Текст книги "История двух калош"
Автор книги: Владимир Соллогуб
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
БОРЬБА
Шульц был снова без душевного приюта, но цель жизни ему была открыта. Он заперся в своей комнате и начал сочинять. Известность модного концертиста ему была неприятна и противна. Происки, поклонения, музыкальные спекуляции были ему незнакомы. Он хотел вступить на поприще как жрец искусства, а не как бедный проситель; он хотел бросить на суждение толпы свое творение и ждать ее приговора. Он начал писать большую симфонию на целый оркестр. Шесть месяцев пробежали. Он жил уединенно и забытый, с одною мыслию в голове, с одним воспоминанием в сердце. Труд его был кончен...
Вдруг получил он записку от одного дюссельдорфского приятеля:
"Отец ваш умирает. Перед смертью он хочет вас видеть и вас простить. Духовное завещание уже сделано в вашу пользу. Поспешайте!"
Шульц бросил все и поспешил к отцу. Было поздно, когда он приехал: отец уже умер. Духовное завещание в пользу сына не было нигде отыскано. Вместо того Маргарита представила завещание, в силу которого она сделана наследницей всего имущества покойника. Шульцу сказала она, что он как виновник смерти своего родителя никакого пособия от нее ожидать не должен. Делать было нечего. Шульц горько поплакал на свежей могиле и, взяв опять свой страннический посох, отправился снова в Вену. В Вене два известия поразили его: Бетховен умер, княгиня воротилась из Италии и уехала в Россию.
Артист оставался один. Надежда на будущее-становилась ему каждый день туманнее и темнее. Он показал свое творение венским артистам. Артисты его хвалили и советовали Шульцу не оставаться в Вене, а ехать в Петербург. Несколько рекомендательных писем к петербургским артистам были ему вручены. Привлеченный тайной мыслию, Шульц послушался коварных советов; он покинул свою Вену, где ярко блеснули для него два чудные метеора: гений в чертах Бетховена, любовь – в очаровательном образе Генриетты. Он собрал в одну сумму все свое скудное состояние и отравился на холодный север, в сырой Петербург – попытать, не блеснут ли ему там опять, хоть в северном сиянии, два метеора, им боготворимые, – гений и любовь. Но пора его прошла.
Небосклон остался сыроват и туманен. Генриетты и княгини в Петербурге не было: они, как узнал Шульц, уехали в Одессу. Шульц вручил петербургским артистам свои рекомендательные письма. Первая скрипка приняла его величаво и решительно отказала в пособии. Прочие ей последовали. У иного был брат фортепьянист, у другого дядя, третий сам играл на фортепьяно. "Концерты давать трудно, – говорили они, – для них много нужно издержек, а покрыть их нечем. Фортепьяно – инструмент такой обыкновенный". Если б Шульц играл на трубе, или на пятнадцати барабанах, или на каком-нибудь неслыханном инструменте, или если б он был слепым или уродом, то успеха ожидать бы можно, а фортепьяно можно найти в каждой кондитерской. Всего лучше, советовали ему самые благонамеренные, учить маленьких детей или играть для танцев. Шульц заговорил о своих сочинениях. Тогда его почли за сумасшедшего и перестали о нем заботиться. Принужденный необходимостью, Карл искал уроков, но, кроме одной толстой купеческой дочери и маленького сына квартального надзирателя, он не мог найти учеников. Эти два урока составляли весь его доход, и более трех лет уже жил он безропотно на своем чердаке, куда в известное нам утро Мюллер принес ему пару испорченных калош и приглашение на именины к Марье Карловне. Вы помните, что этим начинается мой рассказ.
ТОВАРИЩ
Когда сапожник ушел, Шульц долго сидел еще на своем стуле перед столиком, подперши голову руками, и думал... О чем?.. Бог его знает. Только ему было тяжко и душно.
Дверь вдруг опять растворилась. Вошел молодой черноволосый человек, в старом изношенном сюртуке.
Тихонько приблизился он к Шульцу, наклонился над его головою и шепнул ему на ухо:
– Терпенье!
Шульц поднял голову.
– А там слава!
Шульц засмеялся.
– Слава, товарищ, слава! Видишь отсюда? Толпа, покорная пред именем твоим, волнуется перед тобой, всюду гремит молва о твоей славе. Слава, слава тебе!
Женщины кидают тебе венки; мужчины с завистью рукоплещут тебе; бедный артист сделался владыкой толпы; гений возьмет свое место; музыка восторжествует.
"Молодость!" – подумал Шульц.
– А я, – продолжал молодой человек, – а я смиренно пойду за тобой и буду кидать цветы на славный путь твой. Бедный студент сочетает имя свое с именем великого музыканта, так как души их уже сочетали вдохновение слов с вдохновением звуков. Да, товарищ, гений твой сделал меня поэтом! Мысли твои заставили меня думать, чувства твои заставили меня чувствовать чувствовать горячо. Слава тебе, мой друг, слава и мне, твоему другу в нищете, который первый тебя понял! Слава нам обоим!
– Ты, кажется, пьян, – сказал с удивлением Шульц.
Студент покраснел и потупил голову. Мгновенный огонь его погас. Он сурово огляделся.
– Итак, неудача? – продолжал Шульц.
– Стыд и поношенье, – сказал бывший студент дрожащим голосом. – Стыд!.. Ты видел, сколько бессонных ночей проводил я за своим творением. Вот год, как мы живем дверь об дверь: ты с своей музыкой, а я с своей поэзией – оба бедные, оба с одной целью. Когда я был в Казанском университете, мне душно было оковывать свой ум в правила сухой науки: назначение мое было быть поэтом.
"Молодость! – подумал Шульц. – Я верю поэзии, а не поэтам".
– Я бросил свой университет... Обман и стыд! Глупая существенность начала меня давить!
Шульц проткнул молча руку молодому человеку и крепко пожал ее.
– Да что тебе рассказывать! Я объяснял тебе все -листки моего романа, я читал тебе и толковал тебе мои стихи – и одобрение твое мне было лестнее всех бессмысленных похвал ничтожной толпы, которая аплодирует прыжкам Турньера громче, чем творениям великого Шекспира. И со всем тем, знаешь, в мысли о славе есть какая-то чудная отрава, какая-то невыразимая сила!
Она похожа на вероломную женщину, которую можно любить страстно и вовсе не уважать.
– Ты был у книгопродавца? – спросил Шульц.
– Бедность моя была не в тягость, потому что впереди я видел надежду. Рукописи мои вчера окончены.
Я был у книгопродавца.
– И он Отказал?
– Я вошел в славную лавку, уставленную шкафами красного дерева. Все это устроено с большою роскошью.
В углу за красивым бюро стоял какой-то господин в очках и писал в толстой книге. Я с трепетом к нему подошел. "У меня есть рукопись, которую я желал бы напечатать", – сказал я вполголоса. "Мы рукописей от неизвестных сочинителей не принимаем", – отвечал мне, не поднимая головы с книги и продолжая писать, господин, зарезавший меня своим равнодушным ответом.
"Так вы и прочесть не хотите?" Господин усмехнулся.
"Много у нас есть времени читать! Впрочем, мы теперь больше ничего не печатаем". – "Да печатают же других?" – "Редко; да это дело другое. Большею частию печатают на свой счет, или, если сочинители уже известны, как покойник Пушкин, например, то мы даем хорошие деньги". – "А если сочинение мое точно хорошо?" – "Быть может. Вот если, например, господин А. Б. или господин В. Г. поручается, что ваше сочинение понравится публике, то со временем, может быть... Впрочем, мы теперь вовсе не печатаем". С этими словами он повернулся ко мне спиною и ушел в другую комнату.
– Послушай, брат, – сказал Шульц, – поверь моему совету: у тебя есть в твоих степях старушка мать, ты мне о ней часто говорил. Поезжай к ней. Вступай в службу там, где она живет. У вас это легко. Будь честным человеком, исполни свой долг. Это лучше всякой славы:
к презрительной женщине привязываться стыдно. Не обманывай себя ложным назначением. Ты поэт, потому что беден. Был бы ты богат, ты не был бы поэтом. Я тебе говорил уже это прежде: поэзия – как любовь, любовь – как поэзия; чувства спокойные торжественны, а не болезненны: они свет, а не пламень, согревают, а не жгут. Поверь мне, поезжай в степи. Это добрый совет.
Шульц говорил напрасно. Молодой человек все более и более волновался; черные глаза его сверкали, губы дрожали, волоса рассыпались в беспорядке.
В исступлении выбежал он из комнаты и побежал на улицу.
К ночи он не возвращался. Полицейские служители, увидев на улице, по-видимому, пьяного человека, отвели его на съезжий двор, откуда он и был выпущен только на другое утро...
В жизни бывают иногда странные сближения. В одном доме, на одном чердаке встретились две родственные природы, два брата по бедности и по душе. Оба обманутые одними надеждами, оба последовавшие первому порыву обманчивой молодости, оба удрученные одним горем.
Но Шульц был старее: борьба с жизнью его более утомила, чем пылкого его товарища, и притом он так долго боролся, что силы его уже ослабевали. Постоянное горе, как беспрерывное счастье, приводит к равнодушию; отчаяние делается привычкой жизни и налагает какую-то страшную преждевременную смерть на душу. Шульц доживал до этой эпохи. Сострадалец его был еще в цвете молодости: ощущения его были живы, резки: он переходил поминутно из одной крайности в другую, то плакал, то смеялся, то строил воздушные замки, то предавался совершенному отчаянию. Шульц был спокоен.
БАЛ
Воскресенье наступило. Верный своему слову, спустя три дня после визита Мюллера Шульц отправился в Малую Морскую на именины Марьи Карловны. Праздник был хоть куда. Сапожная лавка превратилась в танцевальную залу. В углу стоял принесенный от приятелянастройщика большой рояль. Из спальни вынесли кровать и поставили там два ломберные стола и стол круглый с самоваром и чашками. Ванька, во фраке по колено, был приставлен к блюдечкам с пастилою и конфектами.
Когда Шульц вошел, хозяев в комнате не было. Гостей была пропасть: настройщик, владетель рояля, с женою и маленьким сыном, портной Брейтфус с двумя дочерьми, вдова Шмиденкопф с зятем, сапожник Премфефер и жена его, охотница до танцев, три или четыре родственницы, четыре сапожника, трое портных, аптекарь и почетный гость – купец, приезжий из Риги. Шульц остановился у дверей и ждал хозяев. Через несколько минут вошла Марья Карловна с разгоревшимся лицом, в новом чепчике с большими голубыми бантами. За нею пришел Мюллер с трубками и сигарками.
– Willkommen! Willkommen! [Добро пожаловать! (нем.)] – закричал он, увидев Шульца. – Что дело, то дело. Господа и дамы! Мне хотелось для именин Марьи Карловны сделать маленький сюрприз: я и пригласил музыканта, чтоб нам играть разные танцы.
– Я уж это предвидела, – сказала, улыбаясь, Марья Карловна. – Да как же нам танцевать? У меня не все еще в кухне готово.
– Мы вам пособим! – закричали в один голос все дамы. Марья Карловна с благодарностью приняла их помощь и в сопровождении двух приятельниц возвратилась в свою кухню. В это время самовар закипел, трубки задымились. Ванька начал носить пунш для кавалеров и шоколад для дам. Рижский купец с почетными ремесленниками сел играть в вист.
– Кончено! – закричала Марья Карловна. – Теперь экоссез; я танцую с мужем.
Все кавалеры наскоро допили свой пунш и бросились ангажировать дам.
Шульц молча придвинул стул к роялю. Пары образовались.
– Los! [Давай! (нем.)] – закричал Мюллер.
Шульц вспомнил какой-то экоссез, игранный им в детстве, и терпеливо принялся его наигрывать. Сапожники начали прыгать и делать ногами разные бряканья ко всеобщему удовольствию и хохоту. Марья Карловна носилась со своим Мюллером между двойным строем танцующих. Мадам Премфефер была вне себя от восхищения. Экоссез кончился. Кавалеры стали отирать лицо платками, а дамы скрылись в другую комнату.
– Пуншу, Ванька! – кричал Мюллер. – Пуншу и конфект для дам!
Надобно заметить, что когда Мюллер что делал, то он любил делать уже хорошо и не жалел лишней копейки для полного угощения своих гостей.
– Ну, теперь англез! – сказала Марья Карловна, отдохнув от недавних трудов своих.
– Англез, англез! – закричали все кавалеры. Пары вновь устроились. Шульц сел опять за рояль, но не играл ничего: он ни одного англеза не помнил и не знал, как его играть.
– Не может ли кто-нибудь из дам, – спросил он, – указать мне, как играть англез и каким тактом. Я так давно не танцевал, – прибавил он, что я и забыл, как играются танцы.
Дамы взглянули друг на друга. Госпожа Премфефер бросилась к роялю и двумя пальцами пробренчала какой-то старинный мотив. Шульц сыграл его за нею; пары стали вновь по местам; танец начался.
Сыграв несколько тактов, Шульц соскучился однозвучностью старого мотива и неприметно, мало-помалу удалился от своей темы и начал импровизировать. Никогда не был он еще унижен в своей артистической душе!.. Ему делалось душно. Досада его мучила, давила и наконец вылилась в его игре. Негодование, негодование обиженного художника, загремело в диких раздирающих звуках. Вдохновение поблекшей молодости вдруг разгорелось опять на щеках его; глаза его опять заблистали, сердце забилось; казалось, он собрал опять все силы своей молодости, чтобы побороть свою судьбу, чтоб прославить и оправдать величие артиста. Пальцы его бегали, как будто повинуясь сверхъестественной силе. Он играл не пальцами, а душой поэта, душой глубоко обиженной. Кругом его все исчезло: он не знал, где он, кто он, с кем он; он весь перешел в чувство; даже мысли его смешались, память исчезла, времени для него не было...
Когда он поднял голову, все немцы стояли с благоговением около рояля и молчаливо, с каким-то инстинктным сочувствием внимали красноречивой повести непонятных страданий. В их внимании было что-то почтительное: они все поняли, как далек был от них бедный музыкант, нанятый для их забавы; они боялись оскорбить его похвалой и слушали его не переводя дыхания.
Даже Марья Карловна забыла свой ужин. У рояля стоял Мюллер и о чем-то горестно думал, а настройщик сидел в уголку, потупив голову и закрыв глаза.
Шульц ударил пронзительный аккорд и, увидев, что танец от его рассеянности был прерван, поклонился и заиграл опять англез госпожи Премфефер. Общее восклицание его остановило. Настройщик вскочил с своего места и схватил его за руку; Мюллер в замешательстве начал перед ним извиняться.
– Г-и Шульц! – говорил он. – Я простой мастеровой, я небогатый человек, г-и Шульц... Я честный человек, г-и Шульц... Мне стыдно, г-и Шульц, что я смел просить вас играть у меня... Извините меня, г-и Шульц...
Располагайте мною, г-и Шульц... Требуйте от меня чего хотите, г-и Шульц...
– Г-и Мюллер, я прошу у вас позволения удалиться.
Я не очень здоров, – отвечал Шульц.
– Как вам угодно, г-и Шульц, как вам угодно! Мы не смеем вас удерживать...
Они вышли в переднюю. Шульц отыскал свою шинель и калоши. Добрый Мюллер при виде калош сгорел от стыда. Он начал шарить в своих карманах и отыскал небольшую черепаховую табакерку с золотым ободочком.
Эту табакерку подарила ему Марья Карловна, когда он еще был женихом; он почитал ее большою драгоценностью и, несмотря на то, хотел отдать ее музыканту, чтоб загладить свою вину.
– Я небогатый человек, – сказал он, подавая Шульцу свою табакерку, – но я честный человек. Если вы не хотите меня обидеть смертельно, вы не откажетесь принять в знак памяти удовольствия, которое вы нам доставили, эту безделицу. Она будет для вас залогом уважения бедных ремесленников к вашему великому таланту.
Шульц посмотрел на него с удивлением... Наконец он был понят. Но где? и кем?.. Он взял табакерку Мюллера и крепко пожал ему руку.
– Я принимаю ваш подарок, – сказал он, – как залог того, что искусство находит еще отголосок в душах неиспорченных. Эта мысль для меня утешительна, а я начинал и в ней сомневаться. Табакерка ваша мне будет напоминать, когда я захочу презирать всех людей, что есть люди добрые, как вы, г-и Мюллер. Спасибо вам!
НАСТРОЙЩИК
Никто на бале у сапожника не был так глубоко тронут игрою Шульца, как старый настройщик, о котором мы упоминали выше. Он был благодаря долговременному опыту человек жизни практической, который, разорившись, играя на роялях, принялся их делать и настраивать и тем составил себе небольшое состояние. Он жил давно уже в Петербурге и лучше всех знал, как добывается на свете музыкальная слава; наглядевшись на все глазами горького опыта, он мигом разгадал Шульца и решил ему помочь.
Чем свет сидел настройщик на чердаке, нам знакомом, держал Шульца за руки и с жаром ему говорил:
– Удовольствие, которое вы мне доставили, невыразимо. Оно врезалось в душе моей, как одна из лучших минут моей жизни. Я бедный настройщик, но я также понимаю искусство. Оно одно дает только цвет моей жизни.
Шульц глубоко вздохнул.
– Знаете что? – продолжал настройщик. – С вами надо познакомить нашу публику. Дайте концерт!
Шульц покачал головою.
– Знаю, знаю... Не вы первый, не вы последний. Затруднения, издержки, зависть, зависть самая постыдная, самая низкая – зависть артистов между собой. Сколько истинных талантов задушила эта змея! Сколько видел я таких случаев на своем веку!.. Скажите мне, к кому обращались вы, желая познакомить публику с вашим талантом?
– Я имел, – отвечал Шульц, – несколько рекомендательных писем к здешним первым музыкантам.
Настройщик посмотрел на него с удивлением, а потом засмеялся.
– И вы у них просили помощи, известности?
– Да от кого же было мне ожидать ее?
– Помилуйте! не то, совсем не то! Вы поступили как неопытный ребенок. Вам прежде всего надобно было подделаться под общее направление нашего времени.
Вам надобно было отпустить волосы до плеч, да усы, да бороду, чтоб не?лного по наружности походить на рассеянного, на восторженного или на сумасшедшего. Вам надобно было познакомиться с какими-нибудь важными барынями и поиграв у них раза по три иа вечеринках даром. Вам надобно было говорить громко, бранить донельзя всех здешних музыкантов, чтоб внушить им к себе почтение и страх, а наконец из милости согласиться дать один только концерт, который вы могли бы впоследствии повторять несколько раз в год, наваливая вашим госпожам по сотни билетов, которые они, с своей стороны, стали бы навязывать тем несчастным, которые в "их нуждаются. Таким образом вы вошли бы в моду.
– Я думал, – подхватил Шульц, – что для искусства не нужно моды.
– Помилуйте! Бросьте ваши предрассудки! Мы живем в веке поддельном. Ныне под все можно подделаться, даже под искусство.
– Как это? – спросил Шульц.
– А вот как: искра, падшая с неба, мала-; не в каждом сердце она загорится, не каждому душу она освятит; а механизм дается всякому, у кого только рука да воля. Мы доживаем до того, что искусство сделается ремеслом; скоро оно станет ниже ремесла. Немногие умеют их отличать друг от друга.
Оба замолчали.
– Что ж мне делать? – спросил Шульц.
– Последуйте моему совету. Я готов вам помогать, хоть и должен вам сознаться, что вы свое дело уже испортили. Вам остается дать музыкальное утро в заде какой-нибудь дамы, у графини Б***?, у графини 3***, у княгини Г***.
– Княгиня Г. в Петербурге? – вскричал Карл.
– Да уже с год как приехала из. Одессы. Вы ее знаете?
– Я бывал у нее каждый день в Вене. Она страстно любит музыку и живопись. Вот женщина! – продолжал с жаром Шульц. – Вот женщина, которая в преклонных летах, в чаду светской жизни умела сохранить чистую любовь к высокому!
Настройщик усмехнулся.
– Вас ничем не исправишь, – сказал он, – однако и то хорошо: княгиня вас знает. Я ее настройщик. Пойдемте к ней. По праву старого знакомства попросите у нее большой залы для вашего музыкального утра.
– – Вы видели воспитанницу княгини? – спросил, запинаясь, Шульц.
Настройщик пристально на него посмотрел.
– У княгини нет воспитанницы, – сказал он протяжно, – впрочем, у нее вы, может быть, узнаете то, что хотите. Пойдемте.
Они отправились.
ВИЗИТЫ
В богатых сенях толпилось несколько старух, известных в Петербурге под названием салопниц. У каждой было по огромной бумаге в руках и на искаженных устах вертелась довольно неприличная брань, сдерживаемая присутствием швейцарской булавы. Настройщик порхнул мимо ливрейного привратника вверх по узорчатому ковру лестницы: швейцар пропустил его, как собачку, не обращая никакого внимания на столь ничтожное лицо.
Шульца он остановил.
– От кого вы? Есть ли у вас письмо? Княгиня без рекомендации нищих не принимает!
Глаза Шульца засверкали.
– Я хочу видеть княгиню как старый знакомый, а не как нищий. Доложите ей, что приехал Карл Шульц, фортепьянист из Вены.
Швейцар взглянул на него с недоверчивостью и потащился по лестнице. Через полчаса Шульца просили войти.
Княгиня сидела в голубой штофной комнате, перед камином. Направо от нее стоял стол, заваленный бумагами и разными филантропическими планами.
– Г-и Шульц! – сказала она, не изменяя ледяного выражения своего лица. – Очень рада вас видеть. Садитесь. Что доставляет мне удовольствие вашего посещения?
– Я принял смелость, княгиня, беспокоить вас, знал всегдашнюю любовь вашу к музыке...
– К музыке? Да, я люблю музыку. Да теперь времени у меня нет думать о ней: вечером я должна быть в свете, а утром у меня дела. Больные, сироты надоели мне до крайности: отнимают все время, а делать нечего!
"Странная благотворительность!" – подумал Шульи;.
– Чем могу я быть вам полезна? – продолжала княгиня.
– Мне советуют дать музыкальное утро. Я надеялся, что вы, княгиня, по прежней благосклонности ко мне, не откажете мне в вашей зале.
Княгиня немного нахмурилась, но отвечала с своею холодною учтивостью:
– Я вам должна признаться, что всегда отказывала подобным просьбам. Но вам, по старому знакомству, я отказать не могу. Зала на будущей неделе к вашим услугам.
Княгиня позвонила. Вошел слуга.
– Прикажите этому несносному настройщику перестать и приходить, когда меня нет дома. Теперь я занята. Кроме княгини Варвары Васильевны, не принимать никого.
Шульц встал. Он хотел спросить о Генриетте и не мог собраться с духом. Княгиня молчанием своим указывала ему дверь. Он это почувствовал, извинился, поблагодарил и вышел.
В сенях он нашел настройщика, который его дожидался.
– Дана вам зала? – спросил он.
– Дана, – отвечал мрачно Шульц.
– Ну, теперь пойдемте к артистам, которые вагд должны помогать. Концерта одному дать нельзя.
– Да они меня все знают, и все отказали в помощи.
– Не бойтесь, не бойтесь. Ступайте со мной.
Они пришли к первой скрипке, той самой, которая более всех напугала Шульца в его первом предприятий.
Первая скрипка сидела в халате в покойных креслах и едва привстала при виде посетителей. Рот ее сжался отрицательным знаком, а на губах зашевелилось: "Что вам угодно?"
– Мы сейчас от княгини Г***, – сказал развязно настройщик.
Первая скрипка сделалась милостивее и просила их садиться.
– Княгиня Г***, – продолжал настройшик, – непременно хочет, чтоб приятель мой, Карл Шульц, дал музыкальное утро в ее зале.
Скрипка улыбнулась Шульцу.
– Княгиня Г*** знала приятеля моего, Карла Шульца. еще в Вене, где он был в большой моде.
– Право? – сказала скрипка.
– Княгине Г*** будет очень приятно, если вы согласитесь участвовать в концерте, который будет дан в ее зале. Зала прекрасная для концертов.
– Я очень рад, г-и Шульц, быть вам полезным.
Шульц не говорил ничего. Он был похож на мученика.
– Я сам скоро намерен дать концерт, – подхватила первая скрипка, – и надеюсь, что господин Шульц не откажет сделать мне честь... будет в нем участвовать.
– Очень рад, – отвечал Шульц.
Они встали; скрипка провожала их до передней и нкзко кланялась.
Покровительство княгини Г*** была цель всех ее желаний, но, с тех пор как княгиня от музыки перешла к благотворительности, она потеряла уже надежду на эту полновесную подпору. Теперь путь был открыт:
скрипка торжествовала.
На улице Шульц начал упрекать своего товарища.
– Бедный человек! – отвечал он. – г Ты овца между волками; хочешь успеха? Брось совесть.
– Неужели, – сказал музыкант, – мы живем в веке до того развращенном, что, кроме эгоизма, нет более никакого чувства, нет никакого, хоть невольного, доброго движения? Неужели все люди презрительны и низки? Машинально схватился он за карман: в кармане лежала табакерка – подарок Мюллера. Он вынул ее, посмотрел на нее – и душе его стало легче.
В эту минуту два пальца протянулись к его табакерке.
– Позвольте-с! Надворный советник...
Шульц поднял голову. Перед ним стоял маленький чопорный господчик в голубых очках, с носом вверх, с видом весьма самодовольным. Господчик протягивал руку к табакерке, приговаривая: "позвольте-с", а потом, указывая на себя, повторял с гордостью: "надворный советник..."
Шульц никак не понимал, отчего надворный советник имеет более другого права нюхать табак.
– Цто Вам угодно? – сказал он наконец..
– Табачку-с... надворный советник...
– Я не нюхаю, – отвечал хладнокровно Шульц и положил табакерку в карман.
Лицо господчика переменилось.
– Странно! – забормотал он. – Странно! Неучтиво! Очень неучтиво! Князь Борис Петрович, граф Андрей Ильич, князь Василий Андреевич мне сами всегда говорят: "Любезный! Не хочешь ли моего?.."
Шульц был уже далеко.
Господчик пошел сердито по улице и ворчал себе под нос:
– Неучтиво, очень неучтиво!.. Князь Борис Петрович, князь Василий Андреевич... Очень неучтиво! – Вдруг он весь изменился: по улице шел какой-то вельможа и кивнул ему головою. Господчик согнулся крючком, опустил шляпу до земли; лицо его просияло отблеском какого-то невыразимого чувства.
КОНЦЕРТ
Через несколько дней петербургские охотники до афиш читали следующее объявление:
"С дозволения правительства в среду, 16-го апреля, в зале ее сиятельства княгини Г *** Карл Шульц, фортепьянист из Вены, будет иметь честь дать большое инструментальное и вокальное музыкальное утро.
Часть 1
1. Увертюра Моцарта.
2. Концерт Бетховена (Г-и Шульц).
3. Ария из Фрейшюца (Г-и Н ***).
4. Концерт Вебера (Г-и Шульц).
Часть 2
5. Соло с колокольчиками для скрипки (Г-и X ***),
6. Дуэт из Нормы (Г-да Г *** и Г ***).
7. Концерт Мендельсона-Вартольди (Г-и Шульц).
Цена билетам 10 рублей
Билеты получаются в музыкальном магазине г. Пеца и у настройщика, живущего в Малой Морской, в доме под No 42, а в день музыкального утра при входе в залу".
Цену назначил настройщик вопреки мнению Шульца, который находил ее весьма высокою. Настройщик утверждал, что о достоинстве артистов заключают по цене их билетов, и потому спустить цену – значит поставить себя ниже других.
Настала середа. Зала была вычищена. Ряды стульев поставлены обыкновенным порядком. Два часа пробило.
Начали съезжаться. Шульц был в соседней комнате и ожидал очереди своей явиться перед почтеннейшей публикой. Почтеннейшей публики было немного: несколько записных посетителей концертов, несколько барышень, умеющих бренчать на фортепьянах, несколько франтов, не знающих, куда деваться в длинное утро; во втором ряду дама в розовой шляпке подле чопорного господчика в голубых очках; в пятом ряду Марья Карловна в новом своем чепчике с голубыми бантами, рядом с своим Мюллером; в последнем ряду студент, знакомец наш, товарищ Шульца. Прибавьте к этому человек двадцать, которые находятся везде – из удовольствия или обязанности, но с которыми вы незнакомы, – и опись будет кончена. Всего можно было насчитать человек до шестидесяти. Княгини в зале не было. Она взяла пять билетов и приказала извиниться по случаю каких-то дел.
Увертюра кончилась. Настройщик придвинул немного рояль, поднял крышку, подставил под нее подставку и отошел в сторону. Шульц показался. Почтеннейшая публика, по обыкновению, захлопала. Шульц приблизился, хотел поклониться – и вдруг остановился на своем месте. Взгляд его встретился со взглядом дамы в розовой шляпке. Мороз пробежал по его жилам, огонь бросился ему в голову. Он узнал Генриетту, а подле Генриетты сидел человек в голубых очках и злобно улыбался.
Шульцу показалось, что он эту фигуру где-то видел.
Генриетта была спокойна; черты лица ее не изменялись, только нижняя губа ее как будто судорожно дрожала.
Публика ожидала. Настройщик кашлял. Марья Карловна привстала с своего стула. Студент перекрестился.
Шульц поклонился наконец и машинально сел перед роялем. Руки его дрожали, мысли его были взволнованы.
Он сбивался беспрестанно и играл без выражения; в одном пассаже даже совершенно ошибся. Первая скрипка улыбнулась; контрабас покачал головой; критик, бывший в числе зрителей и заплативший, против обыкновения, на этот раз за свой билет, громко изъявил свое неудовольствие; два франта вышли из залы.
Музыкальное имя Шульца было потеряно навек.
Концерт продолжался. Соло с колокольчиками первой скрипки имело успех неимоверный. Певец и певица пели, по обыкновению, фальшиво, но, по старому знакомству, публика к ним привыкла и провожала их с рукоплесканиями. Шульц начал концерт Мендельсона. Страстная музыка еврея согласовалась вполне с бурным состоянием его души. Какое-то дикое, отчаянное вдохновение вдруг овладело им: он был красноречив и прекрасен в своей игре. К несчастию, почтеннейшей публике некогда было слушать: стулья зашевелились: господчик в голубых очках надел шаль на Генриетту; все начали разъезжаться.
Когда Шульц окончил последний аккорд, в зале было пусто; только три человека начали аплодировать: настройщик, Мюллер и студент. Они окружили бедного музыканта и старались утешить его.
Шульц благодарил их молча, молча пошел он по улице со студентом, втащился на свой чердак и бросился на свою убогую постель. Члены его тряслись от лихорадки; душа его была убита.
Ночь провел он ужасную, в бреду и в беспамятстве.
На другой день, когда он вошел в себя, студент сидел у его изголовья и держал в руках письмо. Письмо от Генриетты.
ПИСЬМО
"Простите меня, Карл, не презирайте меня, не проклинайте меня! Я замужем – и не забыла моей клятвы принадлежать вам. Я замужем – и не должна бы к вам писать, а я пишу к вам.
Я надеялась вас встретить еще раз на земле – встретить вас счастливого, прославленного. О, тогда бы вы не услыхали моего голоса! Величие ваше отбросило бы довольно счастья, довольно утешения на всю бедную жизнь мою.
Но я встретила вас одинокого, жалкого, непонятого. Черты лица вашего изменились от страданий. Бедное мое женское сердце разорвалось на части. Я видела, я поняла, что вы не забыли меня, что вероломство мое поразило вас ударом ужасным. Я решилась оправдаться перед вами. Бог меня простит!
Вы знаете, Карл, я была бедная девушка. Отец и мать оставили меня в мире сиротою. Я жила у тетки, у которой были свои дети, свои дочери. Я в доме у ней была лишняя. Тетка моя была небоггтая женщина. Для нее составляла я что-то неприятное, что-то сливавшее с мыслью о лишнем платье, о лишнем блюде, горестное воспоминание о потере брата. Она была со мной неприязненно добра, никогда не говорила мне, что я была ей в тягость, но всячески давала это чувствовать. Положение мое было тем горестнее, что я не была вправе называть себя несчастливою.