Текст книги "Покушение на школьные миражи. Уроки достоинства. Книга 2"
Автор книги: Владимир Тендряков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
Таковы несколько примеров, связанных с моделью «школы-хозяйства». Но тема «труда в школе» выведет нас и к более общему контексту. Как понятия из далёких смысловых рядов воспринимаются в постсоветском обществе слова гуманистическая педагогика и трудовое воспитание. Но гуманистическую и трудовую направленность в реальном образовании едва ли получается разделить.
Об Э. Д. Костяшкине см., напр.: Демакова И. Д. Наш храбрый капитан // На путях к новой школе. 2002. № 5.
Цит. по: Соловейчик С. Л. Воспитание школы. Статьи для своей газеты. М., 2002. С. 83–84. Эл. публ. см. на сайте setilab.ru
* * *
Характерно, что взлёт надежд на широкое развитие гуманистической педагогики в эпоху перестройки произошёл благодаря движению, смысловым ядром которого стала педагогика сотрудничества, не случайно содержащая корень «труд» в своём самоназвании. Равноправное сотрудничество разных людей в их деловых усилиях (в том числе– и в труде учения) оказывается «хребтом» педагогики плодотворной и сколько-то надёжной как с точки зрения гуманности, так и эффективности. Симон Соловейчик, один из авторов манифеста «Педагогика сотрудничества», вспоминал так:
«…Но слово-то какое тяжёлое, грустил я, проворачивая в уме эту фонетическую громаду: со-труд-ни-чест-во. Кого увлечёшь таким железобетоном? Однако другого такого же точного понятия не находилось, а смысл и красота сотрудничества с детьми открывались всё больше. …Отношения сотрудничества могут быть мягкими, жестковатыми и даже авторитарными, тут важно одно и лишь одно: есть ли искра, есть ли зажигание, стало ли учение общим делом ребёнка и взрослого или это только работа взрослого?
Когда два человека вместе работают, вместе хотят что-то сделать, они становятся как бы равными, несмотря на разницу в возрасте, характерах, образовании и жизненном опыте. А равенство в достоинстве– величайшая воспитательная сила, потому что в основе воспитания не управление, а общение, единение душ, возможное лишь между равными.
Получается так: сотрудничество рождает общение с ребёнком, общением он воспитывается без специальных педагогических мероприятий».
Итак, нюансы ответов на два вопроса в решающей степени раскрывают перед нами характер той или иной школы:
• Царят ли здесь нормы школы общения– или же школы разобщения людей?
• Случается ли у взрослых и детей в ходе школьной жизни общее дело?
Вокруг этих вопросов вращаются дискуссии и надежды героев романа «За бегущим днём»; решение их должно дать основу для существенно иначе организованных школьных порядков.
Роман Тендрякова отчётливо показывает, что идеей, лозунгом, призывом не обойдёшься; что для другого уклада школьной жизни, другой её «механики» потребуются хитрости, изобретения, опыт удач и ошибок, сложно складывающиеся новые традиции. И во многом другое, гораздо более уважительное отношение к человеческому достоинству и учителя, и ученика.
Андрей Русаков
Владимир Тендряков в госпитале после ранения. Ноябрь 1943 г.
Страница автобиографии, 1944 г.
Об учителе
Из черновиков
…Пока не знаю, был ли опубликован окончательный вариант статьи, какой и где. Это начало 1960-х годов. Детали общей картинки с тех пор, конечно, изменились. Уже нет нужды апеллировать к директору колхоза, что в последнюю очередь чинит крышу сельскому учителю, что не даёт ему машину для поездки в город, что учитель – «приблудная овца»…
Частности ушли в прошлое вместе с Советским Союзом, райкомами, колхозами и знатными доярками. А суть поставленной проблемы переросла невзгоды незавидной доли сельского учителя. Разрослась до масштабов всего нашего общества, попадает в болевую точку наших дней…
Прим. Марии Тендряковой
Несколько черновых версий статьи о значении учителя.
Публикация собрана по рукописным и отчасти отпечатанным на машинке, иногда повторяющихся в поиске точности выражения мысли, иногда фрагментарных записей.
Опубликовано в «Учительской газете» 2016, № 50
Рукописная страничка:
Вспоминаю давнюю встречу с деревенским учителем. Из тех, кто был в своей маленькой школе и директором, и единственным преподавателем, вёл уроки сразу четырёх классов, посадив детей в одной комнате, перед доской, разделённой мелом на четыре части. Человек не глупый и довольно начитанный, любивший стихи, особенно Есенинские. Как-то после долгого разговора, который перекидывался от Шекспира к военным стихам Константина Симонова, он пошёл провожать меня. Мы остановились за деревней и оглянулись назад. В лучах низкого солнца засыпанные снегом крыши изб, промятая дорога тянулась к ним. И посреди этих снежных крыш расползался тяжёлый дым, кто-то, должно быть, сжигал старую солому, но мой знакомый вдруг дрогнувшим голосом, с какой-то надеждой произнёс: «Не пожар ли?..». И, не дожидаясь ответа, забормотал речитативом: «Гори, гори ясно, чтобы не погасло!.. Чтоб всё начисто, чтоб только головешки остались?..». В этом речитативе я почувствовал глухую испепеляющую ненависть. «Вы что?..» – удивился я. «Ничего, хочу, чтоб всё сгорело». «Даже дети, которых Вы учите?». Он угрюмо промолчал.
Его неожиданная ненависть показалась мне тогда чудовищной – кто он: злодей или сумасшедший, этот любящий чувствительные стихи, обучающий детей грамоте?
Я начал понимать его намного позднее. После опубликования «За бегущим днём» ко мне потекли письма от учителей. И самые отчаянные письма, – почти в каждом наболевший вопль! – шли от сельских учителей. Во всех них ощущался один мотив – одиночество, духовная заброшенность:
«Казалось бы я не имею права ни на что жаловаться, – писал мне учитель не из столь уж глухого угла, села Московской области. – Плохо ли, хорошо ли, я обеспечен, не голодаю, в рваных ботинках не хожу. Меня даже считают неплохим работником. Никто не избегает встречаться со мной. Дети даже любят. И я люблю их, люблю свою работу. Может, потому чувствую вокруг себя пустоту, вакуум. Это покажется странным. Но если вдуматься, ничего странного нет. Никто не разделяет моей любви к делу, никто её не понимает. Я почти каждый день слышу, как хвалят тракториста или комбайнёра, по заслугам оценивают их труд, а я от окружающих не слышал ни похвалы, ни критики, если не считать казённой критики со стороны начальства. Но мне ведь хочется, чтобы мой труд замечало не одно начальство, а люди, с которыми я живу. Вы спросите меня, а товарищи по школе, я же нахожусь в коллективе учителей?.. Да, нахожусь, все они даже старше меня, опытнее. Их-то опыт и пугает меня больше всего. Они, наверное, раньше меня пережили это ощущение вакуума вокруг себя, смирились с ним: плетью обуха не перешибёшь, нечего и стараться».
Из тетради:
…А ведь многие из учителей потеряли эту способность страдать, смирились. …И рано ли, поздно учитель сам начинает верить в свою незначительность, начинает относиться к своим обязанностям так, чтоб лишь не получить нарекания со стороны наезжающего инспектора или директора. Творческий подход, проникновение в душу ребёнка – где уж, отбарабанить бы положенные часы, да и заняться коровой, огородом, домом.
Случается, что учитель опускается не только творчески, но и морально. Я не раз сталкивался с жалобами; мол, такой-то из учителей пьёт, некрасиво ведёт себя в общественных местах, ученики видят его поведение. А вот тут-то сельское общество не спускает, то, что в какой-то мере простительно трактористу, не простительно учителю, тут-то, наконец, вспоминают, что он носитель культуры, воспитатель, наставник…
Из другого варианта этой же статьи:
Нет предела возмущения нашим учителем, и возмущение, порой, вызывает в учителе ответную ненависть, глухую, бессильную, неосознанную, ко всем и всему, что его окружает. С этой ненавистью он идёт к детям – не опасно ли?
Из тетради:
Учитель в городе находится в более выгодном положении и не только потому, что там выше культурный уровень, чем на сельской периферии, но ещё и потому, что при желании в городе в своей ли школе, другой ли, можно всегда найти единомышленника, который как-то поймёт тебя и оценит. Сельский же учитель работает в крайне маленьком коллективе, и если его труд не поймёт этот узкий круг его сослуживцев, да время от времени наезжающий с официальным визитом инспектор из райкома, то больше на понимание рассчитывать ему нечего. Сельский учитель чаще оказывается в атмосфере равнодушия, в вакууме.
Страничка с машинописным текстом:
Нет более благородной и более ответственной профессии, чем у этих людей. Через них ребёнок впервые приобщается к тому великому, что, собственно, и отличает человека от любого другого существа на планете – к знаниям. Они – первые представители общества, с кем сталкивается новый гражданин страны, начинающий свою жизнь. От них во многом зависит насколько духовно совершенным и нравственным будет сменяющее нас поколение, по сути от них во многом зависит наше будущее…
Не правда ли, высокие слова. Выше некуда. Как часто мы произносим их по адресу школьных учителей. Если вспомнить, что мы говорим и пишем о труде педагогов, то право же, никому и в голову не придёт усомниться – недооцениваем, не понимаем значения.
Мы щедры на восторженную похвалу, когда речь заходит о сельском учителе. Мы сразу же готовы нарисовать эдакую умилительную пасторальную фигуру, сеющую разумное, доброе, вечное, к которому все тянутся, без которого жить не могут.
Кажется, понимаем, ценим сельского учителя, а значит окружаем заботой и уважением.
А так ли это?
Вы, наверное, не раз видели в газетах портреты молодых доярок, которых славят как знатных, награждают орденами. Но случалось ли вам встречать молодую заслуженную учительницу? Возможно, такие и есть, мне лично встречать не приходилось. Как правило, к учителю признание заслуг приходит к старости, – проработал безупречно несколько десятилетий, по случаю какой-нибудь торжественной даты дают звание «Заслуженного», иногда награждают даже орденом. Выходит, признание получает выслуга лет, а не творческие способности человека.
Понять и оценить по достоинству труд доярки или агронома просто, – он выражен в литрах молока, в центнерах хлеба. Созданные ими материальные ценности можно измерить и взвесить, а как измерить духовные ценности, которые создаёт живущий в том же селе учитель?
Рукописная страница:
Сейчас для хозяев села… доярка свой человек, нужный, а учитель – приблудная овца!
С агрономом, дояркой, трактористом приходится считаться, не дай бог, подведут. С учителем же считаться не обязательно: ему можно привезти дрова в последнюю очередь, отказать в транспорте при поездке в район, а при случае безопасно и нагрубить… Мелкие, подчас еле заметные пренебрежения, или, того хуже, незамечающее равнодушие, но оно изо дня в день, из года в год напоминает учителю, ты второстепенная, практически мало значащая для жизни фигура. Ты пасынок на селе!
…Нисколько не преуменьшая значение тракториста, доярки, того же агронома, я всё же смею заявить – значение учителя в обществе выше уже потому, что он имеет дело не с пахотной землёй, не с телятами, а с детьми, с человеческими личностями!..
Из тетради:
Стоит вопрос: а что же делать?
Требуется только одно – отказаться от снобистского чувства ограниченных людей: раз дело учителя мне непонятно, не могу видеть его реальных результатов, то значит оно не столь важно, второстепенно.
Кто осмелится возразить, что труд учителя исключительно ответственен и благороден? Нет таких. А раз нет, то и относитесь к нему с исключительным доверием, помните, что это не доярка, не тракторист, даже не агроном, а Учитель, чья профессия выделяется среди всех прочих уже тем, что из всех она самая человеческая, её не грешно писать с большой буквы. Долг каждого научиться уважать эту профессию, и не на словах, нет!
Об учителях достаточно сказано пышных слов. Уважайте профессию вместе с человеком, который её носит. Сейчас на совещание в райком председатель колхоза и агроном ездят на машине, а учитель бежит по грязи пешком. Сейчас прохудившуюся крышу быстрей отремонтируют трактористу или лучшей доярке, чем учителю. Сейчас для хозяев села, того же правления колхоза, доярка свой человек, нужный, а учитель приблудная овца. Этого-то и не должно быть.
Село способно избавить учителя от досадных житейских мелочей. И этим оно не просто улучшит его материальное благосостояние, не просто сэкономит ему силы и время, и окажет ещё духовную поддержку. Учитель увидит, что о нём заботятся, значит уважают, значит признают нужным – не приблудная овца, не пасынок!
Я зову уважение к профессии Учителя, но в то же время осознаю, что уважать можно лишь тогда, когда эту достойную профессию носят достойные люди. А так ли уж мы стараемся, чтоб в сельские учителя шли достойные?
Черновик:
…И пусть не смущает сельских руководителей то, что в ответ на полученное внимание учитель не может ответить достижениями, которые были бы столь же зримо наглядны, как достижения тракториста или доярки. Духовные ценности не поддаются бухгалтерскому учёту, однако они не становятся от этого менее ценными…
Из варианта этой же статьи:
На каком жалком положении находятся наши педучилища, выпускающие преподавателей для села? Куда легче всего поступить учиться, где всего ниже требования для приёма, где чаще всего сталкиваешься с неквалифицированным обучением? Да в педучилищах. Там и скудные стипендии, там и неустроенные общежития, там и случайный преподавательский состав. Удивительно ли, что в педучилища идут лишь те, перед кем закрылись двери других техникумов или институтов, идут не по призванию, а потому что «некуда деться». Мало надежды, что из таких училищ выйдут лишь те, кто достоин уважения.
Но хватит! Это уже тема для другой статьи. Я затронул здесь только лишь общие проблемы. А проблемы эти многосторонни, требуют многих решений. Но они, убеждён, должны сойтись в одном – уважайте учителя за то, что он учитель!
Начало 1960-х годов
Рисунок В. Ф. Тендрякова. 1968 г.
За бегущим днём
Часть первая1
Моё будущее началось до моего рождения. Баррикады на Пресне и неуклюжий самолёт братьев Райт, красный флаг на «Потёмкине» и открытие Эйнштейна, Ленин, произносящий речь с броневика, орудия «Авроры», уставившиеся в Зимний дворец, декреты на обёрточной бумаге: «Мир народам! Земля крестьянам!», чертежи межпланетной ракеты калужского затворника Циолковского – где-то во всём этом появилась не только та жизнь, которой я жил и живу, но и то, что ждёт меня впереди, то незнакомое, таинственное, манящее – моё будущее.
У каждого человека есть оно своё собственное, личное, неприкосновенное для других.
Будущее – это воздух жизни, движение жизни, это сама жизнь. В старости его ещё можно заменить прошлым и покорно существовать. Но существование – не жизнь. Существование только тогда становится жизнью, когда есть мечты и твёрдые расчёты, как дальше жить, что дальше делать. Люди, потерявшие будущее, часто кончают жизнь самоубийством.
Моё будущее началось до моего рождения.
В феврале семнадцатого года мой отец поднимал восстание в крепости Свеаборг, был красногвардейцем в Петрограде, в гражданскую войну воевал комиссаром роты.
Мой дядя Андрей Бирюков, старший из отцовских братьев, всего за две недели до моего рождения был схвачен кулацкими сыновьями по дороге в свою деревню и зарублен топорами. В память о нём меня назвали Андреем.
Я был первым некрещёным ребёнком в округе. За пятьдесят вёрст приходили старухи поглядеть на меня: как выглядит нехристь, с младенческих лет отступник перед богом.
Я воспитывался не на бабушкиных сказках с Иваном-царевичем, сиротой Алёнушкой и шутом Балакиревым, а на рассказах отца о том, как сбросили с чердака офицера-пулемётчика, стрелявшего в солдат, собравшихся на митинг, о том, как ходили агитаторами к колчаковцам и как эти разагитированные колчаковцы арестовали полковника Хрящина.
В раннем детстве помню над своей кроватью плакат, изображавший III Интернационал: русский, китаец и негр, шагающие под красным знаменем. Уже тогда для меня этот плакат стал окном в будущее, вызывал смутные, дерзкие, героические мечты.
Но не только рассказы отца, не только книги, плакаты, кинокартины – часто сама жизнь напоминала о том необыкновенном будущем, какое ждёт меня впереди. Помню одну историю…
Мне тогда было лет пять. Как-то со старшими ребятишками я сидел у костра на берегу нашей речки, плакал от едкого дыма и терпеливо ждал, когда выделят мне долю картошки, которая пеклась в тлеющих головнях.
Из елового мелколесьица, что покрывает большое болото, прозванное Егоркиной пустошью, вышел человек в лохматой зимней шапке, в ватном зипуне, хотя стояла самая жаркая пора лета. Он, оглядываясь, несмело приблизился к костру – запавшие глаза, в жёсткой, волчьей седине подбородок, чёрные, обмётанные губы улыбаются льстивой улыбкой, так не подходящей ко всему облику ни дать ни взять вылезшего из леса болотного лешего.
– Огоньком балуетесь, родненькие? Ничего, ничего, не осуждаю… Иду, слышь, на меня от картошечки духом пахнуло. Дай, думаю, передохну возле ребяток…
Он присел возле костра, стал вытаскивать чёрными от грязи руками недопечённую картошку, перекидывал её, разламывал, жадно ел, морщась от ожогов и дыма, не переставая сыпать скороговоркой:
– Вот, ребятки, какие времена-то настали. Светопреставление… Отощал начисто, маковой росинки во рту не было… Ужо трубы Гавриила-архангела затрубят, всех антихристов громы небесные побьют. Побьют! А тех, кого не добьют, мы, прости господи, в колья возьмём. Уж возьмём во славу Христа. Уж затрещат черепа на комиссарских плечиках. Кровью улицы обмоем, ни жён ихних, ни детей не помилуем… Свят, свят господь на небесах! Он всё видит, он кару нам послал за грехи наши, он и спасёт нас. На одного тебя уповаем… Спасибо, господи, накормил мя. Вам, ребятки, спасибо.
Незнакомец чёрной рукой осенил себя крестом, вздохнул, быстро и цепко оглядел всех запавшими глазами. На секунду эти лихорадочно блестевшие из тёмных впадин глаза остановились на мне, и я сжался от страха.
Под наше испуганное молчание он ушёл.
А через несколько дней отец приехал домой из командировки с тёмным, осунувшимся лицом, с вырванным из плеча рукавом пиджака.
– Убийство случилось в Окуневе. Видать, в меня целил, сучий сын, да промахнулся. Костя Григорьев со мной шёл, упал и не крикнул… Жаль парня, тихоня был. Его-то жизнь гаду не нужна. Еле взяли, в бане спрятался, зубами грыз руки, пока связывали. Старый знакомый – Данилка Тягов, средний из Тяговых, тех, что раскулачили.
Без ватного зипуна, в одной грязной рубахе, но в зимней лохматой шайке, нахлобученной на глаза, с руками, стянутыми верёвками за спиной, вели два милиционера по улицам городка Тягова. Коричневое, сморщенное маленькое лицо со злыми глазками из-под шапки оборачивалось то направо, то налево, невидящий взгляд рыскал по любопытным, вывалившим из домов. Отец, по-воскресному выбритый, в чистой после бани рубахе, стоял возле дороги, держал меня за руку. Тягов задержался перед ним, из-под седой щетины оскалил жёлтые зубы:
– A-а, Васька Бирюков! С отпрыском, видать… – И вдруг, бешено брызгая слюной, мученически оскалившись, закричал: – Не то жалко, что в башку твою промахнулся! Дело божье – отвело пулю!.. Жалко мне, Васька, что щеночка твоего в овражек не стащил. Не смекнул, что твоё семя. То ли бы праздничек тебе устроил, сатана комиссарская!..
Милиционеры толкали в спину Тягова, а он, переступая упирающимися ногами, ещё долго оборачивался и кричал:
– Не знал! Ох, не знал, прости господи! А то бы порадовал тебя, Васька!..
Отец хмуро глядел вслед и молчал, дрожащей рукой гладил мою голову.
Прошли годы, и образ Данилки Тягова в моей памяти занял место рядом с офицером, который расстреливал из пулемёта солдат, рядом с полковником Хрящиным, сжигавшим деревни, со всеми, кого в своих рассказах отец рисовал врагами.
Отцу выпало счастье воевать против них. Но я надеялся, что буду счастливее отца. Мир ждёт часа, когда начнётся борьба за счастье и за справедливость. И эта борьба грянет, сомненья в том нет. И тогда бок о бок с негром, или с французом, или немцем под одним знаменем цвета крови и пламени начну воевать и я. В этом моё будущее. Фантастическое детское будущее, сливающееся с безбрежным будущим всех земель, всех народов.
Я, как заклинание, произносил слова: «Вот вырасту большим!» Но по-настоящему «большим» я не успел вырасти – обрушилась война. 22 июня 1941 года мне не хватало двух недель до семнадцати лет.
2
Помню, ликующая луна освещала искалеченный Сталинград. Чёрные, выщербленные трубы, как мрачные памятники исчезнувшего в глубине веков безвестного народа, поднимались над пепелищами.
Под обрывистыми берегами жалкой речонки Царицы валялись скованные морозом трупы: изломанные тела, торчащие вверх ноги, скрюченные судорогой кисти рук, и всё это переплетено…
Не один этот город разрушен, не одну только речку Царицу завалили трупами. Но не может быть, чтоб за несчастьями следовали несчастья, горе сменялось горем.
Если бы перешагнуть в будущее! Если б знать, что впереди у тебя много, много лет… Но кто может это пообещать?..
Летом 1943 года на Харьковщине, за селом Циркуны, мина, ударившись в дорогу, сбросила меня на землю, раздробила бедро осколком.
Тихон Бабкин, мой друг со времени отступления от Калача, и молоденький солдат из вновь прибывших Рахмайтуллин дотащили меня на плащ-палатке до сан-роты.
Опираясь на палку, я вернулся домой с вновь приобретённой житейской мудростью, которая заключалась в том, что я умел собрать и разобрать затвор винтовки, выкопать окоп, срастить концы перебитого кабеля, дежурить у телефона, выкрикивая: «Резеда! Резеда! Я Одуванчик!»
Теперь ремесло солдата было ненужно. Но чем-то надо всё-таки заниматься. Я стал преподавателем физкультуры в той школе, где сам три года назад сидел за партой.
Я выводил учеников в наш низенький и тесный спортзал, заставлял подтягиваться на турнике, лазать по канату, выполнять нехитрые упражнения на брусьях. Но такое занятие не могло стать смыслом всей моей жизни.
Кем быть? Этот вопрос превратился в постоянное проклятие. Кем быть, за что взяться? Мучайся, бросайся из стороны в сторону, терзай самого себя, но ищи, ищи и ищи! Будущее уже перестало быть мечтой, его пора было начинать.
3
Я был растерян. Да, растерян.
Вопрос «кем быть?» никогда не волновал ни моих учителей, ни моих родителей, ни меня самого. Всем, в том числе и мне, казалось, что он сам как-то решится, он нечто далёкое и туманное, о котором незачем заранее беспокоиться.
Теперь этот вопрос застал меня врасплох. Надо решать, нечего рассчитывать на чью-то поддержку, на выручку со стороны.
В каком деле я принесу больше пользы, что я люблю, чему отдать свои силы?
С пристрастием допрашивая себя, я сделал открытие.
О любом знакомом я мог сказать что-то определённое: наш сосед Сергей Артамонович добр от природы, простосердечен, имеет такие-то привычки, а Яков Пермяков, мой одногодок, отличается тем-то. Хорошо ли, плохо, а я всех мог оценить. Всех, кроме себя. Оказывается, самый непонятный для меня человек – я сам. Кто я таков? Что из себя представляю?
Я люблю читать книги, очень люблю Толстого и меньше Достоевского, но не прочь полакомиться и Конан-Дойлем. Когда-то любил уроки истории, но теперь, убей, не вспомню, в какие годы жил Иван Калита. Что ещё сказать о себе? Не очень-то отчётливая характеристика.
Единственное, чем отличался я от других, – если не умением, то желанием рисовать. В школьные годы я всегда украшал стенгазету, расписывал декорации к спектаклям художественной самодеятельности, даже почитался в нашем городке как общепризнанный талант.
После возвращения из армии для районного Дома культуры сделал большой плакат-картину: русский, китаец и негр под красным знаменем. В райисполкоме мне поручили к Первому мая украсить трибуну, возле которой проходили митинги. И я по фотографии с известной мухинской скульптуры вырезал из фанеры и раскрасил рабочего и колхозницу, поднимающих вверх серп и молот.
Наш неказистый городок со своей единственной мощённой булыжником улицей, разнокалиберными домишками, тощими палисадничками и обширными огородами, покрывающимися летом дремучей картофельной ботвой, был окружён заливными лугами, весёлыми берёзовыми перелесками и мрачными еловыми чащами.
Весной опушки хвойных лесов кажутся высеченными из тёмного камня, а берёзовые рощицы настолько прозрачны, что по ночам низко висящие над землёй звёзды пронзают насквозь их толщу. Бронзовое сияние сосновых стволов, молочная пена цветущей черёмухи – всё вызывало могучую своим постоянством радость. Она копилась, она распирала меня, заставляла чувствовать себя чрезмерно богатым.
Такое богатство носить одному было непосильно, хотелось с кем-то поделиться. Тем более что делиться радостью – это не значит отрывать её от себя.
Кому довериться? С кем поделиться?
Но поделиться, оказывается, почти невозможно. Попробуй-ка рассказать знакомым, что тебя удивил застоявшийся над болотом туман, в котором утонула раскалённая луна. Сообщи, что сырой, пропитанный прелыми, тинистыми запахами туман не зашипел, а мягко и нежно осветился, словно всосал в себя лунный свет. На тебя наверняка поглядят с подозрением: «Не рехнулся ли парень?.. Тоже сказал: туман видел, а кто не видывал такое чудо?»
Я целыми днями просиживал с альбомом и дешёвыми акварельными красками.
Глинистый обрыв, тускло горящий на алом вечернем закате… Плотные кусты шиповника, пробитые белым, как выветренная кость, стволом молодой берёзки… Осевшая от старости чёрная банька и могучая крапива, нежно укрывающая её трухлявые углы… Тысячи глаз смотрели на эту баньку, тысячи людей проходили мимо неё – никто не оценил, никто по-настоящему не приметил. А я увидел! Я оценил! Я украл у природы частичку красоты. Это ли не счастье?
Но увлечение живописью всё чаще и чаще сменялось тревогой. Не зря ли теряю время? Стать художником – это заманчиво, это дерзко, но мало ли таких, как я, провинциальных «гениев» мечтает прорваться в высокий мир настоящего искусства!
Областной институт сельского хозяйства объявил приём. В училище речного флота с десятилеткой принимают без экзаменов. Есть ещё пединститут, есть институт лесного хозяйства. Можно, кажется, выбрать.
В газете я натолкнулся на объявление: «Государственный институт кинематографии объявляет приём студентов…» В числе других факультетов в этом объявлении был указан и художественный факультет.
Я отобрал пять акварелей. Затянутое осокой озерцо с затонувшей лодкой, опушка леса с берёзовыми стволами, на крутом холме банька с прогнутой крышей, берег речки, где женщина в красной кофте полощет бельё… Долго сомневался в одной работе. Она изображала выгон, куда гоняли коз густоборовские хозяйки. Рыжая, вытоптанная трава и развалившаяся изгородь с торчащими жердями – вот и всё, если не считать серого неба. Ничего особенного, скучная картина… Но я послал и её.
Вызов пришёл через месяц.
4
Опустевший трамвай вынес меня на окраину Москвы и, погромыхивая, укатил дальше.
В переполненном, тесном городе есть свои пустыни. В сорок пятом году такой пустыней была площадь Сельскохозяйственной выставки, самая обширная площадь города. За высокими стенами во дворцах-павильонах обитали какие-то немногочисленные хозяйственные организации. Широкие – воплощённое гостеприимство – двери были наглухо закрыты уже много лет.
После городской толкучки я словно попал в спящее царство. Ни одного человека кругом. На асфальтовой глади, освещённой косыми лучами заходящего солнца, стоят лишь фонарные столбы. Прогремел за спиной ещё один трамвай. Прижимаясь к краю площадки, словно страшась её обширной пустоты, проскочил одинокий грузовичок.
А хозяином площади, выше столбов с фонарями, выше далёких стен – крутых берегов асфальтового озера, – выше всего, что есть поблизости, поднимается сверкающий памятник. Гигантский рабочий и гигантская колхозница вскидывают серп и молот в вечернее городское небо.
Старые мои знакомые! Первые из знакомых, кого встретил я в Москве!
Я долго сидел на чемодане, отдыхал, жадно глядел.
Огромная площадь. Безлюдье. Прочно вросший в асфальт каменный постамент. На нём – неистово ринувшиеся вперёд два гиганта. Их освещает заходящее солнце. Густыми красными отблесками сверкает измятая сталь. Рвутся с каменного постамента великаны, не могут сорваться.
Огромная пустынная площадь, тревожно освещённые великаны – и я, несоразмерно маленький, затерявшийся, беспомощный, жалкий на своём чемодане.
Институт, в который я должен поступить, где-то здесь, близко, я сижу у его подступов. Вот как выглядит дверь в моё будущее – то будущее, что не давало покойно жить, выгнало из дому.
Хватит ли сил, энергии, таланта, не потеряюсь ли я среди того бесконечно обширного, что ждёт меня впереди? Страшно, замирает сердце! Но в то же время поднимается с самого дна души отчаянная радость: вот в какой мир вступаю! Пусть он велик, кажется недоступным, но «не боги горшки обжигают». Кто знает, на что способны мои руки, не поставят ли они на восхищение людям вот такие памятники!..
Я попал в институт, когда совсем стемнело. Вахтёрша, словно деревенская бабушка на завалинке, вязала у дверей шерстяной носок. Она недовольно оборвала своё занятие:
– Дня вам мало!
С её далеко не радушного позволения я улёгся в тёмном углу институтского коридора на деревянном диванчике, положив чемодан под голову.
Я закрыл глаза, и передо мной снова поплыли улицы незнакомого города, человеческие лица, поодиночке, попарно, десятками, женские, мужские, молодые, старые лица с разными характерами, молчаливые, отчуждённые.
В огромном, незнакомом мне полутёмном здании было так тихо, как бывает тихо в ночные часы в опустевших учреждениях. Лишь где-то за дверями время от времени глухо гудела вода в водопроводном кране.
И мне представился спящий безбрежный город, спящие в нём, этаж над этажом, люди – тысячи, миллионы тех, кого я видел днём, и тех, кого я никогда не видел и никогда не увижу в своей жизни. Спит город, принявший меня без особого гостеприимства.
Спят люди и не подозревают, что в их миллионной семье появился ещё один человек. Он лежит сейчас в углу на твёрдом диване. Никому не известно, какое великое желание привёз он с собой в душе.
Моё единственное богатство – моя жизнь, те дни, годы, десятилетия, которые отмерены для меня. Я хочу отдать это вам, люди, незнакомые мне, вам, для вашей пользы, для вашего счастья. Никому не расскажешь об этом желании, а если расскажешь, никого не удивишь: мало ли таких, как я, предлагающих в услугу людям своё будущее? Надо просто уснуть вместе со всеми, дождаться нового дня. Дня, обещающего начало будущего.