Текст книги "Страна Гонгури
(Избранные произведения. Том I)"
Автор книги: Вивиан Итин
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)
Везилет говорил мне что-то, но я не обращал внимания, пока его резкое странное восклицание не вывело меня из задумчивости.
– Мозг Неатна! Риэль, неужели ты не знал? Ах, ты родился в стране Талла!
Мы спустились в той самой комнате, где я начал свой день. С изменившимся лицом Везилет смотрел на статую мыслителя и на Голубой Шар, вырванный мной из ее руки.
Так вот о чем говорил Рунут!..
– Электроны света в его мозгу… мир… мозг… непонятно, – вдруг забормотал врач.
– Что с тобой, Митч? – смутился Гелий.
– Так, я вспоминаю свою фразу во время твоего сна.
– Ты хочешь сказать?
– Продолжай. Я заинтересовался этим странным отражением моей мысли: «Мир… мозг… непонятно», – Мир-мозг Неатна!
Гелий побледнел.
– Как раз в тот же момент, – заговорил он, – с ужасающей резкостью, я впервые проникся безмерностью вставшей предо мной загадки: может быть, ничего не было, может быть, сон?.. Везилет в нескольких словах рассказал мне, каким образом светящийся шар очутился в руке каменного мыслителя, и, волнуемый совсем особенным любопытством, поднялся к окуляру моей машины. И вдруг остановился: и все внезапно замерли и умолкли.
В окне стоял человек, одетый в простую одежду черного или скорее темно-серого цвета, откуда еще резче выделялось его бледное невиданное лицо. Он помедлил несколько секунд, взглянул нам в глаза и его черты отразили спокойствие и рассеянность какого-то почти божеского всеведения. Это был Лонуол. Его движения были медленны и так страшно уверенны во всей их необычайности, словно не воля, а сверхъестественная необходимость двигала его тело. Он подошел к Голубому Шару, медленно поднял тонкую серебряную трость, раскаленную на конце током, и коснулся его поверхности. Изумительное вещество мгновенно вспыхнуло огромным розоватым пламенем и скоро от него остался только чад.
Когда я очнулся от гипноза, Лонуола уже не было. Некоторые части моей машины оказались испорченными и наблюдения стали невозможны. Мы стояли подавленные смущением. Только Акзас оставался странно безучастным. Он подошел ко мне и спросил заученным тоном: «Уверен ли ты, Риэль, что все, о чем ты рассказывал, не приснилось тебе прошлой ночью? Вспомни, – ты очень утомлен».
– Я думал об этом, – ответил я.
Везилет бросил на меня короткий тревожный взгляд и подошел к окну, где неподвижно стояла Гонгури, смотревшая на звезды. У меня кружилась голова. Впервые я не только мыслил, но воистину ощущал бесконечность. Может быть, также причиной головокружения был чад, оставшийся после сгорания шара; кроме того, меня мучило представление, что я вдохнул именно ту частицу газа, где находилась Земля.
Я неслышно вышел из комнаты, унося в себе какое-то смутное решение. «Я клялся жизнь свою отдать ради стремления к Истине», – звучало в моем горящем мозгу, – «так что же мне сделать, что сделать? Долго и тщетно старался воплотить волновавшие меня переживания. Потом внезапно я увидел свет, подобный мысли Архимеда, когда он воскликнул: „Эврика“»!
– Разве есть понявший душу, – прошептал я.
– «Разве есть понявший душу!»
Я пошел быстрее и скоро очутился в моей любимой черной комнате. Ее стены образовывали восемь углов, причем наружная из них, с огромным окном, не была параллельна противоположной. В глубине со звоном падали светлые струйки воды и блики света и звуки тонули в мягких поверхностях черной материи. Мраморные статуи в нишах казались летящими в темноте и между ними качался, сияя золотом, диск маятника. «С каждым взмахом маятника возникают, развиваются и умирают бесконечные бездны миров», вспомнил я слова Везилета. В трех плоскостях: на потолке и на противоположных стенах, заключались три зеркала. Я заглянул в их призрачные пространства и увидел там себя – странно изменившийся образ, радостный, почти нечеловеческий. «С каждым взмахом маятника, думал я, жизнь осуществляет свое великое назначение и скоро я постигну его и постигну, что же я – Риэль в этой вечной смене существований». Я клялся жизнь свою отдать ради достижения истины и потому, подойдя к торжественно звучащим часам, достал из маленького ящика, вделанного в них, заветный пурпуровый яд.
– Риэль! – позвала меня Гонгури.
Я спрятал драгоценное вещество и пошел ей навстречу.
– Риэль, – говорила она с трогательной женской заботливостью, – ты нездоров, тебе надо принять лекарства и отдохнуть.
– Да, я очень устал, Гонгури, я хочу полного большого покоя, – сказал я.
Мы подошли к окну и я продолжал.
– Ты видишь, пред нами этот сад с темными силуэтами деревьев, дальше ты видишь горы и представляешь море и наш город и, наконец, более смутно, весь наш обширный мир с его великим человечеством, его гениями, любовью, красотой. Выше! Скоро Лоэ-Лэле превратится в неясное пятнышко, потом обрисуется громадный контур нашей планеты. Выше! Наш мир перестал существовать для нас; о нем осталось только странное воспоминание. Мелькают звездные системы, косматые туманности, остывшие солнца, и потом нас окружает безмерная пустота. Дальше! Звезды сближаются в поле нашего зрения и скоро вся видимая вселенная становится маленькой ограниченной кучкой яркой пыли. В отдалении появляются другая, третья, множество таких же звездных скоплений. Мелькают миры, исчезают в перспективе, словно разнообразные предметы, когда быстро летишь невысоко над землей и смотришь назад. Дальше! Звезды наполняют видимое пространство, оно начинает казаться более плотным и, наконец, превращается в маленький шар, излучающий бледно-голубой свет. На мгновение мы теряем сознание и потом вспоминаем, что мы здесь, в Лоэ-Лэле. Ничто не изменилось. Пред нами тот же сад, полный цветов, вдали горы, где-то должно быть море, дальше – город и весь остальной, неподвижный громадный мир. А вверху небосвод, полный прекрасных неподвижных звезд, – тоже неподвижных для нас. Я устал, Гонгури, от этой подавляющей бесконечности, от бесконечности возможностей, от невозможности бесконечности постижения.
Я замолчал. Тогда заговорила Гонгури. И она медленно перебирала мои волосы, словно хотела заставить незаметно уснуть и потом очнуться сильным юношей, забывшим странные мысли и порывы. Она говорила, что она начинает ненавидеть образы, какие занимали мое воображение, так как они отнимают меня у нее.
– Ах, Риэль! – звучала тревожная речь Гонгури, – логика нашего разума часто уступает другому источнику познания. Я верю, я знаю, что мир прежде всего прекрасен, чарующе прекрасен! Риэль, милый Риэль, поверь мне, что твоя ужасная планетка только сон, только кошмар.
– Да, – прошептал я.
– Забудь о нем, пока ты болен. Утром мы полетим с тобой вместе на поля, где растут лилии долин, и в рощи Аоа. Мы будем смотреть на радугу в брызгах водопада и ловить колибри, не боящихся людей; потом мы поднимемся выше изменчивых облаков и быстрый полет среди чистых просторов, океан и солнце, рассеют в тебе беспокойные миражи души. Природа прекрасна, Риэль, – жизнь прекрасна, Риэль!
Она умолкла, чтобы поцеловать меня.
– Жизнь прекрасна, – повторил я, думая о другом.
Забываясь в ярких эдемах, мы сидели, обнявшись, на пушистой шкуре черного зверя. Иногда я начинал дрожать от странного волнения и это беспокоило Гонгури.
– Пустяки, – сказал я, – то лишь влияние бессонной ночи и усталости; сейчас я приму успокаивающего лекарства и все пройдет.
Тогда я вынул частицу пурпурового вещества и проглотил ее. Потом я выпил воды и действительно совсем успокоился.
Мы говорили о красоте и величии жизни, о любви и цветах, растущих на великолепных склонах гор.
Без всякого страха, как настоящий сын Ороэ, я созерцал в себе влияние яда. Я ощущал, как постепенно безболезненно умирает мое тело и, заботясь, уносился в сияющие выси. Скоро Гонгури заметила неестественный цвет моего лица и замедленное биение моего сердца. Она быстро осветила комнату и, взглянув мне в лицо, поняла все.
Для меня переставало время.
В дверях появился Везилет и спросил: – что случилось, Гонгури? – какая-то тревожная мысль, соединенная с твоим образом, проникла в мое сознание и я подумал, не произошло ли несчастья?
– Он уходит от нас, – ответила Гонгури. Везилет быстро подошел ко мне.
– Одно слово, Риэль, – начал он.
– Разве есть понявший душу, – возразил я, зная, что мой аргумент неотразим.
Везилет замолчал и потом тихо спросил, когда я принял яд.
– Около часу тому назад, – ответил кто-то – я или Гонгури.
– Слишком поздно!..
Гонгури не отходила от меня и по ее щекам спадали слезы, когда она слушала мой бред о царстве кристального духа. Комната беззвучно наполнялась людьми. У них были поникшие головы и, помню, я старался утешить их, не понимая их скорби.
Я закрыл глаза и лежал неподвижно.
Вдруг я услышал голос Ноллы и других светлых духов.
– Риэль, бедный Риэль, – говорила она, – мы не можем тебя взять с собой, потому что ты убил себя.
Внезапное смущение заставило меня в последний раз полураскрыть глаза. Гонгури плакала.
– Риэль, бедный Риэль, – едва слышно повторял Везилет, – он не знает, что самоубийство не может раскрыть ни одной тайны.
Вдруг мне показалось, что это не Везилет, а Лонуол.
Я пытался ответить ему, но не мог, и стремительно погружался в странное состояние сознательного небытия, полного мерцающего света и шума. Так длилось вероятно очень много времени, пока наконец я не вернулся сюда, где я теперь, Гелий-Риэль, в непрестанном страдании должен вернуть потерянное величие моего духа.
VII
Гелий замолчал, но вызванные им образы продолжали заполнять сознание обоих пленников. Черные от грязи стены одиночки превратились в черный бархат дворца Риэля, и Гонгури все еще плакала над его трупом. Везилет развивал цикл идей, навеянных смертью, светлую веру Генэри, почти знания, покоившегося на исследованиях высочайших форм энергии: Сознания, Мысли, Я. Каждая жизнь борется со Смертью, дух человека возносит эту борьбу до крайних пределов и, достигая высшего возможного в нем совершенства, воистину создает и становится частью этого Несказанного Центра, что на бедном земном языке может именоваться только Божеством. Поэтому насильно разрушающий жизнь не находит желанного Света, а погружается в забвение нового существования, повторяя его борьбу, страдания, страсти.
Гелий сидел откинувшись к полосе лунного сияния. Наконец он глубоко вздохнул, как будто все еще не освободился от гипноза и сказал, поднимаясь:
– Чудовищно!
Он взглянул кругом на камень и железо и продолжал.
– Чудовищно: я прожил целую жизнь в эту ночь! Что же это было, доктор? Что это, сон или жизнь? Где кончается жизнь и начинается сон?..
В ответ снова наступило молчание. Врач был потрясен случившимся. Этот быстрый рассказ, полный самых невероятных представлений, казавшихся такими возможными в спокойной глубине мысли Гелия, еще полнее раскрыл пред ним его любимую фантастическую душу. В других условиях она могла бы расцвесть новыми волшебными огнями творчества, а здесь всем этим огромным образам грозила гибель. Его тревога возросла до бреда. Он едва сдерживался.
– Да, – заговорил он наконец, докуривая последний табак, – конечно, это сон, потому что все это – твоя душа, Гелий. Душа, которая все время жила в грезах и все время соприкасалась с чудовищным миром. Едва она сосредоточивалась на видениях лучезарной жизни Страны Гонгури, как вдруг ее окружал хаос снегов и дебрей Паона, Санона, Саян. Человек высшей расы в шалаше среди дикарей и вьюги – это олицетворение нашей судьбы. Лишь только тебе удавалось остановиться над творческой работой, в Лоэ-Лэле или в Сан-Франциско, как вдруг внешняя сила снова низвергала тебя с высот мысли в пропасть жестоких войн и нечеловеческих походов. Все это ты, во всем твоем рассказе я вижу только тебя. И т. к. ты спал под влиянием внушения, то я невольно влиял на тебя, мое бормотанье вызывало в тебе мои мысли; так, ты дословно повторил слова, произнесенные мною: «Разве есть понявший душу?».
– Не может быть! – прошептал Гелий.
– Нет, это правда.
Гелий взял его за руку.
– Митч, – сказал он, – усыпи меня еще раз, и прикажи запомнить все, все. О, как живо это впечатление реальности, эти горе, любовь и радость, это желание сделать какое-то маленькое усилие, пролететь ничтожное пространство и увидеть пред собой Гонгури, или ждать: она придет и пропадут сомнения, исчезнет боль. Митч, я не могу, я хочу знать!
– Да, мой милый друг, только не сейчас. Мы выйдем на волю и если победят наши, то… а если нет, мы вернемся на берег Тихого океана; я буду добывать средства практикой, а ты будешь воплощать свои грезы.
– Пустые грезы, Митч! Нет, не надо грезить. Вокруг нас мчится победоносная жизнь. Пальмы качают листьями на коралловых рифах, теплые волны шелестят галькой, моя девочка потягивается от наслаждения, когда ее распеленают, студенты устраивают прогулки за город и у каждого из них есть своя лучшая из всех девушек. А Гелий-Риэль сидит в клетке и у него нет сотой доли той силы, чтобы ее разрушить!.. Нет, Митч, довольно. Я готов. И я не боюсь смерти. Один раз я уже умирал молодым.
Гелий осторожно подошел к окну. Поздняя луна всплыла из-за соседнего корпуса, как будто вздрогнула, взглянув в его глаза, и потом медленно поплыла к горизонту, побледнела и задумалась, как лицо Лонуола.
Он вернулся и лег на нары. Врач по-прежнему неподвижно сидел напротив, глядя в пространство. Через некоторое время Гелий невольно погрузился в забвение. И ему снился громадный глаз, смотревший на него из непредставимых бездн. Он проснулся с безумно бьющимся сердцем. Прямо в его лицо, как сверхъестественный глаз, смотрело желтое солнце. Комната была полна людьми. Впереди стоял молодой чешский офицер, белобрысый, розовый и свежий. Около самых дверей нерешительно мялся седой, бритый, жирный джентльмен в круглых очках с черепаховой оправой, одетый в однотонное хаки. В нем без труда можно было узнать современную разновидность миссионера и филантропа. Комендант скомандовал встать. Никто не шевельнулся. Чех скверно выругался.
– Это большевики? – вполголоса спросил американец у своего переводчика и вдруг получил быстрый насмешливый ответ на родном языке от грязного молодого арестанта, продолжавшего лежать на нарах:
– Да, они самые, Sir, «Made in Russia».
Последовал стереотипный удивленный вопрос:
– Где вы учились по-английски?
Гелий приподнялся. Его лицо потемнело.
– В гаванях, в кабаках, на море, мистер, всюду, от наших братьев, которые когда-нибудь свернут шею.
Гелий внезапно замолчал, взглянул на врача. Он сидел на прежнем месте, по-видимому, он не двигался всю ночь и, ухватившись руками за доски нар, напряженно всматривался в лицо американца.
– Так, так, – пробормотал тот.
– М-р Мередит! – воскликнул врач вставая. Американец застыл от изумления. Он снял очки, протер шелковым платком цвета хаки круглые стекла и надел снова. Ему обещали показать настоящих большевиков, самых отъявленных из преступников, и, вдруг, его называют по имени! Это было хуже землетрясения.
– М-р Мередит, – продолжал врач, – вы меня не узнаете? Вспомните, когда-то мне пришлось спасти вам жизнь.
– М-р Митчель! – в свою очередь произнес американец сдавленным голосом.
Он не знал, что ему делать, но все же протянул руку.
– Как вы сюда попали, во имя Бога?
– За свои убеждения, разумеется. М-р Мередит, я знаю, что вы близки к господину генеральному консулу, у меня есть к вам единственная просьба.
– Да, да, конечно, – оживился американец, – я похлопочу за вас.
– Нет, вы меня не поняли; мне не угрожает никакой опасности, я говорю о нем. – Врач показал на Гелия. – Вместе с другими тридцатью шестью он приговорен к смерти больше месяца тому назад. Приговор до сих пор не приведен в исполнение, потому что военная клика еще трусит, но они выжидают случая и они беспощадны. М-р Мередит, помните, во время европейской войны, мы встречались в нашем клубе на заседаниях, посвященных вопросу спасения хотя бы лучших из безмерных жертв Мира. Мы говорили, что все гении, все таланты должны быть поставлены в условия, обеспечивающие им независимость от какого угодно государства. Этот молодой человек – поэт, Мередит, настоящий поэт, поверьте мне. Я говорил с Вами о нем. Это тот самый, который жил со мной в Штатах. Помните, когда получили первые известия о бомбардировке Реймского собора, какой был вой! Но Реймский собор не разрушен, и, если бы даже он был разрушен, его можно было бы восстановить в несколько лет. Только убив самого художника, мы навсегда убьем его творчество. Храм, разрушенный варварами, все еще живет в душе порабощенного народа, храм, разрушенный в душе художника, – погиб навеки. Мне говорили, вы написали негодующую статью по поводу разрушения красной гвардией памятников искусства в усадьбах русских бар. М-р Мередит! Вы пользуетесь влиянием, как представитель той Антанты, на содержании которой находятся все эти чешские проститутки. Вы должны спасти поэта, если вы не лицемер и не дикарь. Иначе вы и вся ваша самодовольная Америка, все, все, – только толстокожие скоты.
Врач замолчал от приступа мучительного кашля. Гелий подошел к нему.
– Зачем все это, Митч?
– Я повторяю твои мысли, Гелий.
Мередит растерянно бормотал свое: «Yes, Yes»!
– Скажите ему, – обратился он к переводчику, кивая в сторону коменданта, – что они оба американские граждане, чтобы с ними обращались хорошо и т. д. и что я лично буду говорить со штабом.
Чех не понимал по-английски, но сразу оценил опасность. Допустить, чтобы ускользнул Гелий, о котором в официальном обвинительном материале значилось, что он расстреливал белых офицеров, было, конечно, немыслимо. Он решил действовать на свой риск. «Можно подать рапорт», мгновенно соображал он, «что такой-то, во время попытки к бегству… а на самом деле просто отправить в… земельный комитет». Он улыбнулся своей изобретательности, взял под козырек и доложил самым естественным тоном.
– Только что получено распоряжение перевести их на заимку для исправляющихся около Монастыря. Я постараюсь сделать это сегодня же. Там воздух, прекрасный вид, здоровый труд. Вы можете быть спокойны за ваших друзей.
И круто повернувшись, он быстро вышел из камеры. Американец соображал, следует ли ему проститься, но увлеченный конвоем, очутился в коридоре и махнул рукой. От дальнейшего обхода он отказался.
Через пять минут чех вернулся в камеру озабоченный и сияющий от нервного подъема.
– Собирайся! – сказал он Гелию.
– Вы видите, что я готов, – спокойно ответил юноша.
– Куда? – спросил врач.
– На «заимку».
Гелий подошел к своему другу и поцеловал его.
– Прощай, старина!
– Прощай? Нет, я иду с тобой.
– Ну, – засмеялся чех, – ты в другой раз.
Гелий взглянул на бледное дорогое лицо и, чтобы не длить безобразной сцены, большими шагами направился к выходу.
– Я с тобой, я с тобой!
Надзиратель легко отмахнулся от старого арестанта и захлопнул дверь.
Он остался один, прильнув на коленях к запертой двери, измученный, тревожный, безумный, посылая проклятья и угрозы в мертвую каменную пустоту.
Гелий, вместе с небольшим конвоем, вышел из ограды тюрьмы. Они быстро прошли пыльный город, пересекли линию железной дороги и пригороды и стали подниматься по направлению к Сопке. Сначала дорога шла среди свежего березняка, выше началось краснолесье и Гелий с наслаждением вдыхал теплый невидимый фимиам смолы. Шли долго, но он не испытывал усталости. Он шел впереди, забывая о карауливших его солдатах и, казалось, не они вели его, а он увлекал своих палачей к неведомому зениту.
Это было такое же сияющее утро, как в Лоэ-Лэле, когда он шел рука об руку с Гонгури в храм Сторы. И он испытывал такое же лучезарное ощущение бесплотности от бессонной ночи и возбуждения. Внизу, сквозь зеленые горы, стремился голубой, сказочный Енисей. Рядом вздымались кедры, а внизу, между красных скал, росли неисчислимые ирисы, сарана и красные гроздья незнакомых цветов, называющихся в Сибири ландышами.
В красном бору, у Красного Яра, красные ландыши!
Упоительный горный ветер стремился в его поднятое ввысь лицо нежным потоком.
Как сквозь сон, он почувствовал, что шедшие сзади остановились, осторожно защелкали затворами и зашептались быстрым чешским говором.
Он продолжал идти вперед не оглядываясь, подняв голову, улыбаясь навстречу ветру, небу и солнцу.
Он ликовал.
Он возвращался в Страну Гонгури.
Канск, 1922 г.
Приложения
В. Итин
Из воспоминаний
«ДВЕ ВСТРЕЧИ С М. ГОРЬКИМ»
Шел третий год войны. Я написал мой первый рассказ «Открытие Риэля». Аналогия между солнечной системой и атомом казалась в то время смелой. Я думал, что подобного представления достаточно, чтобы армии бросили оружие. Я был молод.
Пришла февральская революция. Война продолжалась. Мой любимый товарищ, Лариса Рейснер, писавшая рецензии в «Летописи», отнесла «Открытие Риэля» Максиму Горькому. Скоро она сообщила неожиданную весть: рассказ принят, но Горький хочет видеть автора.
Алексей Максимович принял меня в редакции. Он стоял за конторкой, такой же, как в «Обществе взаимного кредита». Волосы его были коротко острижены. Мне показалось, что Горький всегда был таким, а в журналах изображают его длинноволосым дли театральности. Он раскрыл мою рукопись, и, посмотрев, сказал:
– А вы не находите, что здесь надо еще поработать?
Времени для работы у меня не было. Я замялся. Мой рассказ того времени мало походил на «Открытие Риэля», напечатанный позднее. Благородный пастырь высказывал там высокие мысли, блоковская девушка смотрела на луну.
– Ну, ладно, – сказал Алексей Максимович быстро. – Только деньги, пожалуйста потом. Ведь вы не нуждаетесь?
Я почему-то промолчал.
– Вас не тянет написать социальный роман? – спросил Алексей Максимович на прощанье.
Я ответил, что «очень тянет» и мы расстались. «Летопись» закрылась прежде, чем для моего рассказа нашлось место. Я зашел за рукописью. Алексей Максимович вернулся не скоро. Он подошел ко мне близко, как все близорукие люди. Плечи казались приподнятыми. Я смотрел на него, подняв голову.
– Не могу найти, – оказал он, чуть разводя руками.
Мы поговорили о том, что «сейчас» не до искусства…
«Но вещь мне понравилась, понравилась», – повторил Горький, вероятно мне в утешение. Больше мы не встречались.
– В такое время надо крепче держаться за жизнь и не жалеть других, – сказала Лери Рейснер.
В лирических стихах она писала о себе в мужском роде, но она была женщина. У Троицкого моста, у гранитной набережной, пищал беспризорный кот. Лери подобрала беспризорника и засунула его ко мне за пазуху. Я принес его домой вместо «Открытия Риэля».
В 1920 году я был вридзавгубюстом в Красноярске. Это был первый оседлый год, считая с октября 1917 года. Я подписывал смертные приговоры и выручал спешно приговоренных к смерти, председательствовал в «Реквизиционной комиссии» и вводил революционную законность, раздавал: церковное вино – Губздраву, колокола – Губсовнархозу и руководил «Комиссией по охране памятников искусства и старины». В «Красноярском Рабочем» я редактировал «Бюллетень распоряжений». В Красноярске были поэты. Я стал редактировать еженедельный литературный уголок, называвшийся «Цветы в тайге». Город был вообще «литературным»: председателем Губиополкома был в то время Феоктист Березовский; но т. Березовский хитрил и писал тогда только мемуары и критику, направленную против современных, несуразных, по его мнению, литературных «новшеств».
«Цветы в тайге» были признаны «навозом в тайге», а редактирование их слишком легковесным для заведывающего губернским отделом.
Я был переброшен в Канск. Я был одновременно завагитпропом, завунолитпросвегом, завуроста, редактором газеты и председателем товарищеского дисциплинарного суда. В это время я получил копию «Открытия Риэля», сохранившуюся чудесным образом, как говорили. Мне стало жаль воскресшей рукописи: она могла пропасть бесследно в любую минуту. Я выкинул благородного пастора и блоковскую девушку, поместил своих героев в более подходящее место – в одиночку колчаковской тюрьмы – и напечатал на бумаге, принадлежавшей газете «Канский Крестьянин» книжку, под названием «Страна Гонгурии». На обложке стояла надпись: «Государственное Издательство». Это было совершенно незаконное, самозванное издание; но в данном случае я действовал по линии «Охраны памятников искусства и старины». Расходы мне удалось вернуть. Канские крестьяне покупали книжку: бумага была подходящая для курева, а цена недорогая: всего 20.000 руб. за штуку.
После выхода моей книги «Высокий Путь» М. Горький прислал мне короткую записку.
«„Открытие Риэля“, – писал Горький, – было напечатано под титулом „Страна Гонгури“ в Канске, в 1922 году. Об этом вам следовало бы упомянуть. Сделанные вами исправления не очень украсили эту вещь. Однако, мне кажется, что вы, пожалуй, смогли бы хорошо писать „фантастические“ рассказы. Наша фантастическая действительность этого и требует. Всего доброго. А. ПЕШКОВ».
В этом письме самым удивительным для меня было, каким образом из солнечного своего Сорренто Алексей Максимович заметил рождение «Страны Гонгури», на берегу таежного Кана.
В те дни стояли большие морозы. Антициклон лизнул нас сухим языком. Ртуть Реомюра падала до – 40. Записка Горького была не менее суха и его «пожалуй» – даже сурово. Но почему-то все же казалось, что это не морозный, а теплый туман Тирренского моря залил мою новосибирскую улицу Максима Горького. Если величайший писатель современности говорит, что он до конца жизни останется учеником, то что сказать о себе?.. Но не потому, что «познание есть наслаждение», а потому, что познание – страсть, как голод и любовь, ведущая к одной цели, независимо от того, радует она или мучает…