Текст книги "Временное правительство"
Автор книги: Владимир Набоков
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц)
Но все это, к сожалению, только одна сторона дела. Для того, чтобы она была решающей, необходим был ряд условий, которых налицо не было. Приняв престол из рук Николая, Михаил сразу имел бы против себя те силы, которые в первые же дни революции выступили на первый план и захотели овладеть положением, войдя в ближайший контакт с войсками петербургского гарнизона. Эти восставшие войска к тому времени (3 марта) уже были отравлены. Реальной опоры они не представляли. Несомненно, что для укрепления Михаила потребовались бы очень решительные действия, не останавливающиеся перед кровопролитием, перед арестом Исполнительного комитета Совета рабочих и солдатских депутатов, перед провозглашением, в случае попыток сопротивления, осадного положения. Через неделю, вероятно, все вошло бы в надлежащие рамки. Но для этой недели надо было располагать реальными силами, на которые можно было бы безоглядно рассчитывать и безусловно опереться. Таких сил не было. И сам по себе Михаил был человеком, мало или и совсем не подходивший к той трудной, ответственной и опасной роли, которую ему предстояло сыграть. Он не обладал ни популярностью в глазах масс, ни репутацией умственно выдающегося человека. Правда, его имя было незапятнано, он остался непричастным всем темным перипетиям скандальной хроники распутинской, – он даже некоторое время был как бы в оппозиции, – но всего этого, конечно, было недостаточно для того, чтобы твердой и уверенной рукой взяться за руль государственного корабля. Я не вижу тех элементов, которые его бы поддержали, – не во имя своих личных интересов, а во имя интересов высших. Кадеты, три недели спустя выкинувшие республиканский флаг6, такой опорой не могли быть. Бюрократия, дворянство, придворные сферы? Все это было совсем не организовано, совершенно растерялось и боевой силы не представляло. Наконец, приходится считаться с тем общим настроением, которое преобладало в эти дни в Петербурге: это было опьянение переворотом, был бессознательный большевизм, вскруживший наиболее трезвые умы. В этой атмосфере монархическая традиция, лишенная к тому же глубоких элементов внутренней жизни, не могла быть действенной, объединяющейся и собирающей силой...
Таким образом, я так формулирую тот окончательный вывод, к которому я уже давно пришел. Если бы принятие Михаилом престола было возможно, оно оказалось бы благодетельным или, по крайней мере, дающим надежду на благополучный исход. Но, к несчастью, вся совокупность условий была такова, что принятие престола было невозможно. Говоря тривиальным языком, из него бы "ничего не вышло". И прежде всего, это должен был чувствовать сам Михаил. Если "мы все глядим в Наполеоны", то он – меньше всех. Любопытно отметить, что он очень подчеркивал свою обиду по поводу того, что брат его "навязал" ему престол, даже не спросив его согласия. И было бы еще интереснее знать, как бы он поступил, если бы об этом согласии его заранее спросил Николай?..
Возвращаюсь к прерванному рассказу.
Само собой разумеется, при данных обстоятельствах мне не приходилось заниматься размышлениями на тему о том, правильно ли или неправильно принятое решение. Одно для меня было ясно: необходимо было удержать Милюкова в составе Временного правительства во что бы то ни стало, а затем надо было, в отношении того ближайшего дела, для которого меня призвали, найти вполне ясную, определительную и точную формулировку отречения великого князя. В первом отношении я обещал кн. Львову употребить все усилия и все влияние, которое я мог иметь на Милюкова, причем я имел в виду встретиться с ним вечером в Таврическом дворце. Что касается акта отречения, то я тотчас же остановился на мысли попросить содействия такого тонкого и осторожного специалиста по государственному праву, как барон Б. Э. Нольде. С согласия кн. Львова, я позвонил к нему, он оказался поблизости, в министерстве иностранных дел, и пришел через четверть часа. Нас поместили в комнате дочери кн. Путятина. К нам же присоединился В. В. Шульгин. Текст отречения и был составлен нами втроем, с сильным видоизменением некрасовского черновика. Чтобы покончить с внешней историей составления, скажу, что после окончания нашей работы составленный текст был мною переписан и через Матвеева представлен великому князю. Изменения, им предложенные (и принятые), заключались в том, что было сделано (первоначально отсутствовавшее) указание на Бога и в обращении к населению словом "прошу" было заменено проектированное слово "повелеваю". Вследствие таких изменений мне пришлось еще раз переписать исторический документ. В это время было около шести часов вечера. Приехал М. В. Родзянко. Вошел и великий князь, который при нас подписал документ. Он держался несколько смущенно – как-то сконфуженно. Я не сомневаюсь, что ему было очень тяжело, но самообладание он сохранял полное, и я, признаться, не думал, чтоб он вполне отдавал себе отчет в важности и значении совершаемого акта. Перед тем как разойтись, он и М. В. Родзянко обнялись и поцеловались, причем Родзянко назвал его благороднейшим человеком.
Для того, чтобы найти правильную форму для акта об отречении, надо было предварительно решить ряд преюдициальных вопросов {выходящих за пределы рассматриваемого дела, но без которых невозможно его рассмотрение.}. Из них первым являлся вопрос, связанный с внешней формой акта. Надо ли было считать, что в момент его подписания Михаил Александрович был уже императором и что акт является таким же актом отречения, как и документ, подписанный Николаем II? Но, во-первых, в случае решения вопроса в положительном смысле отречение Михаила могло вызвать такие же сомнения, относительно прав других членов императорской фамилии, какие, в сущности, вытекали и из отречения Николая II. С другой стороны, этим санкционировалось бы неверное предположение Николая II, будто он вправе был сделать Михаила императором. Таким образом, мы пришли к выводу, что создавшееся положение должно быть трактуемо так: Михаил отказывается от принятия верховной власти. К этому, собственно, должно было свестись юридически ценное содержание акта. Но по условиям момента казалось необходимым, не ограничиваясь его отрицательной стороной, воспользоваться этим актом для того, чтобы в глазах той части населения, для которой он мог иметь серьезное нравственное значение, – торжественно подкрепить полноту власти Временного правительства и преемственную связь его с Государственной думой. Это и было сделано в словах "Временному правительству, по почину Государственной думы возникшему и облеченному всей полнотой власти". Первая часть формулы дана Шульгиным, другая мною. Опять-таки с юридической точки зрения можно возразить, что Михаил Александрович, не принимая верховной власти, не мог давать никаких обязательных и связывающих указаний насчет пределов и существа власти Временного правительства. Но, повторяю, мы в данном случае не видели центра тяжести в юридической силе формулы, а только в ее нравственно-политическом значении. И нельзя не отметить, что акт об отказе от престола, подписанный Михаилом, был единственным актом, определившим объем власти Временного правительства и вместе с тем разрешившим вопрос о формах его функционирования, – в частности (и главным образом), вопрос о дальнейшей деятельности законодательных учреждений. Как известно, в первой декларации Временного правительства оно говорило о себе как о «кабинете», и образование этого кабинета рассматривалось как «более прочное устройство исполнительной власти». Очевидно, при составлении этой декларации было еще неясно, какие очертания примет временный государственный строй. С момента акта отказа считалось установленным, что Временному правительству принадлежит в полном объеме и законодательная власть. Между тем еще накануне в составе Временного правительства поднимался (по словам Б. Э. Нольде) вопрос об издании законов и принятии финансовых мер в порядке 87 ст. Основных законов.
Может показаться странным, что я так подробно останавливаюсь на содержании акта об отказе. Могут сказать, что акт этот не произвел большого впечатления на население, что он был скоро забыт, заслонен событиями. Может быть, это и так. Но все же несомненно, что с более общей исторической точки зрения акт 3 марта имел очень большое значение, что он является именно историческим актом и что значение его, может быть, еще скажется в будущем. Для нас же в тот момент, в самые первые дни революции, когда еще было совершенно неизвестно, как будет реагировать вся Россия и иностранные державы-союзницы на переворот, на образование Временного правительства, на все создавшееся новое положение, казалось бесконечно важным каждое слово. И мне кажется, что мы были правы.
Я уже упомянул о том, что работа наша затянулась до вечера. Когда мы вышли, было уже темно. Если память мне не изменяет, я не возвращался домой, а прямо поехал в Государственную думу, чтобы увидеться с Милюковым, показать ему захваченный мною черновик акта, принять меры к его оглашению в печати. Но прежде всего, конечно, я должен был выполнить данное мною кн. Г. Е. Львову обещание – употребить все усилия, чтобы убедить Милюкова не выходить из состава Временного правительства.
Для меня, конечно, не было никакого сомнения в том, что если бы Милюков настоял на своем решении, результатом были бы самые серьезные – может быть, даже гибельные – осложнения. Не говоря уже о впечатлении разлада с первых же шагов, о последствиях для партии, которая была бы сразу сбита с толку, о тяжелом положении остающихся министров-кадетов, – с уходом Милюкова Временное правительство теряло свою крупнейшую умственную силу и единственного человека, который мог вести внешнюю политику и которого знала Европа. В сущности, этот уход был бы настоящей катастрофой.
Придя в Таврический дворец, я тотчас нашел Милюкова. С ним в этот день на ту же тему уже говорил Винавер7, также убеждавший его изменить свое решение. Я прочитал ему текст отказа Михаила. Его этот текст удовлетворил и, кажется, дослужил окончательным толчком, побудившим его остаться в составе Временного правительства. Кто и когда повлиял в том же смысле на Гучкова, я не знаю.
С Милюковым по-прежнему была Анна Сергеевна8. От нее я услышал трагическое известие об убийствах в Гельсингфорсе9 и о грозном положении на фронте. Она сама казалась совершенно подавленной этими событиями. Меня они чрезвычайно потрясли. Сразу же в радостное ликование врывались мрачные, скорбные ноты, не предвещавшие ничего хорошего. Я должен тут же отметить, что сразу же было высказано убеждение, приписывающее эти убийства немецкой агитации.
В какой мере германская рука активно участвовала в нашей революции – это вопрос, который никогда, надо думать, не получит полного, исчерпывающего ответа. По этому поводу я припоминаю один очень резкий эпизод, происшедший недели через две в одном из закрытых заседаний Временного правительства. Говорил Милюков, я не помню, по какому поводу, заметил, что ни для кого не тайна, что германские деньги сыграли свою роль в числе факторов, содействовавших перевороту. Оговариваюсь, что я не помню точных его слов, но мысль была именно такова, и выражена она была достаточно категорично. Заседание происходило поздно ночью в Мариинском дворце. Милюков сидел за столом, Керенский, по своему обыкновению, нетерпеливо и раздраженно ходил из одного конца залы в другой. В ту минуту, как Милюков произнес приведенные мною слова, Керенский находился в далеком углу комнаты. Он вдруг остановился и оттуда закричал: "Как? Что вы сказали? Повторите?" И быстрыми шагами приблизился к своему месту у стола. Милюков спокойно и, так сказать, увесисто повторил свою фразу. Керенский словно осатанел. Он схватил свой портфель и, хлопнув им по столу, завопил: "После того, как г-н Милюков осмелился в моем присутствии оклеветать святое дело великой русской революции, я ни одной минуты здесь больше не желаю оставаться". С этими словами он повернулся и стрелой вылетел из залы. За ним побежал Терещенко и еще кто-то из министров, но, вернувшись, они сообщили, что его не удалось удержать и что он уехал домой (в министерство юстиции, где он тогда жил). Я помню, что Милюков сохранил полное хладнокровие и на мои слова ему: "Какая безобразная и нелепая выходка!" – отвечал: "Да, это обычный стиль Керенского. Он и в Думе часто проделывал такие штуки, вылавливая у политического противника какую-нибудь фразу, которую он потом переиначивал и пользовался ею, как оружием". По существу, никто из оставшихся министров не высказал ни одного слова по поводу фразы, вызвавшей негодование Керенского, но все находили, что его следует сейчас же успокоить и уговорить, – объяснив ему, что в словах Милюкова не было общей оценки революции. Кто-то (кажется, Терещенко) сказал, что к Керенскому следовало бы поехать князю Львову. Другие с этим согласились (Милюков держался пассивно, – конечно, весь этот инцидент был ему глубоко противен). Кн. Львов охотно согласился поехать "объясниться" с Керенским. Конечно, все кончилось пуфом {не внушающее доверие; выдумка.}, но тяжелое впечатление осталось. Впрочем, было ли хотя одно закрытое заседание, которое бы не оставило такого впечатления. Но об этом – позже...
В этот же вечер в Таврическом дворце (3 марта) Милюков сказал мне, что на меня рассчитывают для одного из открывающихся крупных постов, и спросил, согласился ли бы я принять должность финляндского генерал-губернатора. Я сразу же и очень решительно отказался. Помимо всяких соображений личного характера, прежде всего, необходимости уехать из Петербурга, мое отрицательное отношение вызывалось сознанием моей политики неподготовительности к заведыванию финляндскими делами. Я никогда ими специально не интересовался, у меня в Финляндии не было ни связей, ни даже близких знакомств, я плохо ориентировался в тамошних политических настроениях и партийных течениях.
Отказавшись от какого-либо административного поста, я сам предложил свои услуги в качестве "Управляющего делами Временного Правительства", – должность, соответствующая прежнему управляющему делами Совета Министров. Я считал, что пост этот, с внешней стороны как бы второстепенный, в условиях нового временного государственного строя, в функционировании которого оставалось так много еще неясного и неопределенного, – приобретал особое значение. Здесь, в сущности говоря, предстояло создать твердые внешние рамки правительственной деятельности, дать ей правильную, однообразную форму, разрешить целый ряд вопросов, которые никого из министров в отдельности не интересовали. Но помимо того, – не отдавая себе еще в то время отчета в той атмосфере, в которую я попаду, – связанный тесными партийными отношениями с рядом министров, я ожидал, что в заседаниях Временного Правительства мне будет предоставлен совещательный голос. Впоследствии я вернусь к вопросу о том положении, которое для меня создалось и которое привело меня, при первом же кризисе, связанном с уходом Милюкова и Гучкова, решительно заявить о своем желании покинуть пост управляющего делами.
Милюков не мог не согласиться с теми доводами, которые я ему привел. Мы с ним еще побеседовали на тему о возможных кандидатах на пост Финляндского генерал-губернатора. О моем старом приятеле М. А. Стаховиче в то время еще речь не заходила, и я не знаю, кто предложил эту кандидатуру, оказавшуюся, если не во всех, то во многих отношениях вполне удачной. Не помню, в тот же ли вечер, или на другое утро вопрос о моем назначении Управляющим делами был решен положительно. Во всяком случае, уже в субботу, 4 марта, я присутствовал в вечернем заседании Вр. Правительства, происходившем в большом зале совета министра внутренних дел, в здании министерства на площади Александровского театра.
В первые дни существования Вр. Правительства (четверг 2-го и пятницу 3 марта) не могло быть, конечно, речи ни о каком организованном делопроизводстве. Но какое-то подобие канцелярии пришлось импровизировать немедленно, при чем дело это было поручено Я. Н. Глинке, заведывавшему делопроизводством Госуд. Думы. Он воспользовался силами канцелярии Думы. Должен, однако, указать, что запись первого – чрезвычайно важного – заседания Вр. Правительства, в котором оно установило основные начала своей власти и своей политики, была сделана совершенно неудовлетворительно и даже невразумительно. Когда я ознакомился с этой записью, то пришел в некоторое недоумение и сказал об этом Милюкову. Прочитав запись, он квалифицировал ее гораздо резче меня. Тогда же было условлено, что он возьмет эту запись и восстановит по памяти ход и решения первого заседания, после чего Вр. Правительство, проверив в полном составе журнал, подпишет его. Запись П. Н. действительно взял, но за два месяца своего пребывания на посту министра Иностранных дел не имел, по-видимому, необходимого досуга, чтобы выполнить эту работу. Сколько раз я ему о ней ни напоминал, он всегда смущенно улыбался и обещал, в ближайшие дни заняться ею, – да так и не исполнил своего обещания. Так и осталась запись неиспользованной, – кажется, он и не вернул ее. Этим объясняется, что журналы (печатные) заседаний Вр. Правительства начинаются с No 2.
Скажу здесь вкратце о том, как мною была организована канцелярия Вр. Правительства. Прежде всего, надо было разрешить вопрос о моем помощнике, – о лице, на долю которого должна была выпасть значительнейшая доля черной канцелярской работы. Очевидно, таким лицом мог быть только человек, которому бы я всецело и до конца мог доверить, а, вместе с тем, он не должен был быть чужд той канцелярии Совета Министров, которой предстояло превратиться в канцелярию Врем. Правительства. Само собою разумеется, что первому из этих требований не удовлетворял тогдашний помощник (или товарищ) управляющего делами Совета Министров (И. И. Лодыженского) – A. C. Путилов, которого я лично совсем не знал и который, при том, даже не пользовался симпатиями своих сослуживцев. Мои выбор остановился на А. М. Ону. Я его знал с 1894 года, служил пять лет вместе с ним (с 1894 до 1899 года, когда я вышел в отставку) в Государственной канцелярии, абсолютно доверял его лояльности и его готовности отдать свои силы работе. С другой стороны, я считал, что он имеет солидный деловой опыт, занимая должность помощника статс-секретаря Госуд. Совета, и что он для канцелярии не будет homo novus. В самой канцелярии (где я нашел некоторых из бывших моих слушателей в Училище Правоведения – гг. Киршбаума, Фрейганга) я не предполагал встретить особенного предубеждения против себя. Но вместе с тем, я не мог ожидать, что в те два месяца, в течение которых я работал с канцелярией, у меня установятся с нею такие исключительно сердечные отношения. Должен здесь засвидетельствовать, что в огромном большинстве своем служащие канцелярии оказались вполне на высоте своей задачи, требовавшей от них совершено исключительной трудоспособности, добросовестности и "дискретности". У меня остались самые лучшие воспоминания о нашей общей работе и о нашем прощании, когда я получил от них адрес, очень тепло составленный. Что касается А. М. Ону, то я не разочаровался ни в его преданности и готовности работать, ни в прекрасных качествах его ума и сердца. Должен прибавить, что наши личные отношения были все время и остались наилучшими, и что кроме горячей признательности и искреннего уважения я к нему никаких чувств питать не могу. О своих намерениях по его адресу я его оповестил по телефону еще в субботу, получил от него согласие. Предстояло еще оформить мое собственное положение. Очевидно, назначение меня управляющим делами Вр. Правительства было несовместимо с дальнейшим пребыванием прапорщиком. Уже в субботу, 4-го, вечером А. И. Гучков подписал приказ, коим я увольнялся, по этому случаю, в отставку. В понедельник, 6-го, я в Мариинском дворце принял канцелярию. Представлял ее мне А. С. Путилов, утром посетивший меня. Он приветствовал меня речью, я ответил тоже короткой речью. Потом пришел И. Н. Лодыженский и мы с ним довольно долго беседовали в бывшем его служебном кабинете. Все обошлось вполне корректно, доброжелательно, по хорошему. Но в применении к Лодыженскому и к Путилову я впервые столкнулся с тем вопросом о материальном обеспечении ушедших в отставку чиновников, достигших более или менее высоких степеней, который впоследствии должен был причинить Вр. Правительству столько затруднений. Так как я не намерен, да и не мог бы, держаться в этих записках хронологического порядка, то я и коснусь сейчас этого вопроса, благо он подвернулся под перо.
Как известно, в первые дни и даже в первые недели революции и в прессе, и в разных публичных речах любили развивать наряду с темой о "бескровном" характере революции, пролившей с тех пор, в дальнейшем своем течении и развитии, такие реки крови, – еще и тему о волшебной ее быстроте, о той легкости, с какой был признан новый строй всеми теми силами, которые, казалось, были надежнейшей и вернейшей опорой старого порядка. В числе этих была и бюрократия – всероссийская, в частности петербургская. Я припоминаю, что еще в 1905 году, на первом, после 17 октября, съезде земских и городских деятелей (в Москве, в доме Морозовой на Воздвиженке) был поставлен вопрос о коренном обновлении всей местной администрации, главным образом, конечно, губернаторов), при чем выставлялось соображение, что от слуг абсолютизма нельзя ожидать ни готовности, ни умения служить новому строю, – что они будут ему недоброжелательствовать и проявлять к нему то отношение, которое на современном революционном жаргоне получило название "саботажа". Я тогда выступал против этого предположения. Я указывал, что едва ли в нашем распоряжении имеется достаточное количество подготовленных идейных работников, способных немедленно впрячься в сложную государственную машину, – с другой же стороны, шутливо напоминая известное изречение Кукольника "прикажет государь, могу быть акушером", я доказывал, что от местных администраторов (в их большинстве, конечно) не приходится ожидать той стойкости убеждений и глубины приверженности старым началам, того упорства, которые устояли бы против властного mot d'ordre'a, данного сверху (предполагая, разумеется, искренность и "подлинность" этого mot d'ordre). Мне возражал тогда И. И. Петрункевич. К сожалению, я не присутствовал при этом возражении, в котором Ив. Ил., очень удачно и остроумно воспользовавшись моей цитатой, при общем смехе заявил, что он не хотел бы быть той роженицей, которую обслуживал бы такой "по Высочайшему повелению акушер", и что в данном случае участь этой роженицы была бы участью России. При всем остроумии этого возражения, оно меня не убедило. Ибо главным основанием неприемлемости старых администраторов выставлялась не их техническая неподготовленность (много ли у нас вообще технически подготовленных людей?), а их внутреннее отношение, их настроение, – и только в этом отношении и имела смысл моя цитата. Я хотел сказать – и думаю теперь, – что огромное большинство бюрократии нисколько не заражено стремлением быть plus royaliste gue le roi {более роялистом, чем король (фр.).} – оно охотно бы признало fait accompli {свершившийся факт (фр.).}, подчинилось бы новому порядку и никаким «саботажем» не стало бы заниматься. Конечно, и в центрах, и на местах, как тогда, в 1905 году, так и теперь, в 1917-м, были отдельные люди, которых их прежняя деятельность и совершенно определенная, яркая политическая физиономия делала и принципиально, и практически неприемлемыми для нового строя. Эти единицы и подлежали бы изъятию.
Временное правительство поступило, как известно, иначе. Одним из первых и одним из самых неудачных его актов была знаменитая телеграмма кн. Львова от 5 марта, отправленная циркулярно всем председателям губернских земских управ: "Придавая самое серьезное значение в целях устроения порядка внутри страны и для успеха обороны государства обеспечению безостановочной деятельности всех правительственных и общественных учреждений, временное правительство признало необходимым устранить губернатора и вице-губернатора от исполнения обязанностей", причем управление губернией временно возлагалось на председателя губернской управы в качестве губернского комиссара Временного правительства. Не говоря о том, что в целом ряде губерний, где председателем управы являлось лицо, назначенное старым правительством, это распоряжение сводилось к лишенной всякого смысла и основания замене одних чиновников другими, далеко не лучшими, даже и в коренных земских губерниях оно привело – во многих случаях – к явной чепухе. Председатель управы был нередко ставленником реакционного большинства, а губернатор – лицом вполне приемлемым и не обладающим никакой реакционной окраской. Временное правительство очень скоро – почти тотчас же – убедилось в том, что рассматриваемая мера была крайне необдуманной и легкомысленной импровизацией. Но что было ему делать. И в этом случае, как и во многих других, оно должно было считаться не с существом, не с действительными реальными интересами, а с требованиями революционной фразы, революционной демагогией и предполагаемыми настроениями масс. Так, всему этому была принесена в жертву вся полиция, личный состав которой (а также и жандармерии) несколько месяцев спустя естественным образом влился в ряды наиболее разбойных большевиков ("рыба ищет, где глубже, а человек – где лучше").
Результатом такой политики явилось массовое увольнение и выход в отставку – добровольный или вынужденный – целого ряда высших чиновников, военных и гражданских. К этому же приводила ликвидация ряда учреждений и, наконец, естественное прекращение работы (например, в Государственном совете). И вот ставился вопрос: как быть с этой многочисленной армией людей, очутившихся по их собственным заявлениям в положении "раков на мели"? Ничтожное меньшинство этих людей не заслуживало внимания и не возбуждало симпатии – среди них были, конечно, и люди вполне обеспеченные в материальном отношении. Но подавляющее большинство представляли люди, многие годы добросовестно тянувшие бюрократическую лямку, дожившие иногда до преклонных лет, обремененные многочисленными семьями, – люди, всю жизнь бывшие совершенно чуждыми политике, но честно и усердно трудившиеся. А среди членов Государственного совета были такие люди, как Н. С. Таганцев, А. Ф. Кони и другие, менее известные люди, но вполне почтенные и безупречные.
Теперешние хозяева положения (час которых, впрочем, уже пробил {Так можно было думать в апреле 1918 года...}), гг. большевики, конечно, не задавались, никогда подобными вопросами и самая их возможность встретила бы со стороны Лениных и Троцких откровенное глумление. Для них совершенно безразлична судьба отдельных людей. "Лес рубят – щепки летят" – вот удобный ответ на все. Да им и не приходится и не приходилось сталкиваться с описанными затруднениями, потому что никто, конечно, не мог быть столь наивным, чтобы обращаться к ним, ожидая от них справедливого и человеческого отношения. С совершенно спокойной совестью они выбросили на улицу весь сенат и всю магистратуру, и трагически безысходное положение людей, работавших всю жизнь и на старости лет оказавшихся в буквальном смысле слова без куска хлеба, их нисколько не смущает.
Вр. Правительство было в этом положении. Не обладая якобитской неустрашимостью, в ее частом сочетании с якобинской же бессовестностью, оно оказывалось в крайней затруднении при разрешении и общего вопроса о судьбе членов ликвидируемых учреждений, и частных вопросов о судьбе отдельных лиц. Возьму, как одну из наиболее ярких иллюстраций, вопрос о членах Государственного Совета по назначению. Среди них были люди, не имевшие никаких заслуг перед страной, назначенные по соображениям черносотенной политики, для образования реакционного большинства, – но были, как я уже упомянул, государственные люди, такие, как Кони или Таганцев, а также ряд лиц, для которых Госуд. Совет был венцом долгой и безупречной службы рядах администрации или магистратуры. По закону, члены Госуд. Совета по назначению получали содержание, каждый раз определяемое персонально Верховной Властью. Равным образом и пенсии членам Госуд. Совета не определены общим образом в законе. В ближайшее же время после переворота, в первые же недели, когда выяснилось с полной несомненностью, что Госуд. Совет, как учреждение, обречен на совершенную праздность до Учредительного Собрания, причем Учредит. Собрание его, конечно, не сохранит (ни вообще, ни тем более, в теперешнем его виде), наиболее добросовестные и тактичные члены Госуд. Совета почувствовали неловкость своего положения и нравственную невозможность получать крупное содержание, не делая ничего, и возбудили вопрос об уместности подачи в отставку. При этом они считались (как мне точно известно из личных переговоров с некоторыми из них) с соображениями двоякого рода.
Вр. Правительство не упразднило с самого начала Госуд. Совета, как учреждения. Потому, членам по назначению, не считавшим возможным продолжать пользоваться преимуществами своего положения, приходилось бы подавать прошения об отставке, т.е. брать инициативу на себя. Еслибы одни подали прошения, а другие нет, получилась бы, очевидно, нелепость: на местах остались бы лица, прежде всего и более всего дорожившие своими окладами и положением, а уволены бы были наилучшие. Кроме того, мне приходилось слышать опасения (искренности которых я не имел никакого основания не верить, принимая во внимание, от кого они исходили), что подача таких прошений рядом лиц одновременно или непосредственно одними вслед за другими могло бы произвести впечатление какой-то демонстрации против Вр. Правительства, производимой наиболее авторитетными людьми, – а это, конечно, меньше всего входило в их намерения. Наконец, last not least, возникал вопрос о личной материальной судьбе, тревоживший всех тех, кто существовал только жалованием, и кто не мог рассчитывать ни на получение другого места, ни на частный заработок. Таких, конечно, было немало. И все они спрашивали, – будет ли им назначена пенсия, и в каком размере. – В самом начале Вр. Правительство в двух случаях назначило пенсии в размере 7–10 тысячи (кажется, дело шло о В. И. Коковцеве и об А. С. Танееве, но, может быть, здесь я ошибаюсь). И тотчас же митинговые речи перед домом Кшесинской (с первых же дней ставший штаб-квартирой большевизма) подхватили этот факт. "Вр. Правительство дает многотысячные пенсии, расточая народные деньги на слуг старого царского режима". Социалистические газеты вторили этим обвинениям. Мне особенно памятны подленькие статейки г. Гойхбарта (к сожалению, одного из сотрудников "Права") в "Новой Жизни". Весь этот шум произвел на Вр. Правительство большое впечатление. И когда, наконец, пришлось поставить во всем объёме вопрос о членах Гос. Совета (так, как в связи с этим печать и митинги завопили по поводу того, что члены Гос. Совета продолжают получать содержание), Правительство потратило целых два заседания на обсуждение его – и не могло придти ни к какому определенному решению. Некоторые из членов Госуд. Совета, соответственно их собственному желанию были назначены в Сенат (и получили, стало быть, сенаторские оклады). Судьба других так и осталась – при мне – неразрешенной. Были ли впоследствии приняты какие-нибудь общие меры, я не знаю. Припоминаю, в связи с этим, эпизод, произведший на меня крайне грустное впечатление. Н. С. Таганцев, с которым меня связывали двадцатилетние дружеские отношение, как-то попросил меня (по телефону), побывать у него. Оказалось, что он хотел лично мне передать собственноручно им написанное прошение об отставке и о назначении ему пенсии (впоследствии он был назначен в 1-ый департамент Сената и был председателем того отделения, в которое я зачислился; об этом – позже). Передавая мне бумагу, он не мог сдержать своего волнения и всхлипнул. "Да, голубчик, очень тяжело!" – сказал он, – "ведь я всю жизнь ждал осуществления нового строя. Все, чего я достиг – я, сын крестьянина, записавшегося в купцы 3-ей гильдии, чтобы дать мне образование, – всего этого я достиг только своим трудом, я никому ничем не обязан. И вот теперь – я оказываюсь никому ненужным и возвращаюсь в первобытное состояние".