355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Соллогуб » Старушка » Текст книги (страница 2)
Старушка
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 23:16

Текст книги "Старушка"


Автор книги: Владимир Соллогуб



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)

На другой день она ездила по железной дороге в Павловск вместе с прежней своей подругой, Олинькой, которая вышла замуж за небогатого столоначальника и потому не прекратила с ней частых свиданий. Олинька перенесла и в брачную жизнь свой веселый, беззаботный характер. Всякая безделица забавляла ее, а о невозможном она и думать не хотела. Настенька нередко отводила с ней душу воспоминанием прежних шалостей, веселилась ее неизменным весельем и потому весьма охотно приняла ее предложение прокатиться по железному пути и послушать музыку тогда только прибывшего Германа. Сопровождал их столоначальник, муж Олиньки. Ивану Афанасьевичу было некогда. Как только они поместились в линейку, с ними рядом сели два молодые человека – один черноволосый, другой белокурый, опять тот же. Машина свистнула. Настенька вздрогнула, Олинька засмеялась.

– Не прикажете ли окно поднять? – нежно сказал белокурый.

Эти слова показались Настеньке чрезвычайно умны и дерзки.

Олинька поблагодарила. Столоначальник заметил, что железные дороги великое изобретение, и такой неоспоримой истиной возбудил общий разговор.

Одна Настенька молчала и внутренне сердилась на подругу свою за то, что она так развязно и смело говорила с незнакомыми. Белокурый заводил речь с Настенькой, но довольно неудачно. Всевозможные замечания насчет вагонов, летнего времени, петербургских окрестностей и северного климата едва удостоились легкого кивания смуглой головки. Черноволосый был счастливее:

остроты его, не всегда удачные, возбуждали веселый смех Олиньки и немедленные ответы.

Подъезжая к Павловску, столоначальник взял его за руку и просил быть знакомым. Олинька успела уж рассказать, кто они такие, где воспитывались и где живут.

Целый вечер гуляли они вместе. Белокурый все преследовал Настеньку своими вопросами и наконец вынудил одно слово, потом два, потом целую фразу, потом едва сдерживаемую улыбку, потом улыбку настоящую. После этого разговор уж пошел своим порядком, разумеется о всяких пустяках, но время прошло чрезвычайно быстро. Возвратились они тоже вместе. При расставании белокурый шепнул Настеньке:

– Увижу ли я вас завтра?

– Где? – спросила та вполголоса.

– У окна, – сказал он нежно. – Если б вы знали...

Более он не договорил.

На другой день Настенька отворила окно, но не взглянула на соседа, а только почувствовала, что он тут.

На третий день ее не было дома. Она его не видела, и ей было очень скучно. На четвертый же села она с работой у окна. Он уж ждал ее... Взоры их встретились. И вот уж третья неделя, как они живут таким образом.

Она знает, она чувствует, что он тут, что он охраняет ее своим присутствием, что он жизнью своей готов для нее пожертвовать... Счастливые годы молодости! Настенька не сомневается, не подозревает, а верит с неограниченною верою души пылкой и молодой. Ее мучит, правда, немного совесть, но в этом мучении таится беспредельное счастье. Они видятся каждый день. Куда бы ни вышла Настенька – в лавку, на гулянье, сосед мелькает издали за ней, как тень. Редко приводится ему сказать ей наскоро несколько слов без связи, иногда без смысла, да не в том дело: быть бы только в одном месте, подышать воздухом, обменяться взорами – неужели это уж не блаженство?

Как устоять бедной романической девушке против такого искушения! И потом, что ж она сделала такое?

Правда, он преследует ее на улице, но улица для всех устроена. Правда, он заговаривает с ней в магазинах и при выходе из церкви, но она ведь с ним познакомилась на железной дороге: с знакомыми говорить можно по правилам простого общежития – дурного ничего нет:

все в порядке вещей.

И все-таки не спится Настеньке; все-таки она мечется со стороны на сторону, и дрожит, и пылает, и дышит с трудом, и улыбается сквозь слезы. Настала роковая минута... Не заснет всю ночь бедная девушка!

А там, в узкой своей каморке, старый чиновник тихо задремал над своей безуспешной работой. Старость одолела волнение духа. К тому же в письме, очевидно, было более слов, чем дела. Тут говорилось о небе, о звездах, о государствах неба (puissance du ciel) [Сила небесная (фр.). Дословно: "государство неба"], о цветах души, о каком-то идеале... о совершенной бессмыслице.

Иван Афанасьевич пожимал плечами протирал глаза, потом, отыскивая какое-то небывалое слово, нагнул голову на лексикон и мало-помалу начал засыпать.

Но прежде он обдумал свой план и решился. Завтра он пойдет к соседу и, собрав о нем подробные сведения, скажет ему: "Молодой человек, позвольте узнать чин, имя и фамилию. Дочь моя штаб-офицерша, и ей неприлично получать записки. А если вам угодно просить руки ее, так мы еще посмотрим. Позвольте иметь честь познакомиться". Может быть, он и хороший человек, и посватается, и приглянется Настеньке – все в воле 6ожией. Если же этот неизвестный сочините.ль записочек просто прощалыжник какой-нибудь, то думать тут нечего долго. Иван Афанасьевич пристроит сперва Настеньку к надежному месту, а сам воспользуется предложением Дмитрия Петровича, казначея, и отправится в вотчины старой графини. Крепко, однако ж, не хотелось ему этого. В известные лета привычка становится второй природой. Иван Афанасьевич не понимал, чтоб утро можно было провести иначе, как в департаменте, вечер иначе, как дома, за самоваром, с дочерью и Акулиной.

И как ему, старику, ехать в такую даль, по совершенно для него новому делу? Да притом он к этому делу, может быть, вовсе и неспособен: тут надо действовать от себя, приказывать, распоряжаться, быть самостоятельным, а он век был незаметным колесом в огромной машине. Из него хотят сделать строгого ревизора, ратоборца за чужие выгоды, а он всегда был кроток и тих. Таков уж нрав его. Если сторожа попросит почистить вицмундир щеткой, так всегда приговаривает: "Пожалуйста, любезный; сделай одолжение; потрудись, голубчик". У простого писаря попросит очинить перо и всегда скажет притом: "Извините, что побеспокоил".

И странно, что с таким смирением слилось какое-то детское чувство тщеславия! Чин Ивана Афанасьевича удивлял его и приятно льстил его самолюбию. О том не было в помине, что чин был приобретен тридцатилетним неусыпным трудом.

Иван Афанасьевич никогда ничего не откладывал из жалованья в сторону, потому что обязан был, по его словам, жить по чину. Дочь свою воспитывал он в модном пансионе, потому что иначе по чину было бы неприлично. Покойница его, Марья Алексеевна, была тех же правил. Небольшой капитал ее был давно прожит для поддержания амбиции, чиновных угощений и пустых издержек.

Наконец Иван Афанасьевич опомнился. Смотря на дочь, которая по смерти его останется без пристанища, ужасаясь при мысли обо всем, что предстоит ей в будущем, он из любви к ней почувствовал, что готов был пожертвовать даже своею чиновною гордостью и согласиться на частные условия... Но бог знает, чего это ему стоило.

III

НЕУДАЧА

А во время двух бессонниц весеннее утро начало оживлять Петербург. Над крышами, позолоченными солнцем, закружился опаловый дымок. Ни одного облака не было на светло-голубом небе. Ласточки ныряли в воздухе, а радужные голуби, воркуя на подоконниках, стучались в окна. Ранние разносчики весело выкрикивали свои заученные напевы. Целые толпы нищих дожидались у питейных домов; по улицам выглядывали дневные извозчики. Лавочники отворяли ставни своих лавок. Обрадованный солнцем, Петербург весело просыпался. Вот он проснулся, оправился, зашевелился и закипел.

Вчерашний день уж канул безвозвратно в вечность, а нынешний торопится жить.

Утро Ивана Афанасьевича прошло как-то странно Он брился без обыкновенного внимания, пил чай без удовольствия, был весь не свой. Настенька вздыхала и задумывалась; даже Акулина была не в духе. Изредка раздавались между ними кое-какие замечания, но так себе, без надобности, почти без смысла. О вчерашнем ни полслова. Настенька печально склоняла головку. Акулина поддерживала щеку широкою ладонью. Старичок хлебал свой чай с удивительной решимостью и торопливостью.

Наконец пробил час идти в департамент. Иван Афанасьевич машинально пригладил изломанным гребнем редкие свои волосы пучком ко лбу, посмотрелся нехотя в разбитое зеркальце, завязал бантик истертой косынки, надел вицмундир, рассеянно поцеловал дочь и, кликнув Акулину, сказал ей на ухо несколько слов; Акулина кивнула головой в знак согласия и послушания. После этого Иван Афанасьевич спустился с лестницы и вышел на улицу, но не повернул, по обыкновению, вправо, по пути к департаменту, а, оглядевшись со всех сторон, прямо вошел в ворота балыкинского дома. Позвонив без всякого успеха несколько раз у конурки дворника, он поплелся, вздохнув, на самый двор, продолговатый и грязный, и наткнулся на кучера, который вытаскивал сбрую из сарая.

– Дома дворник? – спросил приятным голосом Изан Афанасьевич.

– А леший его знает, – отвечал кучер. – Мы господские.

Иван Афанасьевич продолжал путь. Навстречу к нему шел парень в красной рубашке.

– Не знаешь ли, голубчик, – учтиво сказал ему Иван Афанасьевич, – где бы найти мне дворника?

– Чего-с? – сказал, останавливаясь, парень.

– Где бы найти мне дворника? – повторил Иван Афанасьевич.

– Дворника, что ли, вам надо?

– Да, любезный, мне надо бы дворника.

– Здешнего, то есть, дворника.

– Здешнего, братец, здешнего.

– Та-ак-с... Мы чужие, – добавил хладнокровно парень и, не оборачиваясь, вышел в ворота.

Надворный советник стоял в замешательстве посреди двора и жалобно поглядывал на окна, на которых за крашеными решетками стояли банки, бутылки и всякая посуда.

В эту минуту вынырнула неизвестно откуда прямо к нему под ноги запачканная и нечесаная девчонка в оборванном платке по самые пятки.

– Кого вам надо? – запищала она.

– Дворника, милая.

– В лавочку ушел, – пискнула снова девочка.

Из окна почти подземельного жилья высунулась баба с повязанной толовой.

– Кого спрашивают? – крикнула она сиплым голосом.

– Кто здесь дворник? – сказал Иван Афанасьевич, не теряя терпенья.

– Да никак я буду, – отвечала баба.

– А хозяин-то вышедши? – продолжал догадливый надворный советник.

– Вышедши, батюшка, вышедши. Ключи-то оставил на всякий случай, коли фатеры придут нанимать, а сам вышедши, батюшка, точно вышедши.

– В лавочку ушел, – снова начала пищать девочка.

– Врешь ты, окаянная! – закричала баба. – Где опять выпачкалась? Пошла, поганая, домой! К надзирателю, сударь, пошел, пачпорты прописывать. Скоро, чай, вернется... Да вот никак и сам идет.

В самом деле, на двор вошел багровый привратник дома, с всклоченной бородой, в армяке нараспашку.

– Терентьич! – закричала баба. – Тебя спрашивают.

После этого баба исчезла в подземелье. Дворник недоверчиво взглянул на старика.

– Фатеру, что ли-с? Извольте-с. Три стоят порожние: в восемь тысяч, в три тысячи, в три с половиной.

Уступку можно сделать-с. Али дорого для вас?..

Сердце Ивана Афанасьевича сильно билось.

– Нет, – сказал он, несколько оробев и не зная, чем начать свои расспросы. – Квартиры-то мне не надо... а так, спросить только хотелось. Мне говорила Акулина, то есть кухарка моя... да не в том, впрочем, дело...

А вот, видишь ли, любезный... Этот дом купца Балыкина?.. а?..

– Балыкина-с.

– Кондратья Иваныча.

– Точно.

– Да-да, знаю... человек с капиталом. Чем, бишь, он торгует? Красным товаром, кажется?

– Не могу знать-с.

– Да-да... славный домик, много стоит. А ну-ка, скажи-ка, братец... Много ли жильцов у вас?

– Жильцы есть, как не быть жильцам!

– А вот, любезный, кто же это у вас с улицы в третьем этаже живет?

– А господь их ведает. Много их там.

– Нет, братец, а вот из молодых, из молодых-то людей.

– Один живет, точно-с.

– А ну... ну... вот... вот... мне этого-то и надобно.

Как, бишь, его фамилия?

– А вам на что? – грубо спросил дворник.

Иван Афанасьевич еще более смешался... С отчаянием начал он шарить в карманах, не отыщет ли залежалого гривенника, но все поиски оказались тщетными.

– Нет... я так... – начал он снова, – ищу одного знакомого... Отец писал... просил наведаться... Стороной узнал, что живет здесь... Ведь это Балыкина дом, Кондратья Иваныча?..

– А как вашего знакомого-то зовут? – спросил лукаво дворник.

Иван Афанасьевич совершенно растерялся.

– Как зовут?.. Как, бишь?.. Ах, память-то у меня старая!.. Вот сейчас помнил... Ну, помоги, братец... Не взыщи, мелких с собой не взял, а вот ужо-тка, мимо буду идти, занесу полтинничек.

– Пруткова, что ли, вашей милости надо? – сказал дворник более смягченным голосом.

– Да-да... братец, Пруткова, именно Пруткова – вспомнил теперь.

– В третьем этаже, на правую руку, нумер девятый.

Вот-с по этой лестнице.

Иван Афанасьевич не продолжал неудачных расспросов и смиренно поплелся по указанному пути.

Дворник посмотрел, ему вслед, а потом, порассудив немного, идти ли самому в конуру или снова в лавочку, крякнул, тряхнул головой и отправился уж прямо в распивочную.

Иван Афанасьевич не без труда добрался до третьего этажа. У девятого нумера он остановился и начал стучаться, за неимением колокольчика. Ответа не было.

Иван Афанасьевич отворил дверь, которая едва держалась на ржавом замке, и вошел в пустую с грязными стенами переднюю, где начал смущенно пошевеливаться, громко вздыхать и кашлять.

– Кто там? – закричал изнутри свежий молодой голос.

Иван Афанасьевич осторожно отворил другую дверь и увидел смуглого, черноватого молодого человека, который сидел на постели, спустив ноги на пол, и усердно играл на гитаре. Быстрыми черными глазами взглянул он с удивлением на странную фигуру старика, который высовывался из-за дверей. Несколько времени оставались они так, взаимно рассматривая друг друга.

– Кого вам надо? – спросил наконец молодой человек.

Иван Афанасьевич поклонился и спросил довольно учтиво:

– Господина Пруткова.

– Я Прутков. Меня дома нет. Я по утрам никого не принимаю.

Иван Афанасьевич сконфузился и хотел уж идти домой, но потом вспомнил, что дело идет о дочери, что он недаром отец и что он, что ни говори, наконец всетаки надворный советник, что ему робеть нечего перед мальчиком. Вследствие этого рассуждения он ободрился и подошел к молодому человеку.

: – Вы меня, сударь, извините, – сказал он, – а дело вышло теперь экстренное. Я должен переговорить с вами об одном обстоятельстве.

– Уж не денег ли вы привезли от батюшки? – поспешно воскликнул Прутков, вскочив с постели. – Сделайте одолжение, садитесь, пожалуйста.

Иван Афанасьевич сел и, обтирая лицо платком, окинул взором комнату. На стенах нарисованы были бойко углем какие-то карикатуры. Между ними под разбитыми стеклами улыбались кое-какие греведоновские головки.

Вся мебель была переломана и покрыта страшными слоями пыли; небольшое фортепьяно с пожелтевшими клавишами едва держалось на трех ножках. Письменный стол, обтянутый истертым зеленым сукном, был весь исписан мелом; на полу валялись карты и пустые бутылки.

В углу, среди кучек табачной золы, возвышалась пирамида чубуков и изломанных рапир. На самом почетном месте висело ружье с патронташем и прочим охотничьим снарядом, а под этим трофеем, на дырявом диване, спала мохнатая собака, свернувшись кольцом.

– Вы меня извините, – учтиво продолжал Прутков, – что я вас здесь принимаю. Эта квартира еще не отделана, да и мала для меня. Я намерен на днях переехать к Леграну. Знаете, там отдается верхний этаж, а здесь, видите сами, высоко и низко. Да, как нарочно, все люди мои разошлись, не успели еще ничего убрать.

Эй вы, Федор, Сидор, Иван, – начал он кричать, – где вы, мошенники?.. Куда спрятались? Это удивительное дело, как нарочно никого нет! Садитесь, пожалуйста, на другой стул, этот, кажется, не очень надежен.

– Не извольте беспокоиться, – отвечал Иван Афанасьевич, осматривая с опасением свой стул и пересаживаясь на другой, не более надежный.

– Нет, нет... сделайте одолжение. Мне, право, совестно, что вы меня так застали. Вчера я одолжал свою комнату товарищам – и вот как они мне ее отделали. Да вы сами знаете, – продолжал он, улыбаясь, – люди молодые...

– Конечно-с... Молодость... Оно хорошее дело. Только, коли смею доложить, не всякое же дело и годится для молодости. Кто молод не бывал! Вот и я был молод-с. Только не все же и годится. Пошутить, кажется, можно... для чего же нет? Только честных барышень, дворянок, так сказать, штаб-офицерских дочерей заманивать записочками, позвольте вам доложить, не хорошо-с, право не хорошо-с!..

Эти слова выговорил Иван Афанасьевич с необыкновенной твердостью.

Молодой человек закусил губы.

– Я не понимаю, – вымолвил он, – что вам угодно.

– Мне угодно, чтоб вы дочь мою оставили в покое.

Ведь, помилуйте-с, ведь она дочь моя. Ну что, в самом деле, вы в ней нашли? Она, ей-богу, не такая, не таких правил, не так воспитана. Мало ли других, скажите, в Петербурге? Ведь она без матери. Виновата ли она, что господь бог призвал мою Марью Алексеевну – царство ей небесное? Была бы покойница жива, ведь этого бы не случилось, не допустила бы она, моя голубушка...

смей-ка кто сунуться! А теперь дочь-то одна у меня одинехонька дома. Я, извольте видеть, по долгу обязанности целое утро на службе в департаменте сижу. Ну, посудите сами, как же мне усмотреть, как мне, старику, угоняться за вами, молодыми людьми? Долго ли обмануть старика, ну, сами посудите, человек вы молодой. Впрочем, и то позвольте доложить: люди мы небогатые, живем не по чину, а амбиция своя все-таки есть. Да и начальство нас знает с хорошей стороны: в случае необходимости защитит, поверьте, не позволит ругаться над нами.

Прутков начал настраивать гитару.

– А где вы служите? – спросил он рассеянно.

– По соляному ведомству-с.

– И так-таки и служите? И хорошо служите?

– Не могу жаловаться.

– Награжденья получаете?

– Как же-с.

– Скажите пожалуйста, как приятно. Ну, а что же вам угодно?

– Как что-с... Да я объяснил, кажется, относительно записки.

– Какой записки?

– Да вот этой записки, – продолжал Иван Афанасьевич, подавая молодому человеку известное французское письмецо.

Прутков посмотрел записку и отдал ее старику.

– Почтенный старец, – сказал он, слегка всхлипывая, – я вхожу в ваше положение. Позвольте обнять вас...

Вы мне жалки, очень жалки. Но вы ошибаетесь: я не писал этого письма, я не волочусь за молодыми девушками, это противно моим правилам. Я женат, прибавил он шепотом.

– Вы... помилуйте... в таких молодых летах?

– Это секрет, – продолжал шутник, – не говорите никому. По некоторым причинам я должен еще скрывать свою женитьбу... Но вам, как заботливому отцу, я обязан открыться, не говорите только об этом никому...

А лучшим доказательством того, что я не мог писать записки, то, что она написана по-французски, а я никогда не мог выучиться французскому языку, как меня ни секли, – в этом могут присягнуть все мои товарищи.

– Так кто же писал? – спросил в замешательстве Иван Афанасьевич. – Мне сказала Акулина, что именно отсюда, из балыкинского дома.

– Мало ли здесь живущих! Вот внизу здесь у нас живет аптекарь. Я за ним давно замечаю. Человек уж старый, за шестьдесят, а, верите ли, такой волокита, что боже упаси! Советую вам хорошенько за ним Присмотреть. Должно быть, он, а не он, так уж, верно, другой кто-нибудь.

Иван Афанасьевич перебирал в руках шляпу и не мог собрать мыслей. Он понимал темно, что его дурачат, что ему следовало бы обидеться, но в то же время ему было не до того. Он чувствовал, что в этом молодом человеке нет прока. Писал ли он записку, не писал ли ее, все равно – на него плоха надежда. Во что бы ни стало надо спасти Настю от шалуна. И нечего делать надо решиться, надо послушаться Дмитрия Петровича, надо принять предложение графини.

Иван Афанасьевич глубоко вздохнул и встал с места.

– Ну, извините... – сказал он медленно. – Не вы, так не вы. Ошибка в укор не ставится. Только странно, право... Как же мне это Акулина говорила, что именно отсюда. Да и записка тут. Ну, хорошо, что дочь об этом не знает. Шутка ли, благородную девицу, штаб-офицерскую дочь позорить такими пасквилями! Как узнать теперь?.. Что ты станешь тут делать?.. Ума не приложу...

Ну, не вы, так не вы... Тут и говорить нечего... Извините, что побеспокоил. А если вы, так бог вам судья... у вас у самих будут дети.

Сказав это, Иван Афанасьевич печально и медленно вышел из комнаты.

Молодой человек проводил его церемонно до двери и потом, притворив дверь, начал выплясывать с ожесточением разнохарактерные танцы и кончил кувырканьем на кровати.

Новый гость застал его во время этого странного занятия.

То был тоже молодой человек, но белокурый, тщательно обстриженный и, в противоположность товарищу, щегольски опрятный. Не удивляясь нимало странным телодвижениям хозяина квартиры, он отправился в угол комнаты, приготовил себе трубку, а потом расположился у окна, нежно и беспокойно поглядывая на окна противоположного дома. У Настеньки сторы были спущены. Молодой человек вздохнул.

– Беда! – начал скороговоркой и запыхавшись Прутков. – Не говорил ли я тебе, что писать никогда не следует?

– Что случилось? – спросил белокурый.

– Твое письмо попалось в руки старику, который осчастливил меня своим посещением и вздумал было читать мне проповедь, предполагая, злодей, что я умею писать по-французски. Чуть-чуть не разжалобил меня, старый сапожник, да ты меня знаешь: своих не выдам.

Уж что другое, а на это молодец!

– Что ж он говорил тебе?

– Мало ли что!.. Что он старик, не может углядеть за дочерью, что она офицерша, что грешно заманивать молодых девушек...

– Он прав, – сказал печально белокурый.

Прутков начал смеяться.

– Зачем же ты все это делаешь?..

– Не смейся, Прутков, будь во всем добрым малым.

Я чувствую себя вполне виноватым перед этим стариком. Да что ж мне делать? Началось дело шуткой... а теперь я с ума схожу. Я знаю, что ни для меня, ни для нее не может быть счастья впереди... Но когда я ее вижу – с меня довольно. Я ничего не помню, ничего знать не хочу. Я живу тройной жизнью. Мне кажется, что она одна на земле и что вся земля только для нее и создана.

День, в который я ее не вижу, для меня не день... Время, которое я провожу вдали от нее, совсем лишнее, совсем ненужное; люди кажутся мне куклами, да и вся жизнь без нее как-то мертва. Поверишь ли, она меня успокоила, она возвысила все мои чувства до светлого и тихого сознания моего достоинства и моей силы. Прежде я всегда был взволнован, я все искал чего-то, все был чем-то недоволен, теперь, напротив, дух мой смирился, сердце мое нашло то, чего просило. Я ее люблю потому, что мне следовало ее любить. Старик отец разлучит нас, вероятно, скоро – и я должен покориться, я не смею жаловаться. Но тогда память о ней будет жить в моей памяти, но всегда свято, светло, тихо и грустно. С ней я буду жить, с ней я и умру.

– О-го-го!.. – заметил Прутков. – Да это просто поэзия, мелодрама, сударь ты мой. По-моему, все это, братец, вздор! Мы живем не на облаках, хотя и недалеко... то есть я о себе говорю. Умереть всегда успеешь, а покамест поживи хорошенько. Ты имеешь состояние, молод, хорош – чего тебе еще? Мучиться тут нечего.

Полюбил нынче, полюбишь и завтра. Не удалось нынче, завтра удастся. Все перемелется – мука будет.

Лови, лови

Часы любви!

Да не пройтиться ли нам по хересам?.. Пошли за вином...

Белокурый сел безмолвно у окна. Сердце его билось, глаза его горели. В противоположном доме у заветного окошка тихо подымалась стора... вот она поднята... вот за стеклами рисуется смуглая грациозная головка. Молодой человек, бледный и трепетный, не переводил дыхание. Она его заметила, взглянула на него с невольной улыбкой и лукаво приложила палец к губам.

Читатель! Бывал ли ты молод?..

IV

ЗНАКОМСТВО

В Петербурге есть особый класс отлично выбритых и гладко обстриженных чиновников, больших охотников до знати и знатных особ. Люди они не молодые, но чрезвычайно почтительные и аккуратные. В торжественные дни поставляют они себе первой обязанностью записать свою фамилию в швейцарских аристократических домов, до хозяев же доходят редко, и только тогда, когда могут быть на что-нибудь полезны, на основании того светского правила, что мы всегда находим приятелей в нужде, то есть когда в них нуждаемся. В таких случаях им говорится всегда "ты", и они весьма этим довольны, не понимая, чтоб могло быть иначе. Никто лучше их не умеет спросить о здоровье, поздравить с днем ангела или почтительно улыбнуться в случае удостоения какойнибудь шутки. Смеяться они не станут. Смеяться значит фамильярность, но улыбнуться кстати – совсем другое дело. Улыбка значит: понимаю, радуюсь, чувствую, соглашаюсь, благодарю, но отнюдь не смею ставить себя наравне с вами. Для петербургской знати такие лица именуются нужными человечками. Их никогда не приглашают, но посылают за ними по утрам для деловых переговоров. Они употребляются большею частью для рассылки по разным переулкам светской жизни, составляют деловые бумаги, приискивают денег под вексель и не требуют ни награждения, ни благодарности.

Лестное знакомство для них достаточно; милостивое внимание приводит их в восторг, благосклонная ласка сводит их с ума.

К разряду таких оригиналов принадлежал Дмитрий Петрович, казначей, приятель Ивана Афанасьевича.

Дмитрий Петрович был человек кругленький, маленький, толстенький, чистенький, обстриженный, приглаженный. С утра в вицмундире, с отлично накрахмаленной манишкой, с большой золотой цепочкой на черном атласном жилете.

На службе товарищи посмеивались обыкновенно над его слабостью к аристократии, над его знатным кругом знакомства, но это было более на словах; некоторые завидовали ему, а весьма многие глядели на него с невольным уважением.

Дмитрий Петрович был человек честный и миролюбивый, добрый муж толстой немки и чадолюбивый отец несметного количества пухлых ребятишек. Он душевно уважал Ивана Афанасьевича и искренно желал ему добра.

Как только, измученный сомнением и неудачей, старый надворный советник явился в департамент, Дмитрий Петрович бросился к нему навстречу.

– Иван Афанасьич! Легок на помине. Мы только о тебе толковали.

– Обо мне, Дмитрий Петрович?

– Да, братец, о тебе. Я сейчас от графини, зашел, знаешь, понаведаться, все ли по-обыкновенному. Швейцар говорит: "Графиня к вам посылать изволила, очень, дескать, нужно видеться". Я тотчас велел доложить, графиня ко мне всегда так милостива, мы с ней попросту, без церемонии. "Чем, мол, говорю, могу иметь счастье угодить вашему сиятельству?" – "А вот, любезный, говорит, помоги, братец, пожалуйста; опять получила письмо из деревни: большие беспорядки. Сходи-ка за чиновником, о котором ты мне говорил; надо ему ехать как можно скорее; сходи-ка за ним". Я уж и знаю, что застану тебя в департаменте, пришел за тобой, а тебя еще нет. Слышишь ли? Что ж ты стоишь как вкопанный ?

– Слышу, слышу, – задумчиво говорил Иван Афанасьевич, – видно, в самом деле надо. С этими сорвиголовами не сладишь. На то они молоды, на то они сметливы. Где мне углядеть, старому болвану!

– Что ты, братец, за околесную понес! Пойдем-ка лучше скорей.

– Куда? – с беспокойством спросил Иван Афанасьевич.

– К графине.

– К какой графине?

– Ну да, к графине. Что ты, глухой, что ли?

– Помилуйте, Дмитрий Петрович, как можно теперь... дайте-ка подумать, приготовиться, а то вдруг так-таки и идти. Да вот надо мне еще сшить пару хорошую: совсем, право, обносился. Сами посудите, нельзя же, в самом деле, так показаться: доверия не будет.

– Полно, братец, вздор городить! Большая надобность графине в твоем вицмундире. Ступай как есть.

– Извольте, извольте, Дмитрий Петрович, через недельку.

– Экой бестолковый какой! Говорят тебе, что сейчас.

– Ну, делать нечего, Дмитрий Петрович, хорошо, извольте, завтрашний день.

– Фу ты, братец! Говорят тебе, что графиня сию минуту дожидается ответа; согласен – ступай за мной, не согласен, так убирайся куда хочешь, а я доложу графине. Понимаешь? Ясно, что ли? А уж тогда пеняй на себя. Такого случая не встретится уже ни для тебя, ни для твоей дочери. Ну, едем!..

С этими словами Дмитрий Петрович почти насильно вывел Ивана Афанасьевича в переднюю, приказал надеть на него шинель и калоши и посадил на свои дрожки.

Дмитрий Петрович, как человек светский, держал собственную лошадь.

Во время поезда Дмитрий Петрович, довольный добрым делом, напевал подлым тенором какую-то итальянскую арию. Иван Афанасьевич молчал как убитый.

Через несколько минут дрожки остановились у подъезда графини. Дмитрий Петрович поздоровался с швейцаром как с весьма знакомым человеком и приказал доложить.

Подождав довольно долго в передней, где несколько старых официантов в черных фраках и белых галстухах спокойно остались на стульях, не прерывая карточной игры, чиновники получили ответ, что графиня их просит. Они прошли несколько комнат, красных, желтых и голубых. Убранство комнат отличалось роскошью, но не той молодой, цветистой роскошью, которая радует глаза и располагает душу ко всем покупным удовольствиям жизни. Повсюду была заметна странная смесь современных причуд моды с старинными памятниками давно прошедших времен. Обветшалые формою мебели были покрыты новым штофом. Тяжелые бронзы времен французской империи украшали камины, щегольски одетые бархатом. Нигде не было гармонии, и при виде этих несогласных между собой богатств невольно рождалось то тяжкое и страшное впечатление, которое смущает душу при виде разряженного трупа.

Дмитрий Петрович шел развязно впереди, за ним, как в воду опущенный, скользил по паркетам Иван Афанасьевич.

Наконец, у одних дверей Дмитрий Петрович остановился вдруг, как осаженная лошадь, а Иван Афанасьевич, шедший за ним в раздумье, едва не сшиб его с ног и не полетел сам на пол для первого своего дебюта в большом свете.

Согнувшись дугой, сколько позволяла ему природная тучность, Дмитрий Петрович начал выступать как старый танцмейстер, перемешивая поклоны следующими изречениями:

– По приказанию вашего сиятельства (поклон)...

имею честь (поклон)... представить того человека (поклон)... который, надеюсь, заслужит вполне (поклон)...

милостивое внимание вашего сиятельства (два поклона)...

Иван Афанасьевич неловко поклонился, заглянул за большие бархатные ширмы и едва не отступил от удивления. Перед ним сидела румяная и молодая женщина в щегольской кружевной мантилье, в чепчике с лиловыми бантами. "Уж не ошиблись ли мы?" – подумал Иван Афанасьевич. Но в эту минуту графиня улыбнулась, и Иван Афанасьевич убедился, что она старуха и вдобавок весьма старая. Тысячи морщин молнией пробежали по ее странному расписному лицу. Хриплым, почти гробовым голосом велела она карлику приблизить два стула и ласково обратилась к Ивану Афанасьевичу:

– Садитесь, пожалуйста. Вы меня извините, я говорю по-русски дурно. В наше время мы не учили русский язык.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю