355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Тендряков » Весенние перевертыши (С иллюстрациями) » Текст книги (страница 2)
Весенние перевертыши (С иллюстрациями)
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 01:31

Текст книги "Весенние перевертыши (С иллюстрациями)"


Автор книги: Владимир Тендряков


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]

4

Дома шел разговор. Как всегда, шумно говорил отец, как всегда, о своем большом кране:

– Кто знал, что в этом году будет такой паводок! Берег подмывает, гляди да локти кусай – кувырнется в воду наш красавец. А кто настаивал: надо выдвинуть в реку бетонный мол. Нет, мол, – накладно. Из воды выуживать эту махину не накладно? Да дешевле новый кран купить! Всегда так – экономим на крохах, прогораем на ворохах!..

У матери остановившийся взгляд, направленный куда–то внутрь себя, в глубь себя. Она неожиданно перебила отца:

– Федя, ты не помнишь, что случилось пятнадцать лет назад?

– Пятнадцать лет?.. Гм!.. Пятнадцать… Нет, что–то не припомню… Кстати, как сегодня здоровье твоего Гринченко?

– Представь себе, лучше.

– А почему похоронное настроение, словно у тебя там несчастье?

– Да так… Вдруг вот вспомнилось… Пятнадцать лет назад бежали ручьи и капало с крыш, как сегодня.

Отец стоит посреди комнаты в клетчатой рубашке с расстегнутым воротом, взлохмаченная голова под потолок. Косит глазом на мать – озадачен.

– Что за загадки? Говори прямо.

– Пятнадцать лет назад, Федя, в этот день ты мне поднес… белые нарциссы, помнишь ли?

– Ах да!.. Да!.. Бежали ручьи… Помню.

– С этих цветов, собственно, и началось.

– Да, да.

– Ты тогда был неуклюжий, сутулился… Цветы, ручьи и твоя слоновья вежливость.

– Действительно… Я боялся тогда тебя.

– Я прижимала твои цветы и думала: господи, возможно ли так, чтобы просыпаться по утрам и видеть этого смущающегося слона день за днем, год за годом. Не верилось.

– Мы вместе, Вера, пятнадцать лет…

– А вместе ли, Федор? Краны, тягачи, кубометры, инфаркты, нефриты – гора забот между нами. Чем дальше, тем выше она… Федя, ты мне уже никогда больше не дарил цветов. Те белые нарциссы – первые и последние.

Отец грузно зашагал по комнате, влезая пятерней в растрепанные волосы, мать глядела перед собой углубленными глазами.

– Белые нарциссы… – с досадой бормотал отец. – Я даже еловых шишек не могу здесь поднести, к нам приходят раздетые донага бревна… Вера, ты сегодня что–то не в настроении. Что–то у тебя случилось? Какая неприятность?

– Случилась очередная весна, Федя.

Мать и отец даже не заметили вернувшегося с улицы Дюшку, никто не спрашивал его, сделал ли он домашние задания. Он так и не решил задачу о двух пешеходах.

Бабушка Климовна штопала Дюшкин свитер, тоже прислушивалась к разговору о нарциссах, шумно вздохнула:

– Ох, батюшки! Мечутся, всё мечутся, не знай чего хотят.

Дюшку не волновали белые нарциссы, до них ли сейчас! Он потихоньку взял «Сочинения» Пушкина, убрался в другую комнату, раскрыл книгу на портрете Натальи Гончаровой. Белое бальное платье с вырезом, нежная шея, точеный нос, завитки волос на висках – красавица.

 
Тебя мне ниспослал, тебя, моя Мадонна,
Чистейшей прелести чистейший образец.
 
5

Утром он рано проснулся с кипучим чувством – скорей, скорей! Едва хватило сил позавтракать под воркотню Климовны, схватил свой портфель – и на улицу. Скорей! Скорей!

Но, спрыгнув с крыльца, он понял, что поторопился.

Улица была тихо населена, но не людьми, а грачами. Большие парадно–мрачные птицы молчаливо вперевалку разгуливали по дороге, каждая в отрешенном уединении носила свой серый клюв, нет–нет да трогая им землю задумчиво, рассеянно, брезгливо. Большие птицы, черные, как головешки, углубленные в свои серьезные заботы. Странное население, а потому и сама улица Жан–Поля Марата кажется странной, словно в фантастической книжке: люди вымерли, хозяевами остались мудрые птицы, один Дюшка случайно уцелел на всей земле. Представить и – бр–р–р! – жутковато.

Но жутковато так, между делом. Дюшку беспокоили сейчас не грачи, он только теперь сообразил, чего хотел, почему спешил: не пропустить Римку, чтобы идти следом за ней до самой школы (боже упаси, не рядышком!), издали глядеть, глядеть… Сковывающее пальто, кусочек тонкой белой шеи между воротником и вязаной шапочкой. Кусочек белой и теплой кожи…

Но пуста улица, по ней лишь гуляют прилетевшие из дальних стран грачи. Надо ждать, но это трудно, и скоро на улице появятся прохожие, станут подозрительно коситься: а почему мальчишка топчется у крыльца, а кого это он ждет?..

И опять влез в мысли непрошеный Санька Ераха. Он–то уж помнит вчерашнее, он–то уж непременно будет сторожить на дороге. Просто кулаками с Санькой не справишься. И снова в грудь отравой полилась бессильная ненависть: зачем только такая пакость живет на свете?

Дюшка стоял возле крыльца, глядел на грачей, на молодую, крепкую березку, окутанную по ветвям сквозным зеленым дымком, на старый пень посреди истоптанного двора. Днем этот пень как–то незаметен, сейчас нахально лезет в глаза. И неспроста!

Неожиданно Дюшка ощутил: что–то живет на пустой улице, что–то помимо грачей, березки, старого пня. Солнце переливалось через крышу, заставляло жмуриться, длинные тени пересекали помятую машинами дорогу, грачи блуждали между тенями, в полосах солнечного света. Что–то есть, что–то, заполняющее все, – невидимое, неслышимое, крадущееся по поселку мимо Дюшки. И оно всегда, всегда было, и никто никогда не замечал его. Никто никогда, ни Дюшка, ни другие люди!

Дюшка стоял затаив дыхание, боясь спугнуть свое хрупкое неведенье. Вот–вот – и откроется. Вот–вот – великая тайна, не подвластная никому. Стоит лишь поднапрячься – вот–вот…

Береза… Она в сквозной дымке. Вчера этой дымки не было – ночью распустились почки. Что–то тут, рядом, а не дается.

Грачи неожиданно, как по приказу, дружно, молча, деловито, с натужной тяжестью взлетели. Хлопанье крыльев, шум рассекаемого воздуха, сизый отлив черных перьев на солнце. Где–то в конце улицы сердито заколотился звук работающего мотора. Грачи, унося с собой шорох взбаламученного воздуха, растаяли в небе. Заполняя до крыш улицу грубым машинным рыком и грохотом расхлябанных металлических суставов, давя ребристыми скатами и без того вмятую щебенку, прокатил лесовоз–тягач с пустым мотающимся прицепом.

Он прокатил, скрылся за домами, но его грубое рычание еще долго билось о стены домов, о темные, маслянисто отсвечивающие окна. Но и этот отзвук должен исчезнуть. Непременно. И он исчез.

И береза в зеленой дымке, которой вчера не было… Вот–вот – тайна рядом, вот–вот – сейчас!..

Пуста улица, нет грачей. Улица та же, но и не та – изменилась. Вот–вот… Кажется, он нащупывает след того невидимого, неслышимого, что заполняет улицу, крадется мимо.

Хлопнула где–то дверь, кто–то из людей вышел из своего дома. Скоро появится много прохожих. И улица снова изменится. Скоро, пройдет немного времени…

И Дюшка задохнулся – он понял! Он открыл! Сам того не желая, он назвал в мыслях то невидимое и неслышимое, крадущееся мимо: «Пройдет немного времен и…»

Время! Оно крадется.

Дюшка его увидел! Пусть не само, пусть его следы.

Вчера на березе не было дымки, вчера еще не распустились почки – сегодня есть! Это след пробежавшего времени!

Были грачи – нет их! Опять время – его след, его шевеление! Оно унесло вдаль рычащую машину, оно скоро заполнит улицу людьми…

Беззвучно течет по улице время, меняет все вокруг.

И этот старый пень – тоже его след. Когда–то тут, давным–давно, упало семечко, проклюнулся росточек, стал тянуться, превратился в дерево…

Течет время, рождаются и умирают деревья, рождаются и умирают люди. Из глубокой древности, из безликих далей к этой вот минуте – течет, подхватывает Дюшку, несет его дальше, куда–то в щемящую бесконечность.

И жутко и радостно… Радостно, что открыл, жутко – открыл–то не что–нибудь, а великое, дух захватывает!

Течет время… Дюшка даже забыл о Римке.

– Дюшка…

Бочком, боязливо, склонив на плечо тяжелую голову в отцовской шапке, приблизился Минька Богатов – на узкие плечики навешен истрепанный ранец, руки зябко засунуты в карманы.

– Дюшка… – И виновато шмыгнул простуженным носом.

– Минька, а я время увидел! Сейчас вот, – объявил Дюшка.

Минька перестал мигать – глаза яркие, синие, а ресницы совсем белые, как у поросенка, нос, словно только что вымытая морковка, блестит. И в тонких бледных губах дрожание, должно быть, от страха перед Дюшкой. Дюшке же не до старых счетов.

– Видел! Время! Не веришь? – Он победно развернул плечи.

– Чего, Дюшка?

– Время, говорю! Его никто не видит. Это как ветер. Сам ветер увидеть нельзя, а если он ветки шевелит или листья, то видно…

– Время ветки шевелит?

– Дурак. Время сейчас улицу шевелило. Все! То нет, то вдруг есть… Или вот береза, например… И грачи были да улетели… И еще пень этот. Погляди, как его время…

Минька глядел на Дюшку, помахивал поросячьими ресницами, губы его начали кривиться.

– Дюшка, ты чего? – спросил он шепотом.

– «Чего, чего»! Ты пойми – пень–то деревом раньше был, а еще раньше кустиком, а еще – росточком маленьким, семечком… Разве не время сделало пень этот?

– Дюшка, а вчера ты на Саньку вдруг… с кирпичом. – Минька расстроенно зашмыгал носом.

– Ну так что?

– А сейчас вот – в пне время какое–то… Ой, Дюшка!..

– Что – ой? Что – ой? Чего ты на меня так таращишься?

Глаза у Миньки раскисли, словно у Маратки, ничейной собаки, которая живет по всей улице Жан–Поля Марата; есть в кармане сахар или нет, та все равно смотрит на тебя со слезой, не поймешь, себя ли жалеет или тебя.

– Ты не заболел, Дюша?

И Дюшка ничего не ответил. Сам вчера за собой заметил – что–то неладно! Вчера – сам, сегодня – Минька, завтра все будут знать.

Улица как улица, береза как береза, и старый пень всего–навсего старый пень. Только что радовался, дух захватывало… Хорошо, что Минька ничего не знает о Римке.

И ради собственного спасения напал на Миньку сердитым голосом:

– Если я против Саньки, так уж и заболел. Может, вы все вместе с Санькой с ума посходили – на лягуш ни с того ни с сего!.. Что вам лягушки сделали?

– Санька–то тебе не простит. Ты его знаешь – покалечит, что ему.

– Плевал, не боюсь!

– Разве можно Саньки не бояться? Сам знаешь, он и ножом… Что ему.

Минька поеживался, помаргивал, переминался, явно страдал за Дюшку. И глаза у друга Миньки как у ничейного Маратки.

Дюшка задумался.

– Кирпич нужен. Чтобы чистый, – сказал он решительно.

– Кирпич? Чистый?..

– Ну да, не могу же я грязный кирпич в портфель положить. Теперь я всегда с портфелем буду ходить по улице. Санька наскочит, я портфель открою и… кирпич. Испугался он тогда кирпича, опять испугается.

Минька перестал виновато моргать, уважительно уставился на Дюшку: ресницы белые, нос – морковка–недоросток.

– Возле нашего дома целый штабель, – сказал он. – Хорошие кирпичи, чистые, толем укрыты.

– Пошли! – решительно заявил Дюшка.

Они выбрали из–под толя сухой кирпич. Дюшка очистил его рукавом пальто от красной пыли, придирчиво осмотрел со всех сторон – что надо, – опустил в портфель. Кирпич лег рядом с задачником по алгебре, с хрестоматией по литературе. Портфель раздулся и стал тяжелым, зато на душе сразу полегчало – пусть теперь сунется Санька. Оказывается, как просто: для того чтобы жить без страха, нужен всего–навсего хороший кирпич. Мир снова стал доброжелательным. Минька с уважением поглядывал на Дюшкин портфель.

Они отправились в школу. Поджидать Римку вместе с Минькой глупо. Да и какая нужда? И все–таки хотелось ее видеть. Хотелось, хотя умом понимал – нужды нет!

Санька не встретился им по дороге.

6

Он успел ее увидеть перед самым звонком в толчее и сутолоке школьного коридора. И сейчас, на уроке, он тихо переживал это свое маленькое счастье.

– Тягунов! Федор! Ты уснул?

Женька Клюев, сосед по парте, ткнул Дюшку в бок:

– Вызывают. К доске.

Учителя математики звали Василий Васильевич, и фамилия у него тоже Васильев, а потому и прозвище – Вася–в–кубе. Он был уже стар, каждый год грозится уйти на пенсию, но не уходит. Высок, тощ, броваст, с прокаленной, как бок печного горшка, лысиной, с висячим крупным носом и басист. Его бас, грозные брови, высокий рост пугали новичков, которые приходили из начальных школ. Ребята чуть постарше хорошо знали – Вася–в–кубе страшен только с виду.

Он всегда о ком–нибудь хлопотал: то путевку в южный пионерлагерь больному ученику, то пенсию родителю. Почти всегда у него дома на хлебах жил парнишка из деревни, в котором Вася–в–кубе видел большой талант, занимался его развитием.

Он верил, что талантливы все люди, только сами того не знают, а потому таланты остаются нераскрытыми. И он, Вася–в–кубе, усердствовал, раскрывал.

Рассказывают, что, когда Левка Гайзер, тогда еще ученик пятого класса, начал решать очень трудные задачи, Вася–в–кубе плакал от радости, по–настоящему, слезами, при всех, не стесняясь.

Он видел нераскрытый талант и в Дюшке, чем сильно отравлял Дюшкину жизнь. Математика Дюшке не давалась, а Вася–в–кубе не уставал этому огорчаться.

Сейчас Дюшка стоял у доски, а Василий Васильевич мерил длинными ногами класс в ширину, от двери к окну и обратно.

– Это что же, Тягунов, такое? – расстроенным громыхающим басом. – Что за распущенность, спрашиваю? Куда же ты катишься, Тягунов? Идет последняя четверть. Последняя! У тебя две двойки, сейчас поставлю третью! А в итоге?.. – Густые брови Васи–в–кубе выползли почти на лысину. – В итоге ты второгодник, Тягунов!

Дюшка и сам понимал, что вчера эту проклятую задачу о путешественниках, пешком отправившихся навстречу друг другу, кровь из носу, а должен был решить. Ну, на худой конец, списать у кого. Не получилось. Дюшка убито молчал.

– Что ж… – Сморщившись, словно сильно заболела поясница, Василий Васильевич склонился над журналом: двойка!

Дюшка двинулся к своей парте.

– Куда? – грозно спросил Вася–в–кубе и указал широкой мослаковатой рукой на пластмассовую продолговатую коробочку на своем столе: – Почиститься!

– Я же не трогал мела.

– Почиститься!

Васю–в–кубе никак нельзя было назвать большим аккуратистом – носил брюки с пузырями на коленях, мятый пиджачок, жеваный галстук, – но почему–то он не выносил следов мела на одежде у себя и у других. Вместе с классным журналом он приносил на уроки платяную щетку в коробочке. Каждому, кто постоял у доски, вручалась эта коробочка и предлагалось удалиться на минуту из класса, счистить с себя следы мела. Тем, кто ответил хорошо, ласковым голосом: «Приведи себя в порядок, голубчик»; кто отвечал плохо – резко, коротко: «Почиститься!» И уж лучше не спорить, Вася–в–кубе тут выходил из себя.

Дюшка с коробочкой в руках вышел из класса. В пустом коридоре, заполненном потусторонними голосами, привалясь плечом к стене, стоял Санька Ераха, лицо хмурое, соломенные волосы падают на сонные глаза – за что–то, видать, выставили с урока.

Санька и Дюшка – один на один, лицом к лицу в пустом коридоре. Портфель с кирпичом в классе…

Но Санька не пошевелился, не оторвал плеча от стены, он только глядел на Дюшку из–под перепутанных волос сонно и холодно. И Дюшке стало стыдно, что он испугался. Во время уроков в коридоре Санька не полезет.

Дюшка не спеша раскрыл коробочку, вытащил щетку, принялся чистить свои брюки, старательно, не пропуская ни одной соринки, словно чистка старых штанов – наслаждение.

Он чистил и ждал – Санька заговорит. Тогда Дюшка ему ответит, не спустит. Он чистил, а Санька молчал, смотрел. Дюшка прошелся по одной штанине, принялся за другую – Санька молчал и смотрел в упор. И тогда Дюшка понял, что Санька молчит неспроста – уж очень сильно его ненавидит, иначе бы не выдержал, ругнулся. Молчит и глядит совиными глазами, молчит и глядит…

Дюшка принялся чиститься по второму разу – вдруг да Санька не выдержит, ругнется хотя бы шепотом. Но молчание. И пришла в голову простая мысль: а почему все–таки Санька его ненавидит? Он хорошо знает, что Дюшка не станет его подстерегать, ему, Саньке, нечего бояться Дюшки, жизнь не портит, настроение не отравляет, как это делает сам Санька, а все–таки ненавидит. Только за то, что он, Дюшка, не захотел бросить лягушку, не подчинился? Даже защитить Миньку ему не удалось. Мало ли чего кому не хочется. Вот он, Дюшка, например, не захотел решить задачу о путешественниках, Васе–в–кубе это неприятно, Вася–в–кубе огорчен, но представить – возненавидел за это… Нет, слишком!

И тут спохватился: а ведь и он Саньку ненавидит не только за то, что тот отравляет жизнь, заставляет носить с собой кирпич. Ненавидит, что Саньке нравится мучить кошек, убивать лягуш. Казалось бы, тебе–то какое дело – пусть, коли нравится. Нет, ненавидит Санькины привычки, Санькины выкаченные глаза, Санькин нос, Санькино плоское лицо, ненавидит просто за то, что он такой есть. Санька глядел остановившимся взглядом, и Дюшка попробовал представить себе, каким видит сейчас его Санька. Но не успел, так как кончилась последняя штанина, начать чиститься по третьему разу просто смешно, черт те что может подумать Санька.

Дюшка вложил щетку в коробочку, взглянул напоследок на Саньку, и взгляды их встретились… Стоячие, холодные, мутно–зеленые глаза. Да, не ошибся. Да, Санька неспроста молчит. Кирпич все–таки ненадежная защита.

Так в молчании и расстались. Дюшка вернулся в класс.

На перемене ему уже некогда было выглядывать Римку, он искал Левку Гайзера. Кирпич – ненадежно, один только Левка мог помочь.

Он отыскал Левку возле кабинета физики, отозвал в сторону. У Левки серые спокойные глаза и ресницы, как у девчонки, загибались вверх. У него уже начали пробиваться усы, пока чуть–чуть, легким дымком над полными красными губами. Красивый парень Левка.

– Научи меня джиу–джитсу, Левка, или каратэ. Очень нужно, не просил бы.

– А может, мне лучше научить тебя танцевать, как Майя Плисецкая?

– Левка, нужно! Очень! Ты знаешь приемы, все говорят.

– Послушай, таракан: незнаком я с этой чепухой. Вы там черт те какие басни про меня распускаете.

Зазвенел звонок, Левка ударил Дюшку по плечу:

– Так–то, насекомое! Не могу помочь.

И ушел пружинящей спортивной походочкой. Одна надежда на кирпич.

7

– Минька! Вот травка выползла, зелененькая, умытая. Почему она такая умытая, Минька? Она же из грязной земли выползла. Из земли, Минька! Из мокроты! На солнце! Ей тепло, ей вкусно… Она же солнечные лучи пьет. Растения солнцем питаются. Лучи им как молоко… Ты оглянись, Минька, ты только оглянись! Все на земле шевелится, даже мертвое… Вон этот камень, Минька, он старик. Он давно, давно скалой был. Скала–то развалилась на камни, Минька… А потом льды тут были, вечные, они ползали и камни за собой таскали. Этот камень издали к нам притащен. Он самый старый в поселке, всех людей старше, всех деревьев. У него, Минька, долгая жизнь была, но скучная. Ух какая скучная! Ему же все равно – что зима, что лето, мороз или тепло…

Свершилось! Впереди шла Римка Братенева – вязаная шапочка, кусочек обнаженной шеи под ней. И тесное, выгоревшее коричневое пальто, и длинные ноги – походочка с ленцой, разомлевшая. В самой Римкиной походке, обычно летящей, чувствуется слишком щедрое солнце, заставляющее сверкать и зеленеть землю, вызывающее ленивую истому в теле. Дюшке не до истомы. Шла впереди Римка в стайке, средь других девчонок, и счастье не умещалось в теле. Дюшка легко нес тяжелый портфель – спасительно тяжелый, – он не боялся встречи с Санькой, а потому ничто сейчас не омрачало его счастья. Дюшка говорил, говорил, слова сами лились из него, славя траву и влажную землю, лучи солнца и угрюмый валун при дороге. И как хорошо, что было кому слушать – Минька Богатов поспевал мелким козлиным скоком со своим истрепанным ранцем за спиной.

– Минь–ка–а! – Дюшку захлестывала нежность к товарищу. – Это хорошо, что мы родились! Взяли да вдруг родились… И растем и все видим! Хорошо жить, Минька!.. А я ненавижу, Минька… Я Саньку Ераху ненавижу! Живет себе лягушка, ему надо ее убить. Живем мы, ему надо, чтобы мы боялись его. А я не боюсь! Буду ходить, куда хочу, глядеть, что хочу. Я только портфель с собой стану носить, пока себе мускулы не накачаю и приемы не выучу. А тогда на что мне портфель с кирпичом, тогда я и без кирпича… И тебя я не дам, Минька, в обиду. Ты держись за меня, Минька!

Шла впереди Римка Братенева, девчонка в вязаной шапочке, от нее накалялся белый свет, от нее горел Дюшка. Он говорил, говорил, словно пел, и не мог с собой справиться. Песнь траве, песнь солнцу, песнь весне и жизни, песнь благородной ненависти к тем, кто мешает жить.

– Вон кран стоит, он мне вроде брата, Минька! Потому что поставлен отцом. Я отца, Минька, люблю, он, увидишь, еще такое завернет здесь, в поселке, – ахнут все! И мать у меня, Минька, хорошая. Очень, очень, очень хорошая! Она людям умирать не дает. Сама, Минька, устает, ночей не спит, чтобы другие жили. Это же хорошо, скажи, что нет? Хорошо уставать, чтоб другие жили. Правда, Минька?.. Минька, что с тобой… Минь–ка!

Дюшка только сейчас заметил, что по щекам Миньки текут слезы. Идет, спотыкается и плачет, и лицо у него какое–то серое, с выступающими сквозь кожу голодными косточками.

– Минька, ты что?..

И Минька сорвался, сгибаясь под ранцем, дергающимся скоком побежал прочь от счастливого Дюшки.

– Ми–и–нь–ка!

Минька не обернулся. Дюшка остановился в растерянности.

Земля вокруг была ослепительно рыжей. Удалялась вместе с девчонками Римка Братенева – вязаная шапочка в компании цветных платочков, беретов, других вязаных шапочек.

И стало стыдно, что был так неумеренно счастлив. И недоумение: чем же он все–таки мог обидеть Миньку?

Солнце обливало рыжую, по–весеннему еще обнаженную землю. Дюшка стоял среди горячего, светлого, праздничного мира, не подозревая, что мир играет с ним в перевертыши.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю