355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Павлов » Дозор на Сухой Миле » Текст книги (страница 1)
Дозор на Сухой Миле
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 11:08

Текст книги "Дозор на Сухой Миле"


Автор книги: Владимир Павлов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)

Павлов Владимир
Дозор на Сухой Миле

Владимир Андреевич Павлов

Дозор на Сухой Миле

Повесть рассказывает о том, как подросток Толя Иванович, мать которого фашисты угнали в Германию, а отец воюет на фронте, становится партизаном.

В печи догорало, но Толя больше не подбрасывал порубленного хвороста, что лежал под припечком: молодая картошка кипела давно и – Толя знал сварилась. Ухватом-рогачом он вытащил чугунок из печи, поставил на припечек, а ухват – в угол, затем накрыл чугунок посудным полотенцем, собранными концами – чтоб не обжечься – обхватил его с боков и сцедил воду в ведро, стоявшее тут же, под рукой. Отнес чугунок на стол, на подставку, снял полотенце – от картошки повалил густой пар.

На столе в глиняной миске лежал кочан квашеной капусты, прошлогодней, красноватой от рассола, – осенью, когда ставили кадку, мать клала туда бурачок, а то и два.

Завтрак был готов, можно было садиться за стол, но есть не хотелось. Брал он с собой в лес несколько холодных картофелин, съедал по дороге – тем и сыт. А печь топил каждый день – и сегодня, и вчера, и позавчера: не хотел нарушать заведенный порядок, делал все, как делала бы мама.

Сегодня среда. А три дня тому назад, в воскресенье, чуть свет она ушла в Слуцк. С вечера протопила, отварила картошки и оставила ее в печи на ночь, чтоб утром Толя мог поесть еще теплой. Ушла она, видно, очень рано, Толя и не слышал. Утром, как всегда после завтрака, он пошел под поветь снаряжать в лес тележку. Тележка была на двух колесах, с длинным дышлом и фанерными боковинами. Когда-то она была покрашена в синий цвет. Делал тележку и красил – как рассказывала мама – сам отец, о котором теперь ни слуху ни духу: войне пошел третий год, и третий год он, как говорит мама, "если жив, то воюет". Где-то на фронте отец. Потому что иначе, если б, скажем, попал в окружение, а оттуда в партизаны, дал бы о себе знать. А тут ни весточки.

Тележка кажется Толе чуть ли не предметом древности. Ему вон уже тринадцать, а отец мастерил ее, чтоб возить его, Толю, еще малышом. Колеса выписывают восьмерки, дышло на конце раскололось, фанерины из спинки и передка вынул сам Толя, а поперечины вырезал ножовкой. На ней теперь только и возить хворост.

Каждое утро Толя вместе с ровесниками ездит на Грядки – так зовется недалекий лесок – за дровами. Собирают ветки, укладывают, обвязывают веревкой, чтоб не растерять по дороге, и едут домой. Дома после обеда Толя распускает веревку, берет по хворостине и рубит на колоде. Нарубленные дрова складывает у стены повети в поленницу – версту. Медленно растет верста. Лето на исходе, а она еще не достала до стрехи. Весной Толя думал, что запасет на зиму целые две версты таких дров. Да где там, если горят они, как порох, особенно сучья с еловой или сосновой хвоей...

Толя садится за стол на лавку, придвигает ближе чугунок, берет по картофелине. Картошка в мундирах. Она еще горяча, чистится легко, только подцепи ножом кожуру – она и сдирается; но очищенная картошка липнет к пальцам, жжется, потому что из-под кожуры выступает наружу весь ее жар, и Толя перекидывает картофелину с ладони на ладонь. Растет под руками горка тонюсенькой шелухи, все больше очищенной картошки рядом с миской, в которой кочан капусты, а есть неохота – разве что через силу. Он и не ест. Он, сидя за столом, чистит картошку, лишь бы что-нибудь делать. Что-то делать – это единственное спасение от мыслей, что нет мамы, что остался один. Сердце его сильно бьется, готовое выскочить из груди. Слух обострен. Он ловит каждый звук с улицы, со двора. Все чудится, что вот скрипнет калитка, а минуту спустя – только пройти от калитки до порога – звякнет щеколда в сенях, отворится дверь и войдет мама. Пройдет к окну, опустит с плеч тяжелый узел на лавку, выдохнет с облегчением: "О-ох!", подойдет к нему, к Толе, сотрет ладонью пот со лба, проведет той же ладонью по его голове и спросит: "Ну, как ты тут, сынок?"

В воскресенье Толя старался возвратиться с Грядок пораньше. Мальчишки, с которыми он ездил за хворостом, задержались на опушке. Это уже не первый раз. Там было много окопов, оставшихся с начала войны. Боев возле Грядок, правда, не было, однако в старых окопах и на опушке вот уже два года то то, то другое из военного снаряжения находили. Нашли и в тот раз. Кто-то выковырял из песка на дне окопа обойму патронов. Латунь гильз позеленела от времени, потускнели, словно заплесневели, пули, а сама панелька обоймы заржавела.

Патроны находили и раньше. И распоряжались ими по-своему. Раскладывали в окопе костер, который обычно долго не хотел разгораться: огню в яме тесно, нет тяги. Пока кто-нибудь с помощью кресала зажигал трут – кусок вымоченного в щелоке из золы, высушенного, размягченного гриба, что растет на пнях и деревьях, – остальные собирали мох и сухую хвою. Мох и хвоя давали много дыму, и кто-нибудь один, потому что в окопе не развернуться, раздувал огонь. Когда сквозь мох начинало пробиваться пламя, подкидывали сушняк. Нажигали горку жаркого угля и только после этого выводили огонь из окопа. Языки пламени вырывались как бы из-под земли, как из пасти двенадцатиголового змея. Вот тогда и бросали патроны в огонь, на уголья, словно в зев змея. А сами – кто куда! Бухало, рвалось, стреляло. Подсчитывали – сколько патронов и сколько выстрелов. Если совпадало – вылезали из своих ямок, подходили к разметанному кострищу в окопе, обсуждали: какую толщину земли может пробить пуля, возьмет ли бруствер, за которым прячется боец или партизан.

За эту стрельбу хлопцам доставалось от матерей, от дядьки Кондрата и особенно от старосты Есипа. Староста Есип в таких случаях всегда выходил на загуменье, молча стоял, поглядывал в сторону Грядок. Кудель волос по бокам головы – череп у него был лысый – шевелилась. И было не понять, от ветра это или, может, со страху.

Есип возвратился в начале войны откуда-то из-под Бобруйска, куда был выслан после раскулачивания. Там он работал, говорили, на смолокурне, срубил даже себе хату и жил один. Он и сейчас в Березовке живет один. В его хате до войны была лавка. Воротившись, поломал, выбросил прилавки. Переложил печь. А вот заставки, щиты, которыми закрывались изнутри окна, оставил. Не повырывал и скобы, в которые просовывались деревянные поперечины, державшие заставки. Пересыпал, можно сказать, построил заново сени. Развалил старый погребок, в котором раньше стояла железная бочка с керосином, углубил яму, пустил в землю дубовый сруб, потолок выложил кирпичом и залил цементом. Кирпич брал на заводике, который теперь не работал, но там осталось много кирпича сырого и обожженного, еще довоенного. А цемента целых два воза припер от немцев из Лугани. Там же, в Лугани, дали ему немцы корову с телушкой, пару подсвинков. Обзаводись хозяйством, Есип, живи, стройся!

А чего не строиться? Грядки в двух километрах, лесу вали сколько хочешь. И он прикидывал взяться и за хату. Похаживал вокруг, обстукивал углы, что-то бормотал себе под нос. Но пересыпать хату так и не стал. Потому что не дурак был Есип, знал, что большая ложка рот дерет. Видел, что его власть – ровно тот лапсердак на огородном пугале: в каждый рукав ветер дует. На первых порах аккуратно выполнял немецкие распоряжения: выбивал заготовки, определял, кого в Германию отправить, выспрашивал охотников в полицию. Часто ездил в Лугань на жеребце, запряженном в возок-фаэтон. До войны в нем ездил председатель колхоза. Теперь и возок и жеребец стояли у Есина в хлеву.

Но ничего нет на свете вечного. И откуда они взялись, партизаны? Сперва слухи поползли, потом стали наведываться по ночам, а теперь редко выпадает день, чтоб они не проходили или не проезжали через деревню в сторону Лугани, Слуцка и обратно. Какие у них там были дела – кто их знает. Партизаны – люди военные.

Есипа они пока не трогали. Может, и тронули бы, да кто-то, видно, им что-то сказал, от кого-то они знали, что Есип притих, больше под себя не гребет. Только и делает, что передает людям распоряжения: кому мост ладить, кому дорогу ровнять. Да палкой встречает мальчишек с Грядок, когда они устраивают там пальбу – жгут патроны в костре. Так за это и сами родители по головке не гладят...

Сколько ни просил Толя хлопцев отдать ему найденную обойму – не отдали. Пытался даже припугнуть матерями, нагорит, мол, от них, старостой Есипом не помогло. "Ишь, какой хитрый, – сказали, – нашли все, а отдай ему одному". Не мог же Толя признаться, что патроны просил не для себя. Не мог сказать, что давеча приходил Рыгор Денисов, сын их соседа, деда Дениса, партизан. Он придет и сегодня ночью забрать соль, которую мать должна принести из Слуцка. Толя и отдал бы ему ту обойму.

За солью мать ходила и раньше. Одна или с дядькой Кондратом.

В тот раз Толя и мать уже крепко спали, когда в окно напротив печи поскребся Рыгор. Он всегда так скребся в раму, ровно кошка зимою к морозу. Ошибиться, что это Рыгор, было нельзя.

Не ошиблась мать и тогда. Пошла, отворила дверь, и немного погодя вслед за нею в хату вошел Рыгор.

"Зажигать лампу или нет?" – спросила мать.

"А как хотите", – вроде бы с безразличием ответил Рыгор. Прежде так первым делом напоминал, чтоб завешивали окна и только потом зажигали трехлинейку. А тут – "как хотите".

Удивил Толю такой ответ. Он вскочил со своей кровати сразу, как только услыхал, что кто-то скребется в раму. Надел штаны, рубашку, обул на босу ногу бахилы и стоял теперь посреди хаты. Ждал, чтобы Рыгор подошел поздороваться. Они всегда здоровались за руку.

Удивилась и мать. А вслух сказала:

"Смотри, как осмелели! Не рановато ли?" И в голосе ее, и в интонации, с какой это было произнесено, наряду с упреком можно было уловить и тихую радость.

И все же предосторожность не была излишней.

Мать зажгла на столе лампу без стекла и, прикрывая рукой огонек, перенесла ее на камелек.

В хате заколыхался полумрак.

Рыгор снял с плеча винтовку, приставил ее к столу. С другого плеча стащил котомку, положил на стол и принялся развязывать. Мать стояла у него за спиной. Она знала, по какому делу наведался сосед.

А Рыгор распаковывал котомку и говорил:

"Просьба к вам, тетя Катерина, та же самая. Надо еще раз сходить в Слуцк обменять все это на соль. Тут сапоги. Яловые. Новые. Мы только голенища малость помяли да подошвы о песок потерли, чтоб вид был, будто ношеные. Если что, говорите – мужиковы. А тут деньги. Денег много, не скупитесь. Хотя сейчас надежда на них плохая, а все ж, гляди, и продаст кто-нибудь соль за деньги. А в этой бутыли – спирт..."

"Спирт неси назад, – сказала мать. И поинтересовалась: – Это вы на той неделе спиртзавод в Погосте сожгли?"

Рыгор поглядел на мать, мотнул головой, словно говоря: и верно же, проверят немцы или бобики на пропускном пункте, спросят, откуда спирт, и – в СД. Как это меня угораздило?!

"Ладно, бутыль я заберу", – согласился Рыгор.

Он уложил котомку, затянул шнурок. Сел на лавку, винтовку поставил меж колен.

"Как вы живете, тетя Катерина? Как с дровами, Толя?"

Рыгор посидел у них недолго. Поговорил с Толей, с матерью, уходя, попросил у матери прощения за беспокойство, которое они снова взваливают на нее. Сказал, что это в последний раз, что дело с солью скоро у них наладится, можно будет и им подкинуть какую малость, чтоб не подливали в горшки рассол из калийной соли.

Приход Рыгора Денисова всякий раз превращался для Толи в праздник. Потому что это был хлопец оттуда! Не из лесу, не из отряда, а оттуда. Вроде как из иного мира, где не боятся ни немцев, ни полицаев. Где все ходят с винтовками, с автоматами, с минами! Бьют захватчиков. И те боятся нос сунуть в лес, боятся партизан. Вот какие там люди, партизаны. Ходят смело, разговаривают громко, смеются. Не люди, а богатыри. Эх, быть бы и ему среди них, быть там рядом с Рыгором! Не беда, что Рыгор – молодой еще хлопец. В первый день войны он сдал последний экзамен в Слуцком педучилище. Он учитель. И в то же время не учитель, потому что ни одного дня не работал в школе. Пришли немцы – подался в лес, в партизаны.

Сильный хлопец Рыгор, жилистый, хоть и сухощав с виду. А посмотреть, как он закидывает за плечо винтовку, так можно подумать, что не винтовка это, а пушинка...

Перед войной колхозная полуторка возила со станции калийную соль. Ее ссыпали на специально подостланные доски в углу нового гумна. Говорили, что это хорошее удобрение для полей. Дефицит. Что эту соль добывают только в одном месте, в Соликамске. А город тот во-он где – на Урале.

Рассыпать калийную соль не успели. А теперь она пригодилась людям. Брали ее в гумне. Растворяли в воде. Осадок оставался на дне, а вода была горько-соленая. Ее и подливали в горшки, чтоб не есть без соли. Без соли, известно, навалится цинга, повыпадают зубы у старого и у малого...

В субботу мать ходила к Есипу просить справку – в город же без документа не сунешься. А в воскресенье ушла в Слуцк ни свет ни заря. Дорога-то неблизкая.

Базар в оккупированном городе. Угрюмый, молчаливый. Люди ходят, молча щупают, прикидывают что-то в уме, отходят. Крашеная, молодящаяся дама в пальто с лисьим воротником, несет перекинутые через оба плеча явно чужие вещи. Прокуренным голосом, негромко, словно только для себя, повторяет:

– Только на рейхсмарки. Только на рейхсмарки...

В стороне слышен громкий голос:

– Спички, довоенные спички. Коробка – червонец! Коробка – червонец!

Меж людей пробирается полицай. Повязка на рукаве, винтовка за спиной. На него оглядываются и в страхе шарахаются. К спине полицая приклеена бумажка. Если оказаться поблизости, можно прочитать: "Гад".

– Только на рейхсмарки. Только на рейхсмарки...

– Довоенные спички! Коробка – червонец!

Кто-то продает, вернее меняет, розовый абажур, обрамленный бахромой. Не нужный никому попугайчик в клетке. Старик у огромной плетеной корзины, которые носят за спиной. В корзине – горшки, кувшины. Своей работы. Старик гончар посвистывает в глиняную свистульку-петушок, зазывая менял-покупателей. К нему идут немногие. И старика жалко, словно он юродивый.

Блестящие краги. Обладатель их переминается с ноги на ногу. Лицо лоснится, словно смазанное салом. В руках у него сапоги. Он их вертит и так и этак. Постукивает согнутым пальцем по подметке. Что-то говорит женщине, которая стоит рядом. Это тетка Катерина. Она развязывает какой-то узелок, протягивает. Видно, предлагает деньги. Мужчина в крагах отмахивается от них, кривится. Берет сапоги и, не оборачиваясь, подает их парню, который стоит у него за спиной. Тот кидает сапоги в старую детскую коляску, достает оттуда полотняный мешочек, похожий на те – сшитые клином, – в которых хозяйки отжимают домашний сыр, кладет его в руку обладателю краг.

Тетка Катерина бережно принимает мешочек. Снимает с головы клетчатый платок, заворачивает в него соль, через плечо перевязывает себе за спину.

– Только на рейхсмарки. Только на рейхсмарки...

– Довоенные спички!..

И вдруг:

– Облава!

Крики, визг, сумятица. Люди бросаются в разные стороны. Словно птицы, когда в стаю врезается коршун.

Бегут, замыкая кольцом базарную площадь, солдаты полевой жандармерии, с похожими на полумесяц бляхами на груди, суетятся полицаи. Среди людей еще больший переполох. Им нет выхода. Вот уже некоторых схватили. Вытолкнули за оцепление. Там их подхватывают и проталкивают дальше и дальше сквозь строй немцев и полицаев. Туда, куда, урча, подъезжают машины.

Отбиваясь, истошно кричит в руках жандармов девушка:

– Мама!

Она барахтается, не выпуская из рук розовый с бахромой абажур.

Крики, команды, ругань.

И спокойный, будто ничего не происходит, голос:

– Только на рейхсмарки...

Катится по земле розовый абажур. Мелькает клетчатый платок. Из него на абажур, на землю, под ноги солдатам сыплется соль. Ноги. Много ног. И больше всех – солдатских, в коротких широких голенищах. Они упираются, разъезжаются, пританцовывают.

Мычат коровы, телята, хрюкают свиньи. Аккуратно, хлыстиком, как заботливый хозяин, солдат загоняет в вагон бычков, телок. Еще один, ухмыляясь, подталкивает в вагон откормленную свинью. Скрежещут колеса двери в пазу, перекидывается рукоять дверной скобы. Один жандарм ставит пломбу на дверь невольниц. Другие отошли в сторону. Гогочут на платформе, сплевывают, вытирают, приподняв со лба каски, пот.

А надо всем:

– То-о-о-ля!!!

... Толя перетащил свою тележку через брод в кустах, миновал кусты, выехал на середину луга и тут услыхал, как со стороны Грядок бабахнуло пять выстрелов. Как из-под земли.

Да так оно и было: он знал, костер хлопцы раскладывали в окопе.

Есиповой палки им теперь не миновать.

Уже на въезде в деревню он встретил Есипа. Точнее, Есип встретил Толю. Внезапно из-за плетня показалась лысая голова. От неожиданности Толя вздрогнул.

Староста высунулся по грудь. Положил руки на плетень. В правой руке была блестящая, отполированная палка. Один конец с утолщением. В дырку на другом конце протянут сыромятный ремешок – его Есип всегда наматывал себе на запястье. Говорили, что это било от цепа. Ничего не скажешь – настоящее било!

А еще поговаривали, что Есипу, когда он стал старостой, немцы выдали наган и он на первых порах хвастал наганом, носил его в кармане. Карман оттопыривался. Чтоб все видели, Есип в том же кармане носил и мешочек с патронами.

Но вешняя вода быстро скатывается. Скатилось и с Есипа. То ли увидел, что люди не столько боятся его, сколько глядят с брезгливостью, то ли сообразил, что оружие может оказаться не только у него – если уже не оказалось! – но привычку таскать наган в кармане и класть туда еще и мешочек с патронами оставил. Говорил, будто отняли у него наган. Кто? Когда? Верить Есипу или нет, если тот и сам себе верил, может, всего раз в году?

"Кто там стреляет?" – спросил Есип.

"Не знаю", – ответил Толя.

"Все вы ничего не знаете, да всё прояснится", – буркнул староста.

Било у него в руке угрожающе поднялось. Но Есип не стал бить Толю. Било скользнуло вниз. Скрылся за плетнем и его владелец.

Приехав домой, Толя закатил тележку под поветь, разнизал веревку, принялся рубить дрова. Пока рубил, раза два выбегал на улицу глянуть, не идет ли мать. Ее не было. А когда кончил работу, метнулся через улицу на огород, откуда был виден большак. По нему никто не шел и не ехал. Прошел дальше, к выгону. И оттуда никого не увидел. Вернулся домой: подумал, что мать уже пришла и ждет его в хате. Но на двери висел замок. Коротал время на улице напротив своего двора. Опять прошел к выгону. Сходил к деду Денису. Нет, и туда мать не заходила. Недобрые предчувствия стали одолевать Толю.

Когда смерклось, как и было условлено, в раму поскребся Рыгор. Толя не спал. Кубарем выкатился в сени открывать. Думал, что Рыгор пришел вместе с матерью.

Рыгор был один.

Они засветили лампу. Толя предложил Рыгору поужинать, но тот отказался. Вместо этого подсел к нему на койку, стал расспрашивать, как съездилось на Грядки, бранил мальчишек за дурацкие забавы с патронами. Однажды это может плохо для кого-нибудь кончиться. Вероятно, Рыгор дневал у отца или еще у кого-нибудь в Березовке и слышал те пять глухих, как из-под земли, выстрелов...

Радость подержать в руках оружие выпадала Толе не часто. А тут Рыгор дал ему свою винтовку, высыпав предварительно из магазинной коробки все пять патронов. Где приклад, цевье, ствол, прицельная рамка – Толя знал. Интересно было бы разобрать и собрать затвор. Но Рыгор сказал: в другой раз, при случае. Он разрешил только открыть затвор. Толя открыл – утопил спусковой крючок, и затвор выскользнул ему на колени. Рыгор поднял его, поставил на место. Сказал, что на первый раз достаточно запомнить стебель, гребень, рукоятку.

Слушать было интересно, и Толя слушал, запоминал, повторял вслед за Рыгором названия деталей. Но не с той охотой, как это могло быть, если б он не прислушивался: не стукнет ли щеколда?

Он ждал мать.

Ждал ее и Рыгор. Он забрал у Толи винтовку, набил магазинную коробку патронами. Винтовку забросил за плечо, принялся расхаживать по хате. Потом, сказав, что еще вернется, вышел.

Возвратился в полночь. Наверное, в полночь. Толя сидел на койке в уголке и, положив голову на руки, спал. А ведь старался не заснуть, не пропустить таких знакомых ему шагов. Даже сени за Рыгором не запирал. И тот прошел в хату и потряс его за плечи.

Прогнал сон. Думал, что пришла мама, а это был Рыгор. Еще какое-то время посидели. Уже впотьмах, не зажигая лампы.

Мать не приходила.

Ждать Рыгору больше было нельзя, и он засобирался в дорогу. До рассвета надо было проскочить шоссе под Луганью. Надо уходить!

"Запри за мной и ложись спать. Утром видно будет, что к чему", – сказал и ушел.

Утром Толя истопил печь, сварил картошки. Замкнул хату. Из-под повети выкатил тележку. Воткнул топор меж досок в днище тележки, прижал топорищем веревку. Поехал на Грядки.

В лесу не терял времени даром – возвращался раньше обычного. Хотелось, чтоб его встретила мать. Верилось, что так и будет. Как бы он обрадовался, если б, едва он въедет во двор, на порог вышла мать и попрекнула его: "Где же ты пропадаешь? Я давно дома, а тебя все нет и нет".

Он ждал мать.

Под вечер зашел дядька Кондрат. Он жил в центре Березовки. Было ему лет под пятьдесят. Двое его взрослых сыновей, как и Толин отец, ушли с армией в отступление. Дядька Кондрат с теткой Параской жили теперь одни.

В молодости дядька Кондрат, рассказывали, был отменным плотником. Золотые руки были у него. Теперь рука у него, считай, одна. Когда-то, когда организовывался колхоз, ставили большой хлев для скотины. Надо было навозить много леса. Однажды скатывали с телеги бревно, оно как-то перекосилось и скользнуло вниз. На ноги мужчинам, стоявшим поблизости. "Бегите!" – крикнул дядька Кондрат, а сам пытался удержать бревно за комель. Да не удержал. Комель переломил дубовый копыл передка. А между комлем и копылом попала левая дядькина рука. Повырывало мясо, раздробило кости. Доктора хотели отрезать руку, да как-то обошлось. Долго лечили, пока зажило.

С тех пор левая рука у дядьки Кондрата вывернута ладонью назад. Если не знаешь, то можно подумать, будто взрослый человек валяет дурака, работать не хочет, а протянул руку назад и чего-то просит, да так, чтоб не видно было.

Но дядька Кондрат вовсе не был лодырем. В колхозе ему всегда подыскивали работу полегче. Накануне войны он работал в лавке.

"Мать не пришла из Слуцка?" – входя под поветь, спросил у Толи дядька Кондрат.

Спросил так, словно все знал. А почему бы и нет? Наверное, уже вся деревня знает о Толиной беде. Слухи в деревне – как пожар в лесу.

"Ты кончай рубить. Сядь на тележку – а сам присел рядом на колоду – да не плачь, если я что и скажу".

Сердце у Толи в груди забилось в предчувствии чего-то непоправимого, страшного-страшного. Он и сам не заметил, как в руках очутился какой-то прутик и пальцы машинально принялись ломать его.

"... В воскресенье на базаре в Слуцке, сказывают, была облава. Хватали хлопцев и девчат в Германию. И молодых женщин тоже. Разве втолкуешь тем туркам – дядька имел в виду немцев, – что у тебя дитя дома одно осталось. Возможно, люди, что видели твою маму, когда их загоняли в грузовики и везли на станцию, и ошиблись, но будь готов к худшему. Ты уже почти взрослый хлопец. И не плачь. Закрывай хату да пошли к нам. Тетка Параска уже знает, что ты придешь..."

Толя опустил голову. Он чувствовал, что вот-вот заплачет. Только сразу закаменело все внутри. На дядькины слова помотал головой: "Нет!"

"Не хочешь к нам – иди к деду Денису. Вдвоем веселее будет. А дома один не ночуй", – продолжал дядька Кондрат.

Но Толя остался на ночь в своей хате. Ему снился страшный сон. Большой, почему-то черный состав был оцеплен черными эсэсовцами с черными овчарками. Кричали, плакали девушки и женщины. Плакала, что-то кричала и его мать. Что – он не мог услышать. Мать тянула руки, рвалась к Толе, которого держал здоровенный немец. Пальцем немец показывал на мать, смеялся и смотрел Толе в глаза. От этого взгляда бросало в дрожь. Потому что глаза у немца были круглые, неподвижные. Как у гадюки, которую он убил когда-то в Грядках... Вот мать загнали прикладами в черный вагон, а немец, державший Толю, огромной лапищей впился ему в бок. Было больно-больно. Толя закричал. Но крика не получилось. Хотел заплакать и тоже не мог. Тогда он застонал.

Застонал и проснулся. И только теперь заплакал. Тихо и горько...

Утром он опять поехал в Грядки, а когда возвратился, его уже поджидала тетка Параска.

"Пошли, детка, пошли к нам. Не упрямься так. У меня у самой сердце разрывается".

Не послушался Толя. Замкнулся, ушел в себя. Делал все, как было заведено, а мысли его были далеко-далеко. Представлял себя где-нибудь у железки. В руках винтовка. Стебель, гребень, рукоятка. Вот он загоняет патрон в патронник. Ждет, пока ближе надвинется черная громадина паровоза. Стреляет. Из пробитого паровозного котла свищет пар. Эшелон останавливается. Толя бежит вдоль него открывать вагоны. В первом же находит маму. Она спрыгивает на землю, произносит: "Сынок!" Обнимает Толю, и он прижимается к ней.

А то вдруг прихлынуло желание пойти – и ни минуты не медля! – в Слуцк, найти того немца, что задержал мать, что загонял ее в вагон, словно не видя и не слыша, как она ломала руки, и голосила, и упрашивала отпустить ее домой к сыну. Найти и убить. На месте! Да где ты его найдешь? Кто тебе подскажет того самого? Разве фашисты не все одинаковые? Все как есть!

Что же делать?

Об этом и думал Толя, откладывая в сторону очищенные картофелины...

А староста Есип думал о Толе.

С самого утра поглядывал он из-за стойки ворот в сторону Катерининой хаты. Что-то прикидывал, бормотал себе под нос. Отойдет в глубь двора и снова вернется к воротам. Снова зиркнет влево-вправо. А больше – в сторону Катерининой хаты.

Увидел приближавшегося Кондрата. Выждал, пока тот поравняется с ним, окликнул:

– Кондрат, подойди-ка! – и, когда тот подошел, сказал с укором: Что-то ты на мой двор и глядеть не хочешь. Забыл, что ли, как хозяевал тут?

– Забыть не забыл, да, кажется, давно это было. Да и не был я тут хозяином. Работал только. Хозяином была власть...

– Ладно, не будем выяснять. Пошли в хату. Поговорить надо.

В хате Есип сел в угол под образами. Сложил руки на столе. Разнял их, побарабанил пальцами.

– Скажи, Кондрат, может, у тебя что припрятано тут? Может, в чулане или в хлеву закопал что-нибудь, га?

– Да что ты, Есип! В который раз спрашиваешь. Говорил же, что как началась война, в первые же дни все раскупили. Как под метлу. И муку, и сахар, и соль. Одеколон даже – и тот. Я и успел только деньги в сельпо сдать, а тут – немцы, – говорил дядька Кондрат, а про себя думал: "Не из тех ты, сволочь этакая, чтоб до сих пор спокойно сидеть да кишки из меня тянуть расспросами. Давно, поди, перепорол все и под полом, и в хлеву". Помолчав, добавил: – Ящики пустые да бочки только и остались. Я их в чулане замкнул.

– Ты слыхал, что Катерину облава замела? – спросил вдруг Есип.

– Слыхал.

– От кого?

– Не ветер, известно, принес. От людей. Как и ты.

Всякий раз, когда дядька Кондрат говорил Есипу "ты", у того словно судорога пробегала по лицу. Но дядька Кондрат будто и не замечал этого. Ничего, пусть послушает. Пусть знает, что его лишний десяток лет, его должность и сам он для людей – ноль без палочки. Подумаешь, хозяин над всей деревней объявился!

– Замела облава Катерину. Замела... Заходила она ко мне намедни за справкой. Не помогла моя справка, – будто бы пожалел Есип Катерину.

"Что сам ты, что твоя справка – ноль без палочки", – снова подумал дядька Кондрат.

– Она часто ходила за солью. Что она меняла?

– Ну что? Может, свою одежку, может, мужнину. Видно, что-то оставалось. Не все выгребли, когда из гарнизона из Лугани приезжали.

– Проясним: не выгребли, а реквизировали. Как обо мне когда-то говорили. Рек-ви-зи-ро-ва-ли! У семьи бывшего активиста.

– Ладно, хоть саму с дитенком в живых оставили, – сказал дядька Кондрат. – А часто ли она ходила за солью или не часто – это как посчитать. Соль всем нужна. Огурцы пошли. Капуста на подходе. Что им есть, Катерине с Толей? Корову у них забрали? Забрали. Кабанчика забрали? Забрали, – загибал пальцы дядька Кондрат. – Тем только и жили, что люди дадут. А кто теперь много даст?

– Да-а, никто не даст, – сокрушенно сказал Есип. – Я иной раз и рад бы чего подкинуть, да вот, видишь. – Староста отвернул скатерть. Под скатертью лежали хлеб, лук, пара огурцов.

"Чтоб тебе пусто было! – подумал дядька Кондрат. – Утром, не иначе, мачанку ел, и сейчас вон подбородок от жира блестит. Да и в хлеву, слыхать, кабаны так и стонут".

– Я считал, Кондрат, что ты первый про Катерину прослышал, – хитро сказал Есип, переводя снова разговор на другое. – Вы ж когда-то вместе ходили менять.

– Когда вместе ходили, тогда все и знал. А теперь щепотка соли в чугунок у меня найдется. Да и калий из нового гумна выручит, если настоящая выйдет.

– Я вот думаю, что будет с Катерининым хлопцем. Один остался. Пока мать воротится из Германии, пропадет хлопец, – сказал Есип.

Скорее всего, это было главное, о чем он хотел сказать, зазвав Кондрата к себе. По какую роль отводит ему? На всякий случай осторожно заговорил:

– Ты говоришь – воротится. Что-то не слыхать было, чтоб возвращались.

– Ну, а если не воротится, то почему бы матери с сыном не быть вместе?

– Ты о чем, Есип?

– А о том, что у меня новое распоряжение есть молодежь в Германию отправлять. Уяснил?

– Уяснить-то уяснил, да не до конца, – ответил дядька Кондрат.

– Не прикидывайся, не надо. Хлопец у Катерины большун уже. Поедет в Германию – специальность приобретет, возмужает, культурным человеком станет.

– Толя – дитя горькое, а не хлопец. Сирота, можно сказать. Что ж, по-твоему, слабого и обидеть можно? – говорил дядька Кондрат, чувствуя, как в нем закипает злость.

– Теперь все – и слабые и сильные, – заметил Есип.

– Это с какой стороны посмотреть.

– Проясним. Вот я – староста. Мне доверена власть тут, в Березовке. А у кого власть, тот и сильный и умный. Так? – спросил Есип и сам себе ответил: – Так! Дальше смотрим. Вот конкретно. Пришло распоряжение из Лугани отправить молодого человека в Германию. А я не отправил. Кто я в таком случае перед новыми властями? Са-бо-таж-ник! Меня уже и расстрелять можно, потому как я перед ними – слабый. А всякая жаба силу имеет на своей кочке. Я помирать не хочу ни за Катерину, ни за Толю, ни за самого близкого. Пожить хочу. Человеком, как когда-то... А меня и тогда завистники ели, и сейчас от людей спокойной жизни нет...

Высказался Есип и примолк. Сидел под образами. Голову набок свесил. Вспоминал что-то свое. И лишь глаза время от времени, лениво, как у сонной мухи, ворочались под бровями.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю