355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Алпатов » Волошинов, Бахтин и лингвистика » Текст книги (страница 10)
Волошинов, Бахтин и лингвистика
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:32

Текст книги "Волошинов, Бахтин и лингвистика"


Автор книги: Владимир Алпатов


Жанр:

   

Языкознание


сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

Выше говорилось, что слова Елены Александровны о «диктовке» не обязательно значат, что Волошинов записывал слово в слово то, что говорил Бахтин (не говоря уже о том, что нет данных о «диктовке» всей книги). Посторонний наблюдатель, вероятно, мог бы ска-зать и про то, что Ильф «диктовал» книги и рассказы Петрову. Роль Волошинова могла быть при этом двоякой. Во-первых, в отличие от Бахтина он имел лингвистическое образование, его возможную роль «образованного филолога» в тандеме признает и В. В. Иванов. Знание лингвистической литературы (в отличие от философской) могло идти как раз от Волошинова. Во-вторых, Бахтину, как всегда, было трудно формировать из «руководящих мыслей» связный, законченный текст, а Волошинов делал его с учетом фрагментарных идей лидера кружка.

Возможно, так же работали и Бахтин с Медведевым, только там содружество, по-видимому, просуществовало совсем недолго. Медведев был переполнен своими идеями. И можно поставить и еще один вопрос, который никогда не ставится и может показаться еретическим. А не были ли таким же коллективным текстом и «Проблемы творчества Достоевского»? Есть данные о том, что какая-то основа этой книги уже существовала еще в Витебске, не позже 1922 г..[269]269
  Конкин, Конкина 1993: 76


[Закрыть]
Вполне вероятно, что книга долго имела вид незаконченных фрагментов. Однако окончательный вид она приобрела незадолго до издания, что ясно хотя бы из обстоятельного анализа вышедшей во второй половине 20-х гг. литературы. Может быть, и здесь друзья как-то помогли Михаилу Михайловичу довести рукопись до окончательного вида? Здесь, разумеется, наиболее вероятна по-мощь профессиональных литературоведов Л. В. Пумпянского и П. Н. Медведева.

Члены кружка, возглавлявшегося Бахтиным, хорошо дополняли друг друга по специализации (это особо отмечалось на конференции в Шеффилде). Сходные идеи они развивали на разном материале. Про-фессиональным лингвистом там был только Волошинов. Поэтому развитие «общей концепции языка и речевого произведения» не могло проходить без его участия. И трудно предполагать, что его роль была «подставной ролью марксиста» в антимарксистской книге. Главная проблематика МФЯ не была связана с марксизмом ни в позитивном, ни в негативном плане. Общая концепция, разрабатывавшаяся в первую очередь Бахтиным, применялась к лингвистическому материалу вместе с Волошиновым, которому, вероятно, принадлежит основная часть текста книги.

Эта гипотеза вполне согласуется и с последующими оценками самого Бахтина, который считал, что его концепция изложена у Во-лошинова и Медведева «без достаточной полноты и не всегда вразумительно» (что, особенно в отношении МФЯ, не лишено основания). Поэтому он и не мог брать на себя ответственность за разработку этой концепции его соавторами в полном виде, а сами книги он, весьма вероятно, не сохранил в своей библиотеке. Вряд ли это недовольство было связано только с вопросами марксизма, хотя, вероятно, и с ними тоже. Тем не менее развитие концепции в «Проблемах речевых жанров» и других более поздних работах Бахтина несомненно, что он сам признавал в письме Кожинову.

Итак, мне представляется, что текст МФЯ и других работ воло-шиновского цикла, вероятно, написан Волошиновым с учетом идей, формулировок, иногда, может быть, фраз и фрагментов, придуманных Бахтиным, и на основе общей концепции всего его круга. За общую концепцию в дальнейшем, в том числе после смерти Волошино-ва, Бахтин брал на себя ответственность, а за детали ее разработки в волошиновском цикле – нет.

Экскурс 3
О ЯПОНСКИХ ФОРМАХ ВЕЖЛИВОСТИ

В статье «Слово в жизни и слово в поэзии» говорится: «Первым определяющим форму моментом содержания является ценностный ранг изображаемого события и его носителя – героя (назван он или не назван), взятый в строгой корреляции к рангу творящего и созерцающего. Здесь имеет место двустороннее отношение, как и в правовой и политической жизни: господин – раб, владыка – подданный, товарищ – товарищ и т. п. Основной тон стиля высказывания определяется, таким образом, прежде всего тем, о ком идет речь и в каком отношении он находится к говорящему: стоит ли он выше, ниже или наравне с ним на ступенях социальной иерархии» (78). И далее: «Некоторые языки, в особенности японский, обладают богатым и разнообразным арсеналом специфических лексических и грамматических форм, которые употребляются в строгой зависимости от ранга героя высказывания (этикет в языке). Мы можем сказать: то, что для японца является вопросом грамматики, для нас является уже вопросом стиля» (79).

Ниже в той же статье написано: «Вторым определяющим стиль моментом взаимоотношения героя и творца является степень их близости друг к другу. Эта сторона во всех языках имеет и непосредственное грамматическое выражение: первое, второе и третье лицо и меняющаяся структура фразы в зависимости от того, кто является ее субьектом ("я", „ты“ или „он“)… В некоторых языках чисто грамматические формы способны еще более гибко передавать нюансы социального взаимоотношения говорящих и различные степени их близости» (79–80). В последнем случае говорится о формах инклюзива («мы с тобой») и эксклюзива («мы без тебя»), формах двойственного и тройственного числа; японский язык в связи с этим не упоминается, а говорится о «некоторых австралийских языках» (80). Также говорится о том, что в европейских языках такие отношения выражаются не в грамматике, а «в стиле и в интонации высказывания» (80).

Приведенный выше фрагмент статьи не мог меня не заинтересо-вать, потому что система так называемых японских форм вежливости (по-японски кэйго) была предметом моих специальных исследований. Этой проблеме посвящены моя кандидатская диссертация [Алпатов 1971] и основанная на ней монография [Алпатов 1973]. Писал я об этих вопросах и позже [Алпатов 1988: 54–68; 2003б: 71–89].

Данная система хорошо известна специалистам по японскому языку и описывалась многократно, хотя на разном уровне точности. Гораздо реже о ней вспоминают лингвисты-теоретики. Статья «Слово в жизни и слово в поэзии» (1926), кажется, представляет собой самый ранний пример ее упоминания в нашей стране за пределами японистики.

Ясно, что никто из круга Бахтина не занимался японским языком. Обращение к данным этого языка сопровождено в статье сноской на два сочинения на немецком языке: «См. Humboldt W. Kawi-Werk. II, 335, и в учебнике японского языка: Hofmann I. V. Japan Sprachlehre. S. 75» (79). Имя Вильгельма фон Гумбольдта упомянуто и в связи с фактами австралийских языков. Единственный раз во всем волоши-новском цикле дана прямая ссылка на великого немецкого ученого. Однако в упомянутой книге Гумбольдта среди языков, которыми он занимался, вовсе нет японского. Во времена Гумбольдта этот язык в Европе не изучался: Япония была закрытой страной, материал не был доступен, а описания японского языка ограничивались сочинениями португальских миссионеров начала XVII в. Может быть, имеется в виду не японский, а яванский старописьменный язык (кави), которым Гумбольдт действительно занимался и в котором также действительно есть сложная система выражения иерархических отношений.

Однако во второй ссылке речь, безусловно, идет о японском языке. С ней также не все ясно. Японист с такой фамилией и такими инициалами мне неизвестен, а в московских библиотеках его сочинений нет. Но в 70-е гг. XIX в. в Германии работал всего один японист, основатель изучения японского языка в этой стране в период после открытия Японии. У него была фамилия, отличавшаяся от приведенной в статье одной буквой, но другие инициалы: J.J. Hoffmann. Он в эти годы действительно выпустил учебник японского языка и на немецком и на английском языке, в Москве (во ВГБИЛ) есть, однако, лишь английский вариант.[270]270
  Hoffmann 1876


[Закрыть]
Очевидно, что в статье речь идет о немецком варианте того же учебника.

Впрочем, ссылки брались, надо думать, из вторых рук. В одном из докладов на конференции «В отсутствие мастера: неизвестный круг Бахтина» (Шеффилд, октябрь 1999) прямо говорилось о том, что все данные статьи об «экзотических» языках вместе со ссылками взяты из книги.[271]271
  Cassirer 1923


[Закрыть]
Я уже упоминал, что ссылки на Кассирера и использование его идей встречаются и у самого Бахтина, и у его круга. Данная книга по другим поводам упоминается в МФЯ (223, 241), а ее историографическая часть названа «единственным пока солидным очерком философии языка» (259), что фактически было неверно.

Это обьясняет и то, что в статье дана ссылка не на какую-нибудь русскую работу, хотя описания японского языка по-русски к 1926 г. уже были, и не на английскую, хотя на этом языке их выходило больше всего, а на сильно устаревший немецкий учебник. Э. Кассиреру естественно было использовать работу на родном языке, а таких было тогда немного. Германия тогда была в области японистики далеко не передовой страной, о чем свидетельствует такой пример. В 1907 г. молодой русский студент С. Г. Елисеев (впоследствии – создатель школ японистики в двух странах – Франции и США) был послан родителями учиться японскому языку в Германию. Пробыв там год, он понял, что теряет время, и перебрался в Японию продолжать обучение.

Замечу, что одним из лучших исследователей японских форм вежливости в отечественной науке был А. А. Холодович,[272]272
  Холодо-вич 1979


[Закрыть]
а он, как уже упоминалось, принадлежал к числу знакомых Волошинова. Но познакомились они, скорее всего, уже после выхода данной статьи (в 1926 г. Холодович только кончал университет и еще не работал в ИЛЯЗВ). Работы же Холодовича по японским формам вежливости относятся к гораздо более позднему времени, в основном к 70-м гг.

Буду исходить из того, что в ссылке имеется в виду учебник И. И. Хоффманна. Позволю себе процитировать его описание из собственной диссертации: «В работе И. И. Хоффманна предпринимается попытка определить основные правила, которым подчиняется употребление форм вежливости в японском языке. Автор указывает, что в основе их употребления лежат социальные различия, порождающие рассмотрение того или иного лица как высшего или низшего, что японской учтивости свойственно рассматривать действия других по отношению к говорящему как действия высших по отношению к низшему, а собственные действия в интересах других как низшего по отношению к высшим. Отмечается, что японскому языку свойственно рассматривать лиц, равных говорящему, как высших. И. И. Хоффманн, исследуя характер вежливого суффикса „-мас-“״. отметил, что этот элемент может использоваться независимо от того, о ком идет речь. Однако из этого очень важного наблюдения делаются выводы о том, что „-мас-“ вообще не выражает особой вежливости, а используется лишь для того, чтобы „закруглить“ (round off) предложение».[273]273
  Алпатов 1971: 8—9


[Закрыть]

Нельзя не признать, что это описание вполне соответствует идеям «Слова в жизни и слова в поэзии». Японские грамматические формы вежливости отражают соотношения рангов «автора» и «героя» «на ступенях социальной иерархии». Точка зрения данного учебника была адекватнее, чем, например, попытки втиснуть эти формы в рамки европейской категории лица в следующей по времени германской грамматике японского языка.[274]274
  Lange 1890


[Закрыть]
Но самые частотные формы глагола с суффиксом – mas– не втискиваются в предложенную Хоф-фманном схему, а его обьяснение их значения не было убедительным.

Но вот, например, появившаяся еще в конце XIX в. первая русская грамматика японского языка.[275]275
  Смирнов 1890


[Закрыть]
Там выделяется не один класс кэйго, а два. Есть так называемые «почетные глаголы», одни из которых используются в речи о действиях высших, другие – в речи о низших (или считаемых таковыми из вежливости).[276]276
  Смирнов 1890: 133—134


[Закрыть]
С другой стороны, есть показатель – мае-, о котором сказано, что он употребляется в вежливом обращении в разговоре с равными и высшими, а в разговоре с низшими избегается.[277]277
  Смирнов 1890: 136


[Закрыть]
То есть одни формы вежливости указывают на иерархические отношения между говорящим («автором») и «героем», а другие – на отношения между говорящим и слушателем. В[278]278
  Алпатов 1971


[Закрыть]
рассмотрена история того, как точка зрения о двух грамматических категориях японского языка постепенно распространялась. Грамматика иеромонаха Дмитрия Смирнова – самое раннее из известных нам описаний, где эти категории разграничены. В западной японистике первой была книга.[279]279
  McGovern 1920


[Закрыть]
В Японии это разграничение стало общепринятым после грамматики одного из наиболее крупных лингвистов этой страны.[280]280
  Matsushita 1924


[Закрыть]

Теперь общепринята точка зрения о двух грамматических категориях японского языка. Их описание в наиболее популярном виде, без учета более частных явлений, см..[281]281
  Алпатов 2003б: 71—74


[Закрыть]
Вот диалог из романа Мацумото Сэйтё «Земля – пустыня». Жена спрашивает мужа: Yootei-doori ni o-kaeri ni narimasu? 'Приедете, как условились? . Муж отвечает: Kaeru 'Приеду'. Один и тот же глагол со значением возвращатьея (домой) приведен в двух грамматических формах, первая – o-kaeri ni narimasu – сложная, включающая вспомогательный глагол и несколько аффиксов, вторая – kaeru – максимально простая, состоящая лишь из корня и показателя настояще-будущего времени. По правилам японского этикета (сейчас уже не всегда соблюдаемым) муж стоит в социальной иерархии выше жены. Поскольку во фразе жены муж – одновременно и собеседник и «герой», к нему применены показатели вежливости двух типов. Конструкция с вежливым префиксом o– и вспомогательным глаголом naru передает почтение к нему как к «герою», а суффикс – imas– почтение к нему как к слушателю (отвлекаюсь от несущественных сейчас проблем морфемного членения). В ответе мужа нет ни того ни другого показателя, как обычно бывает при невежливых формах: обращение к жене вежливости не требует, а в случае, когда «героем» является сам говорящий, вежливость к нему правилами японского этикета запрещена.

А вот пример из пьесы Китасиро Ацуси «Дьявол трудолюбив»: Otoosama wa zunzun o-aruki ni natta 'Твой отец быстро ходил'. Здесь имеется та же самая форма вежливости по отношению к «герою», но нет суффикса вежливости по отношению к слушателю. В примере мать говорит с дочерью о своем муже. Следовательно, вежливость должна выражаться только к «герою». Возможны и обратные ситуации, когда вежливость выражается только к собеседнику. Например, в приведенной выше ситуации разговора супругов жена, говоря о своих действиях, должна употреблять формы вроде Kaerimasu 'Приеду'.

Итак, если бы при написании статьи «Слово в жизни и слово в поэзии» использовались более совершенные описания японского языка, то автор (авторы?) мог (могли?) бы получить больше информации в подтверждение высказанных в ней идей. Выше в статье сказано: «Всякое действительно произнесенное (или осмысленно написанное), а не дремлющее в лексиконе слово есть выражение и продукт социального взаимодействия трех: говорящего (автора), слушателя (читателя) и того, о ком (или о чем) говорят (героя)» (72). Эта фраза кажется специально написанной для применения к японскому языку, прежде всего к системе глагола, хотя, разумеется, при написании статьи этот язык совсем не имелся в виду. Отмечу, что в японском языке имеется немало и лексических средств выражения тех или иных видов социальных взаимодействий.

Теперь следует сказать о «степени близости друг к другу» «героя и творца». В японском языке нет противопоставления инклюзива и эксклюзива (кстати, оно есть в другом языке Японских островов – айнском). Замечу, что типология выражения этих отношений в языках рассмотрена в замечательных и недооцененных в нашей лингвистике статьях.[282]282
  Соколовская 1980; Козинский 1980


[Закрыть]
Нет там и грамматической категории лица и согласования по лицам. Однако там есть особая грамматическая категория (выражаемая аналитически, конструкциями со вспомогательными глаголами, обычно с первичным значением давать или получать), имеющая прямое отношение к данному типу значений. В отечественной японистике она была выделена в,[283]283
  Холодович 1952


[Закрыть]
где была названа категорией центростремитель-ности – центробежности.

Формы такого типа показывают «степень близости» между говорящим и двумя «героями» высказывания: деятелем (субьектом) и адресатом действия. Центростремительные формы показывают, что действие направлено в сторону говорящего, то есть адресат ближе к говорящему, чем деятель (адресат чаще всего – сам говорящий). Значение центробежных форм прямо противоположно. Значения цент-робежности и центростремительности накладываются на значения вежливости по отношению к «герою»: среди вспомогательных глаголов есть вежливые и невежливые. Например, Tazunete kudasaru n deshitara nichiyoobi ga ii desyoo 'Если (вы ее) посетите, то, вероятно, лучше всего (это сделать в) воскресенье' (Исикава Тацудзо). Речь идет о действиях малознакомого собеседника по отношению к родственнице говорящего: употреблена конструкция из деепричастной формы глагола tazuneru 'посещать' и центростремительного вспомогательного глагола kudasaru. В той же сцене из романа Мацумото Сэйтё, где муж разговаривает с женой, он говорит: Kono tsugi tsurete kite ageyoo 'В следующий раз возьму (тебя) вместе (с собой) . Здесь употреблена форма центробежного глагола ageru.

Итак, оказывается, что о формах вежливости японского языка в статье 1926 г. речь зашла не зря. При очень ограниченном представлении автора (авторов?) ее о японском языке концепция «Слова в жизни и слова в поэзии» оказывается хорошо применимой для разных явлений данного языка. Это свидетельствует о плодотворности концепции.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ
ЛИНГВИСТИЧЕСКАЯ ПРОБЛЕМАТИКА МФЯ

Эта глава посвящена главной проблеме книги: анализу лингвистических идей МФЯ. При этом трактовка истории лингвистики в МФЯ уже разобрана в первой главе книги, а вопрос о построении марксистской лингвистики вынесен в четвертую главу.

III.1. Проблемы лингвистической методологии в первой части МФЯ

Как уже говорилось, я не претендую на освещение всей проблематики МФЯ. Особенно это относится к первой части, выходящей по кругу затронутых проблем далеко за рамки науки о языке. Недаром у нас эта часть изучается и комментируется гораздо больше, чем остальные. Например, в издании[284]284
  Махлин 1993


[Закрыть]
комментарий к первой части почти вдвое больше комментария к двум другим частям вместе. Сами авторы пишут, что «все разбираемые в этой главе проблемы – философские» (252). Тем не менее первая часть имеет непосредственное отношение к теории языка, прежде всего, в связи с содержащимися в ней концепцией знака и обоснованием социологического подхода к языку.

III. 1.1. Концепция знака в МФЯ

Во второй главе я уже отмечал, что концепция знака отсутствовала на первых этапах работы над МФЯ и была добавлена не ранее мая-июня 1928 г. (вероятнее, летом того же года). Понятие знака проходит через всю первую часть книги, лишь эпизодически встречается во второй и отсутствует в третьей.

Понятие знака вводится в самом начале первой части МФЯ: «Все идеологическое обладает значением: оно представляет, изображает, замещает нечто вне его находящееся, т. е. является знаком. Где нет знака – там нет и идеологии. Физическое тело, так сказать, равно себе самому – оно ничего не означает, всецело совпадая со своей природной единичной данностью. Здесь не приходится говорить об идеологии» (221). Пока отвлечемся от термина «идеология», ис-пользуемого нестандартно. Но термин «знак» используется вполне в обычном смысле. См., например, стандартное определение знака в БСЭ (автор статьи «Знак» – Б. В. Бирюков): «Материальный предмет (явление, событие), выступающий в качестве представителя некоторого другого предмета, свойства или отношения и исполь-зуемый для приобретения, хранения, переработки и передачи сообщений (информации, знаний)».[285]285
  БСЭ, т. 9: 547


[Закрыть]

Далее говорится о том, что и физический предмет, и орудие производства, сами по себе знаками не являющиеся, могут быть превращены в знаки, если им приписывается некое отражение или замещение: «таковы серп и молот в нашем гербе» (222). «Таким образом, рядом с природными явлениями, предметами техники и продуктами потребления существует особый мир – мир знаков. Знаки также – единичные материальные вещи и, как мы видели, любая вещь природы, техники или потребления может сделаться знаком, но при этом она приобретает значение, выходящее за пределы ее единичной данности. Знак не просто существует как часть действительности, но отражает и преломляет другую действительность, поэтому-то он может искажать эту действительность или быть верным ей, воспри-нимать ее под определенным углом зрения и т. п. Ко всякому знаку приложимы критерии идеологической оценки (ложь, истина, пра-вильность, справедливость, добро и пр.). Область идеологии совпадает с областью знаков. Между ними можно поставить знак равенства» (222). Все это также совпадает с обычными представлениями о знаке. Подчеркивается двуплановость знака: это одновременно и «отражение, тень действительности», и «материальная часть самой этой действительности» (223).

Знак – социальное явление: «Необходимо, чтобы два индивида были социально организованы, – составляли коллектив: лишь тогда между ними может образоваться знаковая среда» (225). «Действи-тельность идеологических явлений – объективная действитель-ность социальных знаков. Законы этой действительности суть законы знакового общения, определяемые непосредственно всей совокуп-ностью социально-экономических законов» (226).

Определив общий подход к знаку, авторы МФЯ переходят к анализу важнейшего вида знака—языкового знака: «Нигде этот знаковый характер и эта сплошная всесторонняя обусловленность общением не выражена так ярко и полно, как в языке. Слово – идеологичеекий феномен par excellence. Вся действительность слова всецело растворяется в его функции быть знаком. В нем нет ничего, что было бы равнодушно к этой функции и не было порождено ею. Слово—чистейший и тончайший medium социального общения» (226). Уже в связи с этой цитатой встает вопрос о том, что здесь понимается под словом. С одной стороны, сюда хорошо подставляется слово в обычном лингвистическом смысле: «наиболее типичным языковым знаком является слово».[286]286
  Уфимцева 1990: 167


[Закрыть]
Но с другой стороны, уже в статье «Слово в жизни и слово в поэзии» мы сталкивались с тем, что слово может пониматься в более широком и неопределенном смысле. Здесь речь скорее идет о любом языковом знаке.

Но языковой знак отличается от всех других одним фундаментальным свойством: «Слово является не только наиболее показательным и чистым знаком, слово является, кроме того, нейтральным знаком. Весь остальной знаковый материал специализирован по отдельным областям идеологического творчества… Слово же – нейтрально к специфической, идеологической функции. Оно может нести любую идеологическую функцию: научную, эстетическую, моральную, религиозную. Кроме того, существует громадная область идеологического общения, которая не поддается приурочиванию к какой-либо идеологической сфере. Это – общение жизненное… Материалом жизненного общения является по преимуществу елово. Так называемая разговорная речь и ее формы локализованы именно здесь, в области жизненной идеологии» (226–227). И здесь под «словом» имеется в виду языковой знак самого разного рода. Несомненна здесь связь с проблематикой «Слова в жизни и слова в поэзии». К понятию жизненной идеологии мы вернемся в следующей главе.

При нейтральности к идеологии «елово еопровождает, как необходимый ингредиент, вее вообще идеологичеекое творчеетво. Слово сопровождает и комментирует всякий идеологический акт» (227–228). Уточняется, что сопровождение и комментирование не обязательно связано с говорением: важно здесь и «внутреннее слово», «внутренняя речь» (проблема внутренней речи поднималась еще в книге «Фрейдизм»). Конечно, не всякий идеологический знак поддается замещению словом: приводятся примеры музыкального произведения, живописного образа, религиозного обряда и, наконец, «простейшего жизненного жеста». Однако и такие несловесные знаки «опираются на слово и сопровождаются словом, как пение сопровождается аккомпанементом» (228).

Из сказанного делается вывод: перечисленные особенности слова делают его «основополагающим объектом науки об идеологиях» (228). Изучение любых «идеологических структур» должно ос-новываться на «философии языка как философии идеологического знака» (228). Тут неожиданно вспоминается Луи Ельмслев, ученый, во всем остальном далекий от МФЯ: «Все науки (гуманитарные. – В. А.) группируются вокруг лингвистики».[287]287
  Ельмслев 1960: 335


[Закрыть]

Вторая глава первой части МФЯ посвящена отражению в слове, то есть в языковом знаке социальных отношений. В частности, говорится: «Всякий знак, как мы знаем, строится между социально организованными людьми в процессе их взаимодействия. Поэтому формы знака обусловлены прежде всего как социальной организацией данных людей, так и ближайшими условиями их взаимодействия. Изменяются эти формы—изменяется и знак. Проследите, эту социальную жизнь и должно быть одною из задач науки об идеологиях» (233). В связи с этим вводится понятие «социального кругозора», знакомого нам по «Слову в жизни и слову в поэзии»: «Реализуясь в процессе социального общения, всякий идеологический знак определяется социальным кругозором данной эпохи и данной социальной группы» (234). Напомню, , что социальная группа может быть любой по обьему: от пары собеседников до «целых эпох».

Далее вводится важное понятие «темы знака»: «Условимся назы-вать ту действительность, которая становится объектом знака, – темою знака. Каждый законченный знак имеет свою тему. Так, каждое словесное выступление имеет свою тему… Тема идеологического знака и форма идеологического знака неразрывно связаны между собой и, конечно, различимы лишь в абстракции» (235).

В связи с этим отмечу одну из загадок МФЯ. Понятие темы вновь становится предметом рассмотрения в четвертой главе второй части книги. Но там оно используется в близком, но не совсем тождественном смысле, а главное, иначе рассматривается соотношение темы и знака. Во второй части понятие знака вообще используется редко, а в четвертой главе слово «знак» встречается один раз и его употребление озадачивает: тема названа «системой знаков» (318). Свойство знака и система знаков названы в разных местах МФЯ одинаково!

Вернемся к первой части МФЯ. Здесь знаковая концепция языка связывается с постоянным для советской лингвистики 20—30-х гг. вопросом о языке и классе. Четко указано: «Класс не совпадает со знаковым коллективом, т. е. с коллективом, употребляющим одни и те же знаки идеологического общения. Так, одним и тем же языком пользуются разные классы» (236). Сейчас такое высказывание может показаться тривиальным. Но ведь идея о классовом характере языка в те годы многократно повторялась в советской лингвистике, нередко в самой прямолинейной форме. Особенно, конечно, здесь усердствовали марристы. Вот типичное для тех лет выступление одного из главных «подмарков» В. Б. Аптекаря (оставшееся тогда, правда, неопубликованным): «Сейчас у нас, безусловно, язык рабочих, прежде всего, будет иметь преобладающее место в литературе, и мы будем изгонять интеллигентские особенности языка. И если сейчас определенно господствующая группа вводит свой стиль в литературный язык, то прежние стилистические украшения, обязательные для каждой статьи, как, например, „Что он Гекубе, что ему Гекуба“, исчезают… Такими языками раньше могли говорить знать, интеллигенция, но не широкие массы, теперь же это, очевидно, в корне переживется» (цитируется по[288]288
  Алпатов 1991: 67


[Закрыть]
).

Отказ от признания классовости языка хорошо сочетался с идеей о слове как «нейтральном знаке». Однако классовость в языке все-таки отражается: «Бытие, отраженное в знаке, не просто отражено, но преломлено в нем. Чем определяется это преломление бытия в идеологическом знаке? – Скрещением разнонаправленных социальных интересов в пределах одного знакового коллектива, т. е. клае-еовой борьбой… В каждом идеологичеекомзнакеекрещиваютеяразнонаправленные акценты. Язык становится ареною классовой борьбы… Собственно только благодаря этому скрещению акцентов знак жив и подвижен, способен на развитие. Знак, изьятый из напряженной социальной борьбы, оказавшийся как бы по ту сторону борьбы классов, неизбежно захиреет, выродится в аллегорию, станет объектом филологического понимания, а не живого социального разумения» (236). Очевидно, что «многоакцентность» языкового знака применима не только к «преломлению» в нем классовой борьбы в собственном смысле этого термина. Здесь традиционное словоупотребление тех лет отражает более широкое явление: столкновение самых разных по происхождению точек зрения; ср. концепцию полифонии в «Проблемах творчества Достоевского».

Концепция знака находит продолжение и в третьей, последней главе первой части МФЯ, где специально речь идет о проблемах человеческой психики. Там, в частности, сказано: «Дейетвительноеть внутренней пеихики – дейетвительноеть знака… Психическое переживание является знаковым выражением соприкосновения организма с внешней средой. Поэтому-то внутреннюю психику нельзя анализировать как вещь, а можно лишь понимать и истолковывать как знак» (239).

В связи с этим авторы возвращаются к поставленной в первой главе проблеме знака и значения: «Значение может принадлежать только знаку, значение вне знака – фикция. Значение является выражением отношения знака, как единичной действительности, к другой действительности, им замещаемой, представляемой, изображаемой. Значение есть функция знака, поэтому и невозможно представить себе значение (являющееся чистым отношением, функцией) существующим вне знака, как какую-то особую, самостоятельную вещь… Значение не есть вещь и не может быть обособлено от знака как самостоятельная и помимо знака существующая реальность. Поэтому, если переживание имеет значение, если оно может быть понято и истолковано, то оно должно быть дано на материале действитель-ного, реального знака… Переживание и для самого переживающего существует только в знаковом материале» (241).

Подчеркивается, что «знаковым материалом психики по преимуществу является слово – внутренняя речь», а «двигательные реакции, имеющие знаковое значение», второстепенны (242).

Далее в главе уточняется понятие «социального», связанное, в частности, с социальностью знака: «Как коррелят индивидуальному обычно мыслится „социальный“. Такого рода понимание является в корне ложным. Коррелятом социального является „природный“, следовательно, вовсе не индивид как личность, а природная биологическая особь. Содержание „индивидуальной“ психологии по природе столь же социально, как и идеология… Всякий знак, и даже знак индивидуальности – социален» (248–249).

Разграничение психики и идеологии, постоянно обсуждаемое в данной главе, применяется здесь и к решению вопросов, традиционно решаемых лингвистикой: «Всякое внешнее знаковое выражение, например высказывание, может строиться в двух направлениях: к субьекту и от него – к идеологии. В первом случае высказывание имеет целью выразить во внешних знаках внутренние знаки как таковые и требует от слушающего отнесения их к внутреннему контексту, т. е. чисто психологического понимания. В другом случае требуется чисто идеологическое, объективно-предметное понимание данного высказывания» (250). В очень специфических терминах здесь трактуется различие двух сфер языка, которое по-разному опи-сывалось в лингвистике той эпохи: ср. разграничение модуса и дик-тума у Балли, аффективной и интеллектуализированной функций языка в «Тезисах Пражского кружка», коннотативного и денотативного значения в ряде семантических концепций.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю