгновение… Сухой треск, хаос обломков, которые вдруг поднялись кверху и поползли на обледенелые края мыса, – и два черных тела легко, как брошенный камень, метнулись на берег, поверх этого хаоса.
Они были уже на берегу. Но на другой стороне косы была темная полоса воды, а проход загораживала кучка людей. Однако умное животное не задумалось ни на минуту. Я заметил взгляд ее круглых глаз, глядевших с каким-то странным доверием, и затем она понеслась сама и направила младшую прямо к нам. Станочная собака, большой мохнатый Полкан, сконфуженно посторонилась, когда старшая коза, загораживая младшую, пробежала мимо нее, почти коснувшись боком ее мохнатой шерсти. Собака только поджала хвост и задумчиво отбежала в сторону, как будто озадаченная собственным великодушием и опасаясь, что мы истолкуем его в невыгодном для нее смысле. Но мы одобряли ее сдержанность и только радостно смотрели кверху, где два стройных тела мелькали на лету, распластываясь над верхушками скал…
III
Эту станцию с нами вместе ехал случайным попутчиком Иван Родионович Сокольский, начальник разведочной приисковой партии. Когда-то какая-то буря занесла его в далекую Сибирь, и он уже не старался вырваться отсюда, втянувшись в богатую своеобразными впечатлениями жизнь приискового разведчика. Это был человек крупный, с обветренным лицом, седеющей гривой волос и как бы застывшими чертами, нелегко выдававшими душевные движения. Его чувства, казалось, так же скрывались под невыразительной физиономией, как течение реки под льдами. В его кошеве (в которой эту станцию я ехал с ним вместе) лежало ружье в чехле из лосиной кожи, и хотя он стоял рядом и ему стоило только протянуть руку, чтобы вынуть ружье, – он не сделал этого движения. Его твердые серые глаза все время не отрывались от животных, и мне в первый раз в течение нашего – недолгого, впрочем, – знакомства показалось, что в этих серых глазах мелькает что-то не совсем холодное и не совсем загрубевшее.
Когда весь этот маленький эпизод закончился благополучно, мы все уселись опять и наш караван двинулся далее, растянувшись под каменистым берегом. Все мы были настроены как-то весело, и все обсуждали смелый подвиг животного, сумевшего сохранить такое самообладание среди стольких опасностей.
– Впрочем, – сказал я, улыбаясь, – кое-что надо отнести и на наш счет. Можно подумать, что мороз имеет свойство пробуждать добрые чувства.
– Из чего вы это заключаете? – спросил Сокольский серьезно.
– Из совершенно необычного поведения этого Полкана, а также, простите сопоставление, – вашего собственного: ваше ружье осталось в чехле.
– Да, – ответил приискатель. – Это правда. Эти бедные животные на наших глазах преодолели столько опасностей, и, я думаю, даже Полкану было совестно закончить все это простым убийством на берегу… Заметили вы, с каким самоотвержением старшая закрыла младшую от собаки?.. Всякий ли человек сделает это при таких обстоятельствах?
– Всякая мать, я думаю… – сказал я, улыбнувшись. – Вообще, мне кажется, на вас этот маленький эпизод произвел сильное действие.