355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Михайлов » Сторож брату моему (Капитан Ульдемир - 1) » Текст книги (страница 2)
Сторож брату моему (Капитан Ульдемир - 1)
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 16:06

Текст книги "Сторож брату моему (Капитан Ульдемир - 1)"


Автор книги: Владимир Михайлов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

"Глобинформ": Мы все вам очень благодарны".

В экспедиции дела и в самом деле шли нормально.

Все механизмы работали великолепно. Экипаж знал свое дело. Аверов быстро освоился с непривычными условиями, и никаких претензий к нему у Шувалова не было. В списке намеченных для зондирования звезд больше половины названий было уже вычеркнуто. Зато в информатории становилось все больше коробочек с записанными кристаллами, и в зыбкие, последние перед сном минуты можно было помечтать о том, как на Земле, даже не отдохнув как следует, они засядут за детальную расшифровку и изучение записей и узнают много неведомого, и Шувалов, сам укоряя себя за недостойные чувства, все же не мог не представить, как он окажется прав и оппоненты будут каяться и посыпать главы свои пеплом. Большой спрос на пепел будет, когда экспедиция вернется...

– Да, – крикнул Шувалов, когда в дверь постучали. – Прошу!

Это оказался Аверов.

– Все? – спросил Шувалов. – Хорошо, тогда...

Он умолк, увидев, что Аверов покачал головой.

– Ну-ну. Что-нибудь интересное?

– Кажется, – сказал Аверов озабоченно. – Не хотите ли зайти сейчас в центр, посмотреть?

Шувалов усмехнулся.

– Хочу, не хочу, – сказал он, – а, видимо, придется. Что у вас за манеры, друг мой. Сейчас, я только закончу...

– Да, – сказал Аверов. – Очень интересно. Видите ли, эта звездочка, которую мы зондировали последней, – ну та, под литерой Даль...

– Нет, – воспротивился Шувалов. – Я посмотрю и увижу сам. Комментарии будут потом. Ладно, закончу вечером. Идемте.

Он зашагал по коридору так стремительно, что Аверов едва поспевал за ним.

В научном центре они просмотрели запись несколько раз.

На бледном экране плясала кривая линия, витки торопливо сменяли друг друга, они то сжимались – и линия становилась почти прямой, то вырастали и кривая делалась похожей на зубья пилы. На шкале хронометра цифры секунды – выскакивали, чтобы тут же уступить место следующим, десятые доли кувыркались, как акробаты, сотые неразличимо мерцали. Вдруг линия стремительно бросилась вверх и словно уперлась в край экрана – казалось, пронизав рамку, кривая ушла куда-то в пространство, и прошло не менее полутора секунд, прежде чем она вернулась на свое место – и снова затанцевали зубчики.

– Вот такой пик, – сказал Аверов, переводя взгляд с экрана на лицо Шувалова и обратно. – Я не уверен, конечно, что моя интерпретация правильна, но мне сразу показалось...

– Обождите, друг мой, – мягко прервал его Шувалов. – Не станем поспешать с выводами. Покажите еще раз. И помедленней, будьте любезны.

Прошло несколько секунд.

– Что-нибудь не в порядке, друг мой?

– Нет... я просто волнуюсь.

– Ну-ну, доктор... Не нужно сразу же предполагать худшее.

Они оба чувствовали себя в этот миг, как врачи у постели больного. И не просто больного, а близкого человека.

Наконец Аверов переключил режим. Лицо его вновь стало спокойным, лишь глаза учащенно моргали, выдавая тревогу.

На этот раз кривая извивалась медленно, словно сытый питон, десятые доли не выскакивали в окошечке, а выползали, сотые вертелись с ленцой. Снова линия потекла вверх; теперь она поднималась медленно, но упорно, и это медлительное движение казалось мощным, неудержимым. Наконец кривая ушла за экран, и ученые долго ждали, пока нисходящий виток не появился снова.

– А резонанс? – спросил Шувалов.

– Есть. Сейчас покажу.

Они посмотрели и резонанс.

– Похоже, – пробормотал Шувалов, когда Аверов выключил дешифратор. Очень похоже. И тем не менее... не станем полагаться только на память. Возьмите, пожалуйста, "Теорию переменных", шестую кассету, там о Сверхновых...

– Я помню, – чуть обиженно отозвался Аверов, и Шувалов невольно улыбнулся.

Аверов вынул нужную кассету – они лежали в гнездах, похожих на пчелиные соты и занимавших всю переборку. Вложил кассету в аппарат. Включил.

– Переведите на большой экран, друг мой, будьте любезны.

Они напряженно вглядывались. Картина была похожей: те же плавные извивы кривой – и внезапный всплеск, снова покой – и стремительный взлет резонанса.

– М-да... – сказал Шувалов и вздохнул.

– А время – вы обратили внимание, профессор? В точности по Кристиансену. Типичнейший вариант. Одна и шестьдесят восемь сотых секунды. Вторая стадия процесса.

– Да, – медленно проговорил Шувалов, так медленно, что, казалось, короткое слово это никогда не кончится: "Ннннннаааа..." – Я сказал бы, что нам повезло. Редкостная удача – хотя в подобной ситуации такие слова кощунство. Что же, сопоставим... сопоставим наши впечатления, друг мой.

– Если Кристиансен прав...

Аверов сделал паузу, словно ожидая, что сейчас его прервут. И в самом деле, Шувалов использовал ее:

– Иными словами – если правы мы с вами; будем называть вещи их именами.

– Если теория справедлива, то вспышку Сверхновой можно ожидать в самом скором времени.

– Когда именно? Ну, грубо приближенно, порядок величины, каким он вам представляется.

– Несколько лет...

Шувалов помолчал, он думал, полузакрыв глаза.

– Пожалуй, так оно и есть. Несколько лет. Несколько лет... А может быть, мы с вами все-таки неправы? Ведь сам Кристиансен, насколько нам известно, никогда не наблюдал ни одной Сверхновой в процессе созревания и вспышки. У него не было настоящего материала. Во всяком случае, он нигде не упоминает... да и не было Сверхновых в те времена в пределах нашей Галактики. Он мог наблюдать ту, в Магеллановом облаке – но ошибки измерения при этом становились чрезмерно большими... – Он снова умолк, потом махнул рукой, словно отвергая что-то. – Хотя – какая разница, иной теории у нас пока нет... Хорошо. Будем работать. Параметры звезды у нас есть. Сделайте одолжение, сядьте за вычислитель и введите их... А теперь давайте попытаемся подсчитать возможную мощность взрыва. Суммарно и по отдельным компонентам излучения.

Аверов быстро составил и ввел программу. Теперь надо было дождаться результата.

– Аверов, друг мой... Вы сильны в истории?

– Я? – Аверов нерешительно развел руками. – Откровенно говоря, у меня не возникало потребности... Я не знаю... Думаю, что ориентируюсь в ней недостаточно хорошо. Если вы имеете в виду историю вообще, а не...

– Именно вообще. Я тоже раньше не интересовался, но когда экспедиция была утверждена и решена проблема экипажа... я успел кое-что прочитать.

– Что-нибудь интересное по нашей теме?

– Нет, о нет, я имею в виду совсем другое... Они были порой очень жестоки, наши предтечи. Я краснел, когда читал об этом. Был, в частности, такой способ казни... – Он перехватил извиняющийся взгляд Аверова. – То есть, намеренного убийства человека, убийства, разрешенного законом... Его привязывали к пушке, – только имейте в виду, что речь идет не об устройстве для получения направленных потоков элементарных частиц, а – ну, боюсь, что не сумею объяснить достаточно точно, я и сам не очень хорошо понимаю принцип устройства и действия, но, одним словом, эта была машина для убийства, – что-то там делали, происходил взрыв, и беднягу разрывало в клочья...

– Профессор!..

– Да, да, я понимаю вас, слушать невозможно без содрогания, я просто цепенел, читая, а ведь там были еще и иллюстрации, вам приходилось видеть эти древние издания? Но я заговорил об этом вот почему: если вычислитель подтвердит мои предположения, то все мы, все человечество окажется в положении, в каком находился привязанный к пушке.

– Я отказываюсь слушать, профессор!

– Вы правы, вы правы, извините меня, сделайте милость. Но, кажется, ответ готов?

Они посмотрели на экран.

– Так, – сказал Шувалов. – Теперь найдем, какой будет мощность на удалении от источника излучения, соответствующем расстоянию от звезды Даль до Земли.

Прошла минута.

– Вот, – сказал Аверов, когда результат появился на экране. – Ничего страшного, мне кажется. – Он облегченно вздохнул. – Не будет даже минимального повышения температуры. – Он вытер лоб, ощущение миновавшей опасности сделало его говорливым, каким он никогда не был. – А знаете, вы просто напугали меня. Я стал представлять страшные картины, просто страшные. Не знаю даже, смог ли бы я описать их... И это ужасное, гнетущее чувство страха. Никогда в жизни не приходилось мне испытывать столь унизительное ощущение... – Аверов говорил откровенно, как и было принято среди людей их эпохи. – Как я рад, что все обойдется... – Он говорил и говорил, нервное напряжение, в каком он пребывал последние полчаса, требовало разрядки, искало выхода в потоке слов. – Теперь действительно можно сказать, что нам повезло! Надо сразу же возвратиться к звезде, не сомневаюсь, вы тотчас же отдадите такое распоряжение, профессор, вернуться, лечь на орбиту, сделать как можно больше записей, и сразу же на Землю, чтобы своевременно привести в готовность все средства наблюдения, и наблюдать, наблюдать до самого момента вспышки и все, что будет затем. Какой случай для проверки теории, подумать только – мы сможем установить, является ли процесс и в самом деле стадиальным или это допущение не подтвердится... – Он умолк наконец, на лбу его прорезались морщины. – Вы не согласны, профессор? Я в чем-то неправ?

Шувалов провел ладонью по глазам, повел плечами, как в ознобе.

– Милый мальчик... – сказал он не сердито, но устало, совсем тихо. Милый мальчик зрелых лет... Температура не повысится, тут вы правы. А жесткая компонента?

Аверов медленно проглотил комок.

– Вы думаете...

– Да разве здесь есть повод для сомнений? Разве не видно простым глазом? Мощность жесткой компоненты ничего не говорит вам? В таком случае возьмите космобиологическую энциклопедию, загляните туда, где говорится о мутациях, возникающих под влиянием излучений... Вы правы, Земля как небесное тело вряд ли ощутит какие-то неудобства от того, что в полутора десятках световых лет вспыхнет Сверхновая. Но жизнь, жизнь... Неужели вам сразу не бросилось в глаза, что облучение, которому будет подвергаться Земля в результате вспышки, – подвергаться не день, не два, – неизбежно приведет к возникновению мутаций, к непредсказуемым изменениям генетической картины у всего живого, начиная с одноклеточных, даже с вирусов, и кончая нами? Представьте себе это хоть на минуту – и вы ужаснетесь по-настоящему...

Наступила пауза. Может быть, полумрак в научном центре корабля способствовал капризам фантазии, да и волнение Шувалова передалось Аверову, но ему стало мерещиться, что из углов вылезают какие-то многоногие, с крошечными головками, с пустыми и злобными глазами уродливые, ублюдочные существа – наследники прекрасного человечества, таким нелегким путем пришедшего к сегодняшнему совершенству, наследники сумеречные, отвратные... Аверов издал такой звук, словно его тошнило.

– Но... Как же можно... Почему же мы сидим? Надо немедленно думать о защите...

– О защите? Нейтрализовать эти излучения нельзя. Экран, чтобы заслониться от них, тоже вряд ли можно изобрести. Генохирургия? Наверное, могла бы помочь, если бы речь шла о единицах, пусть тысячах – но не о миллиардах людей... Это все не даст нам выхода. Пока я вижу только один путь. И вы тоже, конечно, уже увидели его.

– Воздействие...

– Только оно. Мы рассчитывали проверить вашу установку в самом конце экспедиции. Провести эксперимент. Теперь эксперимент приобретает вдруг колоссальное значение... Если и говорить о везении, друг мой, то оно заключается в том, что мы, во-первых, оказались здесь в нужный миг, и во-вторых, оказались не безоружными. Имейте в виду: заметить то, что увидели мы с вами, можно было только отсюда. Наблюдения с Земли не давали и не могли дать нам этих данных, для этого чувствительность приборов еще недостаточна. Вы волнуетесь? Я, например, уверен в вашей установке не меньше, чем в моих теоретических предпосылках.

– Да... Конечно, профессор. Установка...

– Итак, мы немедленно возвращаемся к звезде Даль, тут я с вами совершенно согласен. Проведем весь цикл измерений еще раз. И если замеченный вами пик – не случайность, не каприз приборов – я очень хотел бы, чтобы так и оказалось, но, откровенно говоря, не допускаю такой возможности, – то выход у нас останется только один.

– Будем надеяться... – начал было Аверов, но умолк, так и не договорив, на что он хотел надеяться: на мощность установки или на ошибки приборов.

– Да, друг мой, – сказал Шувалов негромко. – Нравится нам или нет, но судьба людей сегодня зависит от нас с вами.

Он сказал – и почувствовал, как тяжелеют плечи, как ответственность уже не только за свою теорию и за судьбу экспедиции, но за весь мир, за все его настоящее и будущее, небывалым грузом ложится на них. Ответственность за людей, за миллиарды незнакомых и знакомых людей, одинаково близких, одинаково любимых.

– Ну, справьтесь с собой, друг мой, – проговорил Шувалов ворчливо, справьтесь. Вы слишком хороший человек, чтобы растеряться, когда речь идет о всем, что мы любим.

Аверов тряхнул головой.

– Да, – сказал он. – Вы правы. Извините, пожалуйста. Я готов.

– В таком случае, пригласите, пожалуйста, капитана.

Успокаивая друг друга, они заговорили теперь о предстоящих действиях, и обсуждали их до тех пор, пока не услышали в коридоре знакомые тяжеловатые, чуть неравномерные шаги.

3

День выдался спокойный, и можно было погулять. Я отворил дверь и вышел в сад. Снова были сумерки, сосны крепко пахли, песок едва слышно похрустывал под ногами, поскрипывали под ветром коричневые стволы. Соседняя дача темнела в полусотне метров, и одно окошко в ней светилось, и хотелось думать, что сейчас на пороге покажется сосед, и можно будет неторопливо потолковать о разных пустяках. Слева была чернота; вообще-то там тоже находилась дача, но теперь ее не было; я к этому уже привык и просто не смотрел в ту сторону – тогда можно было думать, что дача стоит там, как раньше.

Я медленно шел по дорожке, мимо грядки с клубникой, и мне все казалось, что вот-вот кто-то выйдет из-за дома. Раньше я ожидал, что покажется она. Но теперь – чем дальше, тем больше – ловил себя на том, что жду не ее, а сына, чумазого, запыхавшегося, живущего в своем, насчитывающем десять лет от роду мире и поглощенного своими делами и проблемами. Я ждал, а он все не выходил, и мне, как обычно, стало тоскливо; наверное, надо было повернуться и уйти из сада, войти в ту дверь, из которой я вышел, но я медлил: тоска – тоже живое чувство, и если нет ничего другого, то пусть будет хоть она. Потом – и это тоже было известно заранее – проступила досада на тех, кто придумал такую вещь. Но досада тоже была не совсем искренней, и по той же причине: не будь сада, не было бы и тоски, а без нее жизнь была бы бедней. Женщины и дети, они равно нужны нам в жизни, и старая традиция – "женщины и дети первыми в шлюпку" полностью отразила наши чувства. Я только не уверен в порядке: женщины и дети – или дети и женщины? Но здесь конструкторы не предусмотрели (слава богу!) ни детей, ни женщин, а вот иллюзия сада была полной; наверное, они хотели облегчить нашу жизнь, когда записали те картины, что наиболее четко запечатлелись в памяти, и дали возможность воспроизводить их по собственному желанию. Не знаю, как это получалось: апартаменты мои, хотя и были больше прочих, все же измерялись квадратными метрами, и уж никак не сотнями; и тем не менее, отворив дверцу, я выходил в свой сад (его, конечно, давно уже нет, не знаю, что там сейчас, и не хочу знать), и бродил по дорожкам, и все это было настоящее, просторное, без обмана. Потом я входил в дверь своего дома – и оказывался в каюте, которая была уже самой настоящей реальностью, как и все приборы, что смотрели на меня со стен и стендов, как броня бортов и пустота за ними.

Но пока я еще шел по дорожке, поглядывая на кустики уже давно отошедшей клубники. Сосед не показался, и я знал, что он не покажется, и никто другой тоже, потому что их на самом деле не было. Многие знания дают многие печали; нехорошо, когда доживешь до возраста, в котором справедливость этого положения становится неоспоримой. Так думал я, и так думали, по-моему, все люди нашего экипажа. Ученых я к ним не причисляю, потому что они были совершенно другими людьми.

Сказанное звучит, наверное, довольно загадочно, но если разобраться, то окажется, что все очень просто. В эти времена (мысленно, для себя, я называю их временем моей второй жизни, потому что никак не удается отделаться от мысли, что я – какой-то первый я, не совсем я, но все же я, – что неопределенная эта личность все же утонула сколько-то лет назад. Я не раз принимался подсчитывать, сколько же все-таки лет назад это произошло, но с тех пор не раз менялось летоисчисление, и для того, чтобы разобраться во всех календарях, надо было стать крупным специалистом. В общем, выходило, что тогда шел какой-то год до той эры, что была перед другой эрой, которая уже непосредственно предшествовала нынешней эре текущей, как сказали бы в мои времена.) – итак, современные люди снова захотели понюхать, как пахнут звезды вблизи. Трезво поразмыслив и решив возобновить полеты при помощи созданной ими техники, люди собирались, между прочим, поискать, не отыщутся ли где-нибудь бренные останки первопроходцев, чтобы понаставить в тех местах памятников; правда, в задачу нашей экспедиции такие поиски не входили, ими должны были заняться те, кто – если у нас все пройдет благополучно – полетит после нас. Итак, люди захотели снова выйти в большой космос. Подготовились они очень основательно, корабль был спроектирован и заложен, и тогда они стали всерьез размышлять над проблемой экипажа.

Тут надо понять их образ мышления. С нашей точки зрения, они могут показаться очень уж неторопливыми и робкими при решении сложных проблем: на самом же деле они просто более обстоятельны и куда больше нас заботятся сами о себе – в смысле, обо всех людях: все люди заботятся обо всех людях, и получается очень неплохо. Живут они куда лучше нас. Не то, чтобы у них совсем не происходило никаких трагедий: и у них, как я успел понять, поглядывая да выспрашивая, случаются такие истории, как у меня, и у них умирают матери и отцы; и дети, солидные седовласые дети, плачут по ним, плачут, не стесняясь, потому что они давно поняли: стыдно не проявлять свои чувства, а напротив, скрывать их. Нет, кое-какие трагедии у них есть; и в нынешнюю эпоху случается, что человек считает себя Архимедом, но, даже просиживая целые дни в ванне, выносит из нее разве что убеждение о том, что мыться полезно; и у них поэт или композитор вечно злится на самого себя оттого, что написал так, а надо бы, а хотелось бы куда лучше, – и так далее. Но вот о жизни людей, об их здоровье, и физическом, и моральном, они заботятся всерьез, и уже не лечат болезней, а просто не позволяют им возникать. Так что когда они задумали лететь, то обилие неясностей и проблем, какие могли встретиться тут, в Галактике, их поначалу огорошило, и они забеспокоились всерьез.

Ведь как подошли бы к подобному делу, скажем, мои современники? Они сказали бы: ребята, дело опасное, приказывать никому не станем, но коли есть добровольцы – три шага вперед. Люди сделали бы три шага вперед, и с того момента приняли бы на себя ответственность в равной доле с теми, кто задумал и подготовил всю историю. Получилось бы очень просто; в мое время бывали войны, и мы их не забыли, в мое время существовали армии, и люди, которые отдавали им всю свою жизнь, знали, что профессия их заключается, между прочим, и в том, чтобы в случае необходимости рисковать жизнью, а если требуется – и отдавать ее. Это были нормальные люди, которым нравилось жить, но уж так они были воспитаны. Так было в мои времена. Но теперь времена были совсем другие, и воспитание иное и вообще все. И вот когда потребовалось решать, кто же полетит, то перед ними встали вдруг такие проблемы, мимо которых мы прошли бы, даже не повернув головы.

Дело в том, что они любили друг друга. Да.

В нашем веке тоже вроде бы понимали, что такое любовь. И раньше тоже. Всегда бывало, что любовью жили и от нее умирали. Только любовь была – к человеку. А у этих, современных, была другая, не менее сильная любовь любовь к людям. Ко всем, сколько их существовало в природе. И их любовь (я говорю то, что слышал от них; сам я, откровенно говоря, этого никогда не испытывал, у меня были друзья, были враги, а те, кого я не знал, меня в общем-то не волновали – кроме детей, конечно; я их полюбил с годами, каждого ребенка, которого видел или о котором слышал, но это касалось только детей), их любовь была не абстрактной, а очень, очень конкретной, физически ощутимой, и если кому-то было нехорошо, то так же нехорошо становилось и тем, кто был к нему ближе остальных, а потом тем, кто был близок этим близким – а в конечном итоге близким было все человечество. Получалось что-то вроде того, когда один хватается за оголенный провод под напряжением, другой хватает его, чтобы оттащить, – и подключается сам, и его тоже трясет, за него берется третий – и тоже попадет под напряжение, и так далее. Это был какой-то сверхсложный организм, их человечество, единый организм (в наше время мы этого еще не понимали как следует, мы уже были многоклеточным организмом, но единым еще не были), и если от организма надо было что-то отрубить, он, естественно, страдал: одно дело, когда клетка отмирает, другое – когда режут; и вот люди страдать не хотели, ни сами, ни опосредованно, через кого-то другого. Одним словом, оказалось, что лететь они хотят – но не могут: слишком они духовно срослись между собой.

И еще одна причина была. Кто бы ни летел, они или не они, полет мог, с их точки зрения, осуществиться при непременном соблюдении одного условия: чтобы ни один из летящих не испытал не только физических неудобств, не говоря уже о травмах и прочем, – они хотели, чтобы ни одной даже моральной царапинки не осталось ни у кого за все время полета. Значит, от каждого участника полета требовалась высочайшая степень – не физического здоровья, не спортивной подготовки, потому что корабль их, с моей точки зрения, напомнил скорее всего летающий санаторий для большого начальства, требовалась высочайшая степень пластичности, моральной пластичности, умения притираться друг к другу без всякого трения, чтобы весь экипаж – а каждый из нас взаимодействует с пятью остальными – работал как единый организм. У них к тому времени были уже придуманы всякие системы индексов, и с их помощью специалисты определяли, кто чего стоит, и делали это не путем тестов, а просто по приборам: поставят человека, включат, поглядят и становится ясно, чего у него в избытке, а чего не хватает. По их шкале высшая степень пластичности стоила тысячу баллов; такого парня можно было бы пустить в яму с саблезубыми тиграми, и через пять минут они лизали бы ему пятки своими шершавыми языками. Такие люди у них были, и не так уж мало. Но те, кто решал судьбы экспедиции – нечто вроде нашего Верховного Совета и Академии наук вместе взятых и возведенных в квадрат, постановили, что для того, чтобы попасть в экипаж, надо иметь индекс пластичности не менее тысячи двухсот! И вот таких-то ребят у них не оказалось.

Когда я узнал об этом, это меня сперва удивило, но потом я понял, что так оно и должно было быть. И в самом деле, как возникает излишек пластичности, сверхпластичность, так сказать? Она вырабатывается при столкновении с неблагоприятными обстоятельствами. А у них неблагоприятных обстоятельств не было – откуда же было взяться нужным качествам?

И тогда они, поняв, что людей с нужными им характеристиками надо искать в прошлом – в куда менее благоустроенных эпохах, – обратились к "частому гребню".

Как вы, конечно, знаете, хозяйство Времени у них было отлажено неплохо. Я имею в виду не точное время на часах – они как-то забыли, что время может быть и не точным, – но хозяйство, которое занимается перемещениями во времени. И вот они стали шарить (наугад, конечно) по давно прошедшим временам и искать: не попадутся ли нужные им индивидуумы?

Я вовсе не хочу сказать, что у нас, в двадцатом веке, стоило тебе выйти на улицу – и эти тысячедвухсотники проходили перед тобой маршем. Нет, конечно. Но, в принципе, и у нас, и в более ранних эпохах можно было их найти, если поискать как следует. И вот они, шаря по столетиям, от Ромула до наших дней (а точнее – начав задолго до Ромула), за два с лишним года вытащили к себе более двух десятков человек, из которых в конце концов и был сформирован экипаж из шести персон. Некоторые не подошли потому, что при всей своей пластичности оказались абсолютно невосприимчивыми к технике – а речь, как-никак, шла о сложнейшем корабле, – или же были не в состоянии усвоить даже те азики современной науки, без которых невозможно было бы понять, что же им предстоит делать; ну, такие, например, древние истины: Земля – шар, или: частная теория относительности применима в пределах от и до, но не более. Бесспорно, эпоха далеко не всегда служит точным мерилом умственного развития – даже в мои времена за одного Леонардо можно было отдать целый курс инженерного факультета и впридачу курс Академии художеств, и мы не остались бы внакладе, – но все же не всем и не все оказалось по силам. Так что осталось нас шестеро. Столько, сколько и требовалось. Остальным предстояло коротать свои дни в заведении, представлявшем собою санаторий для здоровых мужиков во цвете лет.

Из прошлого всех нас вытаскивали примерно одним и тем же способом: когда становилось ясно, что нужный человек вот-вот (как говорили в мое время в тех местах, где я жил) положит ложку – его в последний миг выхватывали из того времени, а на его место подкладывали искусно сотворенного биоробота, так что никто и не замечал подмены. Мне потом растолковали, что я так или иначе потонул бы: все-таки не в том я был возрасте и не то уже было сердце, чтобы осенью купаться в Гауе. Но большинство наших ребят было выдернуто во время войн, когда удивлялись не тому, что человек умер, а тому, что он остался жив. Благо, в войнах в те эпохи – включая мою – недостатка не было.

Так что собралась веселая компанийка. По рождению нас отделяли друг от друга столетия, а то и тысячелетия, но здесь мы удивительно быстро нашли общий язык: недаром же каждый обладал сверхвысоким коэффициентом пластичности. И мы разобрались в корабле, и даже в основах современной науки – хотя от нас не требовали многого, но это было с их точки зрения немного, а с нашей – ого-го!

Впрочем, особенно потеть нам не пришлось. Обучали нас так: вводили в уютную комнату, где ты мог читать, зевать, думать, спать, петь – словом, убивать время по своему вкусу. Аппаратура была укрыта в стенах. Несколько трехчасовых сеансов с промежутками в неделю между ними – и ты становился специалистом приличного класса. Не смогли мы лишь одного: стать по-настоящему современными людьми. Современными для них, я имею в виду.

Дело было не во внешности, хотя мы, конечно, отличаемся от них весьма и весьма; правда, друг на друга мы и вовсе не похожи, но на них – еще меньше. Они – те, кто нас вытащил, – выглядят, по нашему мнению, однообразно: рослые, прекрасного сложения, смуглые, с волосами от черных до каштановых – более светлые тона встречаются крайне редко – и главным образом темноглазые. Они очень красивы, сравнительно мало меняются к старости, разве что седеют; правда, некоторые восстанавливают нормальный цвет волос, но таких немного. О женщинах и говорить нечего: любая из них в мое время завоевала бы все мыслимые титулы в области красоты. За время тренировок я успел познакомиться с несколькими; они, думаю, делали это из любопытства. Жаль только – с ними не о чем было говорить; слишком уж разное мы получили воспитание. И в этом-то воспитании и кроется основная причина того, что в этой эпохе все мы так и остались чем-то наподобие эмигрантов, невольных эмигрантов из другой эры.

Дело в том, что мы были выдернуты из своих времен уже в зрелом возрасте, когда формирование каждого из нас как личности успело закончиться. Вот Георгий: хороший штурман и прекрасный парень. Он – один из тех трехсот, что защищали Фермопилы с Леонидасом во главе, и я не хотел бы видеть его в числе своих врагов. В его время и в его стране хилых детишек кидали в море, чтобы они не портили расу; даже мои гуманистические концепции кажутся ему слюнтяйскими, не говоря уже о современных. Он редко улыбается; мне кажется, он так и не может простить себе, что остался в живых, когда все прочие спартиоты – и еще тысяча наемников – легли там костьми. Он отлично понимает, что это от него не зависело, но все же приравнивает, видимо, себя к беглецам с поля боя, а таких в его время любили не больше, чем во всякое другое. Но, повторяю, штурман он, что надо: ориентирование по звездам у античных греков в крови. Он невозмутим и ничему не удивляется, редко проявляет свои чувства (чего нынешние люди не понимают) и очень холодно относится к женщинам, потому что чувствует, что они в чем-то превосходят его, а его самолюбие – древние очень дорожили своим самолюбием – не позволяет ему примириться с этим.

Или Иеромонах. Мы с ним соотечественники и почти земляки, только он жил на две, а то и три сотни лет раньше. Он тоже прекрасный мужик, – все мы прекрасные мужики, – но кое-чего не понимает, а ко всему, чего не понимает, относится недоверчиво. Сомневаюсь, чтобы он по-настоящему верил в бога, но до сих пор он в трудные минуты шепчет что-то – подозреваю, что молитвы, – и осеняет себя крестным знаменем. Он прекрасно знает устройства большого корабельного мозга, которым ведает, и с этим аппаратом у нас никогда не было ни малейшей заминки. Могу поручиться, что в глубине души Иеромонах одушевляет его, относит к категории духов – скорее добрых, однако, чем злых. Что-то вроде ангела-вычислителя, хотя таких, кажется, не было в христианской мифологии. Он эмоционален, но после каждого открытого проявления чувств машинально просит прощения у бога, не слишком, правда, громко. На женщин смотрит с интересом, когда думает, что никто этого не замечает. Рассердившись на кого-нибудь, он называет его еретиком и грозно сверкает очами. Он невысок, черняв и носит бороду. Сейчас это считается негигиеничным.

Они со спартиотом непохожи друг на друга, а еще меньше похож на каждого из них в отдельности и на обоих вместе наш первый пилот, которого мы называем Рыцарем.

Он уверяет, что и в самом деле был рыцарем когда-то – в каком-то из средних веков. Это его дело. Прошлое каждого человека является его собственностью, и он может эту свою собственность предоставлять другим, а может и держать при себе и не позволять никому к ней прикасаться. Пора биографий давно минула; какое значение имеет то, что человек делал раньше, если есть возможность безошибочна установить, чего стоит он сейчас, и обращаться с ним, исходя именно из этого? Был рыцарем, ну и что же? Зовут его Уве-Йорген, по фамилии Риттер фон Экк. Он высок и поджар, обладает большим носом с горбинкой и широким диапазоном манер, – от изысканных до казарменных (не знаю, впрочем – кажется, у рыцарей казарм не было). В разговорах сдержан, зато слушает с удовольствием. При этом он чуть усмехается, но не обидно, а доброжелательно. Взгляд его всегда спокоен, и понять что-либо по его глазам невозможно. Однажды, во время ходовых испытаний, мы могли крепко погореть; Рыцарь был за пультом, и ему удалось выдернуть нас в самый последний момент (Иеромонах за вычислителем уже бормотал что-то вроде "Ныне отпущаеши..."). Мы все, надо признаться, основательно вспотели. Только Уве-Йорген был спокоен, словно решал задачу на имитаторе, а не в реальном пространстве, где все мы могли в два счета превратиться в хилую струйку гамма-квантов. Когда это кончилось, он оглянулся и, честное слово, посмотрел на нас с юмором – именно с юмором, но не сказал ни слова.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю