355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виталий Бианки » Фомка-разбойник (сборник) » Текст книги (страница 31)
Фомка-разбойник (сборник)
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 23:43

Текст книги "Фомка-разбойник (сборник)"


Автор книги: Виталий Бианки



сообщить о нарушении

Текущая страница: 31 (всего у книги 36 страниц)

Глава девятая

Люди Самоедь ездят на оленях и питаются рыбами.

Летопись

Брунгилъда и Зигфрид. – Швейные машинки Зингера. – За невидимой стеной. – Кормлёнки. – В чуме. – Олени и жизнь Юро. – Стовосьмидесятилетний человек. – Чернолапенький. – Пятилетний охотник. – Гости из тундры. – Собачий вопрос. – Салмы и стукалки. – Кочетов философствует.

Неприступный замок стеной огня отделен от мира.

В замке – Брунгильда, валькирия[33]33
  Валькирии – полубожественные девы-воительницы в германской мифологии.


[Закрыть]
. Она ни жива ни мертва: закованная в холодные латы, она спит долгим сном Спящей красавицы, сном тысячелетий.

Кто – смелый – пройдет сквозь огненную стену? Кто вернет миру оцепенелую жизнь?

Зигфрид, жизнерадостный золотоволосый герой Нибелунгов, отважно ринулся в огонь.

* * *

В чистой и теплой избе при неверном свете ночника неожиданно встали передо мной эти два образа народной фантазии далекого народа: Брунгильда, Зигфрид.

Я удивился: откуда они здесь, на Конце Земли? Чем напомнило прекрасную и пламенную сказку все то, на что я здесь нагляделся за день? Здесь, за Полярным кругом?

Я не понял тогда.

Принялся за дневник.

* * *

Утром мы вышли из воды на плоский песчаный берег и сразу почувствовали необычайное. Огромная пустота вокруг казалась значительнее всего, на чем останавливался глаз. Нас обдавал холодный ветер, невидимо мчался куда-то, а небо было совершенно неподвижно, ни одно облако не проходило по нему.

– Идемте, – приветливо говорит легкий сухолицый человек. Он приехал с нами в лодке. – У меня тут родственник. Оставим вещички и пройдем в чумы.

– Знакомься, – говорит Валентин, – Якимыч, заведующий факторией Госторга, охотник.

Перед нами под увалом раскинулся не маленький поселок. Вместительные, крепкие сибирские избы.

Два-три строения, крытые красным железом, напоминают о городе.

С десяток мужчин в суконных гусях[34]34
  Г у с ь – верхняя одежда северян, сшитая как малица. Меховые гуси шьются волосом наружу.


[Закрыть]
на берегу. Ни одной женщины.

Редкие нелюбопытные прохожие на коротеньких улицах едва взглядывают на нас.

– Зырянский поселок, – говорит Якимыч. – Русские тут только летом, к зиме почти все съезжают.

Он ведет нас в чистую просторную избу. Приветливая пожилая хозяйка, суетливый, с володимирским говорком хозяин, две швейных машинки Зингера в горнице: Кочетов – хозяин – портной.

Сразу позабылся Конец Земли, пропала простота.

– Беседуйте, – приглашает хозяйка так просто, точно мы вчера только здесь были. – Я сейчас самоварчик…

* * *

А в нескольких шагах – самоедское становище.

Чумы возвышаются пестрыми конусами. Они по-летнему крыты нюгами – большими кусками бересты, где почти белой, где желтой, коричневой или совсем черной от копоти. Над срезанной верхушкой – колючий венчик из тонких кончиков шестов.

Позади каждого чума, как клеть при избе, – нагруженная нарта, крытая шкурами, увязанная ремнями.

Там – кладовая кочевников: оленьи шкуры – крыть чумы зимой, меховая зимняя одежда.

Мы вошли в становище, как в заколдованное царство: нигде ни человека, все неподвижно, собаки свернулись, спят в заветерках. Рядом ступаешь, а они даже головы не поднимут.

– Осторожней!.. – говорит Якимыч. – Человека раздавите.

Он показывает на пушистый клубок у меня под ногами, смеется.

Смотрю: собаки. Одна – поменьше – притулилась к другой – большой, очень лохматой. Спят.

Вдруг дунул ветер – резкий, порывистый. На маленькой собачке приподнялась шерсть вместе со шкурой, выглянул розовый голый животик: спящий ребенок?

Только у третьего и у четвертого чума увидели наконец живое и подвижное: под пустой деревянный ящик стрельнули от нас два серых зверька. Посредине песчаной ямы, где ящик, вбит кол, на колу – две цепочки.

Зверьки недолго прятались: из-под ящика выглянула одна острая мордочка, за ней другая. Быстрые глазки забегали, с любопытством разглядывали нас. Наконец два пушистых комочка выкатились в яму, засеменили вокруг кола на цепочках: норники, песцы-щенята.

Около других чумов – такие же колы, только привязаны к ним не песцы, а черно-лапенькие лисята.

Якимыч рассказывал:

– Кормленков разрешают иметь не больше трех-четырех на чум, и то только беднякам. Это дело теперь думают коллективным сделать, артельные питомники создать и так положить начало пушному звероводству самоедов.

– Самоедов нам подай, самоедов!

– Сейчас мужчины все на ловле да на пароходе, а женщины – по чумам. Впрочем, вон в тот пройдем, там, кажется, вся семья.

Вслед за Якимычем мы нырнули в открытое входное отверстие чума.

В первое мгновение мне показалось, что я в музее забрался внутрь витрины с надписью:

САМОЕДСКИЙ ЧУМ

Груда красных углей посредине, котел над ними и вокруг – совершенно неподвижные фигуры сидящих людей с темными, как горшки, обожженные в печи, лицами. Пристально смотрят на нас немые, остановившиеся глаза…

Молчание, оцепенелая неподвижность.

Мы постояли так, и вдруг Якимыч говорит:

– Юро! Здравствуй, юро! Узнаешь?

И все задвигались.

Голый по пояс низкоплечий мужчина весело засмеялся, протянул Якимычу руку. Одна из женщин налила из котла чаю в круглую чашу, поставила перед Якимычем. Девочка лет четырех подняла в руке нож и быстрым, точным движением у самых губ резнула по сырой рыбине, зажатой в зубах. Казалось случайностью, что при этом она не отхватила себе кончик носа или кусок черной лоснящейся от рыбьей крови щеки.

Остались неподвижными только два древних старика. Они сидели в самой глубине чума, один – по одну, другой – по другую сторону очага.

У Якимыча с низкоплечим пожилым самоедом начался длинный разговор про всех знакомых – кто жив, кто помер. Якимыч не был в этих краях три года, и самоеду нашлось о чем рассказать ему за чашкой чая отрывистыми, с трудом сплетенными словами.

Мы слушали.

Простая, как палка, в коротком его рассказе нам предстала судьба полярного бедняка.

Я не запомнил его имени, да и не нужно его имя, пусть будет просто Юро, что по-самоедски значит: друг.

Юро, когда знал его Якимыч, был небогатый, но справный хозяин: оленей до двухсот было у него. Чум его был полная чаша: жена, ребятишки, старый отец – все одеты и не голодны. Весной на пятнадцати нартах семья начинала кочевку, подвигалась к северу Ямала.

Во время кочевки телились важенки[35]35
  Важенка – самка северного оленя.


[Закрыть]
.

Длинноногие пешки[36]36
  П е ш к а – новорожденный олененок.


[Закрыть]
, неплюи[37]37
  Н е п л ю й – подросший теленок.


[Закрыть]
давали свои мягкие, теплые шкурки на пошивку новой одежды. С десяток взрослых оленей шло на мясо. Остальное стадо спокойно паслось все лето.

Летом Юро ловил рыбу, промышлял ленную птицу – гусей, уток – и тюленей. Тюлени давали жир и на редкость прочную кожу.

В начале зимы доходил песец: из крестоватика и синяка становился весь белый. Юро расставлял ловушки, обирал пушистый урожай и откочевывал к югу, где лес и не так страшна зима.

Жить было сносно.

Но три года назад напала на его оленей ужасная болезнь – сибирка. Олени один за другим кидались из стада, хрипели и грохались оземь. В один день пала половина стада.

Юро без оглядки бежал от того места. Но беды догоняли его.

Раз ночью подошел к стаду сармик – волк, десять оленей зарезал, разогнал остальных. Еле собрал их в тундре Юро.

Весной, как важенки отелились, задул север, сумасшедшие начались бураны. И заметались важенки: замерзли их нежные пешки.

Кочевал Юро в этот год на восьми только нартах. Сам уж не ехал; шел с женой пешком рядом с оленями.

Была у Юро своя вотчина: земля, где пас оленей и промышлял его род из поколения в поколение. Но в тот год сосед-окатэтта[38]38
  Окатэтта в буквальном переводе с самоедского значит – многооленный. Здесь это слово употреблено именно в таком смысле. Кроме того, окатэтта – общеродовое имя многих ямальских самоедов, среди которых были и безоленные бедняки.


[Закрыть]
– многооленный богач – пригнал свое двухтысячное стадо к самой границе его вотчины.

Юро отодвинулся: маленькое стадо оленей бежит к большому, теряется в нем, как ручей в море.

Окатэтта пошел за ним.

Юро еще отодвинулся.

Окатэтта – за ним.

Юро бежал из дедовской вотчины: спасал последних своих оленей.

Без оленей в тундре – смерть.

Окатэтта звал Юро:

– Будешь мне помогать – через год оленей дам.

Юро сказал:

– Нет. Большевики собирают чумы. Поеду на собрание.

Окатэтта сказал:

– Поедешь на собрание – ко мне не приходи. Будешь помощи просить – не дам.

Испугался Юро: откажется помочь окатэтта – куда денешься? Не поехал на собрание.

Стал просить окатэтту:

– Дай на выпас тридцать оленей. Год пройдет – пригоню тридцать же оленей да песцов дам пятнадцать.

– Тридцать, – сказал окатэтта.

Совсем отощали, замучились у Юро олени. Не поможет богач – и на зимовку не откочевать. Тут зимовать – не терпит.

Обещал Юро окатэтте тридцать песцов.

Дал окатэтта тридцать сытых оленей.

А летом копытка объявилась – оленья болезнь. Поредело стадо вконец.

Совсем бы пропал Юро, да год выдался песцовый.

Пошел и пошел песец, как заяц. Было бы у Юро оленей побольше – деревянные пасти ставить пошире, – сколько бы Юро собрал белых шкурок! Каждая шкурка – олень.

Через год отдал Юро тридцать песцов окатэтте. А оленей – только десять. В долгу теперь.

Четырнадцать себе оставил. На четырнадцати куда откочуешь? Как оденешься, обуешься?

Уж не один с семьей живет Юро в чуме – с братом. У брата – своя семья, отец-старик.

Был Юро и у большевиков на собрании. Учили бедняков на собрании не слушать богатых, в артель сбиваться.

Юро в артель пошел – рыболовную.

– Гану-грютти, – смеется Якимыч, – лодочный житель?

– Гану-грютти, – соглашается весело Юро.

– Как теперь живешь? – спрашивает Якимыч.

– Терпит, – говорит Юро. – Моя туземный совет выбирал, сын Берёзов ехать – грамота учиться.

Тут все в чуме оживились. Залопотали ребята, даже бессловесная пожилая женщина с красной лентой в связанных концами косах.

Она потихоньку, но быстро что-то заговорила по-самоедски.

Юро строго на нее глянул: женщина должна молчать, когда мужчины разговаривают.

Но ничего не сказал Юро, и жена его продолжала говорить про свое.

Одни только древние старики в глубине сидели молчаливые и неподвижные, как деревянные идолы. Их коричневая кожа скореженным лубом висела на черепах.

– Сколько им лет? – спросил я.

Якимыч спросил Юро по-самоедски, ткнул пальцем в одну и в другую сторону, сказал:

– Этому – сто шестьдесят. Этому – сто восемьдесят.

– Что?

– Сто восемьдесят, – повторил Якимыч задумчиво, посмотрел на меня – и вдруг расхохотался.

– Ну да же: сто восемьдесят самоедских – наших, значит, девяносто. Они же один год за два считают.

Мы вышли.

Чернолапенький лисенок безостановочно кружил, и кружил, и кружил вокруг прикола. Мне подумалось: совсем как рассказ Юро вокруг оленей.

– Чего он так? – спросил Валентин.

Якимыч скучно ответил:

– Есть хочет, замерзнуть не хочет – вот и кружит.

Я остался поговорить с лисенком, отстал от своих.

– Бегаешь? – спросил я чернолапенького зверька. – И как тебе только не надоест все кругом да кругом?

Лисенок ничего не ответил, даже не повернул ко мне головы.

Тут мое внимание привлекла ватага мохнатеньких самоедских ребятишек.

Они выскочили откуда-то из-за чумов. Они увидели меня и остановились было. Но сейчас же один из них что-то строго крикнул, и все скрылись в кустах. Через минуту они появились далеко на берегу. Я успел только разглядеть лук в руках у одного – парнишки лет так пяти-шести. Лук был выше охотника в два раза.

Над берегом летали хал ей, порывистыми взмахами носились крачки.

Я видел, как маленький охотник натянул свой лук, прицелился, пустил стрелу – и легкая белая крачка, кувыркаясь, упала на землю.

Через несколько минут ватага окружила меня и лисенка. Меткий стрелок бросил лисенку мертвую крачку.

Зверек лапками на лету подхватил птицу, в один миг отгрыз ей голову, хрустнул и проглотил.

Ребятишки деловито побежали за новой добычей.

К берегу приближались лодки, из них выходили люди-пингвины, шли по воде, выходили на песок.

Я пошел бродить.

За чумами начинался подъем «в гору» – на увал.

Я взобрался наверх – и бесконечная серая тундра развернулась перед моими глазами: равнина, мох, трава, кой-где озерки.

Вдали показалось быстро движущееся темное пятно. Не сразу я понял, что это – олени.

С поразительной быстротой они мчались гуськом – штук семь друг за другом, сзади еще пять, – мчались прямо, как по рельсам. И когда им на пути встретился широкий куст, животные только рога откинули назад и – пролетели над кустом, как птицы. Я только тут заметил, что сзади них были нарты и на нартах сидели люди. Люди на нартах тоже перелетели через куст, и стремительный бег оленей не задержался ни на мгновенье. Их бег не задержался, даже когда они промчались мимо меня и с маху кинулись вниз по отлогому спуску.

Только внизу, перед самыми чумами самоед на передней нарте что-то дико закричал, взмахнул длинной палкой-правилом, передовой олень кинулся в сторону, дал круг, задние налетели на него, сшиблись – нарта разом остановилась.

Самоед соскочил, схватил переднего оленя за рога. Остановилась и другая нарта.

Уже из всех чумов бежали к ним мужчины, женщины, дети. Кто кинулся к оленям, кто к людям, все были очень возбуждены, кричали, и мужчины все по очереди долго, сильно, высоко трясли руки приехавшим.

Когда я спустился вниз, обоих гостей увели уже в чумы. Женщины разбирали привязанную к нартам кладь, дети и подростки держали оленей, любовно оглаживали их спины, рога.

Олени, как собаки, вывалили языки, дышали крупно-порывисто, бурно. Их великолепные рога в мягких пушистых чехликах напоминали прихотливо разросшиеся ветви лиственниц, ветви, покрытые пушистым серым инеем. Старые животные спокойно позволяли себя гладить, молодые дичились, опрокидывали головы: глаза их выкатывались, наливались кровью. Привязанный за рога к нарте теленок-неплюй в испуге рвался всем телом, дрожал на тоненьких ногах. И у него, как у больших, рожки были в теплом сером инее – куржаке. Невозможно было удержаться – не погладить его теплую спинку. Я погладил.

Олененок подскочил на всех четырех ножках, забился на привязи.

Я поскорей отошел от него.

«Август, – вспомнил я с грустью, – месяц малиц. Шкура оленей августовского убоя идет на выделку одежды».

Два крупных крутобоких быка были привязаны позади одной из нарт. Они точно знали, что их ожидает: покорно опустили головы, стояли смирно. И только глаза их ворочались, беспокойно следили за людьми.

В конце месяца малиц сойдет с рогов пушистая кожица – живое оружие освободится от мягких ножен. Следующий месяц – месяц любви оленей – месяц жарких поединков между самцами.

Эти быки больше уже не будут участвовать в битвах, не услышат яростного стука окрепших рогов.

Неожиданное событие – прибытие оленей – взбудоражило всех самоедских собак. Ни одна уже больше не спала. Сгоряча сбежались, полаяли, но, узнав своих, замолчали, радостно замахали хвостами. Опять занялись своими делами: одни завалились спать, другие бродили, разыскивали, чем заморить червячка. Прибежавших из поселка прогнали назад.

Я думал, встречу здесь крепкую, «классную» породу красивых самоедских лаек. Какой там! Собаки тут каких угодно статей и мастей. Есть крупные, широкогрудые зверовые собаки – на лося, на медведя; есть остроухие, всех цветов и хвост крючком – соболиные, беличьи лайки. Есть просто уроды-ублюдки.

Одна только порода резко отличалась от пестрой стаи: маленькие, очень вытянутые, очень низкие на ногах и необыкновенно пушистые собачки. Издали такую легко, наверно, принять за песца: она и ростом, и статью, и цветом походит на этого зверька.

Маленькие эти собаки – знаменитые оленьи лайки, можно сказать – управляющие самоедским скотом. В кочевке у такой собаки почетное место: на нарте хозяина. По указке хозяина она любого быка, любую важенку выбьет из стада, доставит куда надо. Ее – маленькую – безропотно слушает целое стадо здоровых рогачей, боится ее.

С нескрываемым уважением я разглядывал одного из этих пушистых управляющих, когда снова разразился неистовый собачий лай – теперь в поселке. Управляющий только ушки поднял и остался на месте, а мимо нас торопливо, деловито, как на пожар, бежали большие собаки в поселок.

Пошел и я за ними.

Все собаки собрались у лавки Госторга. Там у крыльца стоял плотный кружок самоедов и зырян. Все с удивлением разглядывали невиданного зверя, только что доставленного с «Гусихина».

Удивился и я: зачем привезли сюда этого породистого густопсового русского борзого кобеля? Мне сказали: на племя.

Борзая собака в тундре! Это примерно то же, что земляника на Северном полюсе.

В прежнее время любимая была потеха у богатых помещиков: травить зайцев, лисиц и волков борзыми. Охотник верхом на лошади, без ружья, с одним кинжалом сломя голову мчит по ровному полю за борзыми. Борзые добирают зверя – бывали и такие, что один на один брали матерого волка. Охотник долой с седла – и сострунивает загнанного зверя, кончает его кинжалом.

Борзые и сейчас в цене у охотников-киргизов – в сухих и твердых степях. Но борзая в бесконечном болоте тундры – какая нелепость!

Местный служащий Госторга – зырянин с волосами цвета рязанской ржи – терпеливо вводит меня в историю местного собачьего вопроса.

Он говорит:

– Конечно, этой борзой тут не справиться. Однако промышленная собака тундре необходима: на песца. Ловушки – пасти, капканы – тем плохи, что много добычи тратится. Придавит песца, он и лежит неделю, две и больше, пока самоед не объедет весь свой район. А пока объезжает, звери и потравят добычу. Росомаха вон как далеко в тундру заходит. В капкане она песца не тронет: боится железа. А в деревянной пасти ни одного не оставит. Ошкуй – тому все равно. Сойдет со льдины на берег, пойдет шататься по тундре, – все капканы разворотит, все пасти. А тут еще и волк, и сами песцы дохлым братом не брезгают. А собак таких, чтоб сама песца скрадывала и давила, – таких собак на всем Ямале четыре-пять наперечет имеется. Вот и придумали мы новую породу вывести: песцовую ямальскую лайку с борзой помешать. Чтоб и чутьистая, и быстрая, и болот наших не боялась. Травит же борзая красную лисицу, почему ей белую лисицу не научиться травить? В конце концов добьемся.

И он так дерзко тряхнул ржаными своими кудрями, что я подумал:

«Такие… пожалуй, и вправду добьются».

Он повел меня в лавку, усадил на пустой ящик из-под консервов, запер двери и стал рассказывать. Прежде – при царе – ссыльный «за красный бантик», потом рабочий в тюменских верфях, теперь – простой работник прилавка, он говорил простыми словами, но рассказ его ложился, как мостки через зыбкую тундру.

– Олень – раз, рыба – два, песец – три. На этих трех китах здесь вся жизнь держится. Вот взялись мы за китов в первую голову. Оленеводческий совхоз устраиваем, бедняков в колхозы сбиваем, борьбу с попыткой да с сибиркой ведем: пропаганда идей и помощь ветеринаров. В пятилетку положено до двухсот тысяч оленей довести в совхозах, и всю бедноту в оленеводческие колхозы объединить. В Обдорске назначено завод строить: замшу будет вырабатывать из оленьих шкур.

Песец – тоже дело надо поставить. Сила ведь – заграница с руками рвет. Прошлый год песцовый был, как заяц песец шел. Шестнадцать тысяч песца собрали с одного нашего тобольского севера, – шутка ли? Товар нехитрый, а тоже – поди его возьми! Богачи препятствие делают. Прежде, бывало, богатая самоедка идет – вся в пуху и колокольчики на руках: дескать, вот она – я, подходи поближе да кланяйся пониже. Теперь – наоборот: прячут всё, самыми бедняками прикидываются. Приедет такой – у него два-три песца. А может это быть? Не может, потому у него оленей тыщи, пастей у него, капканов по всей тундре раскинуто, все орудия производства в его руках. Так он чего делает: он в этой фактории три песца продаст, в другой – три: это чтоб не знали, какой он богатый есть. А десятка два шкур с подручными бедняками в Уральские горы пошлет. Там у них тайные скупщики, частники берут, – шут их знает, как еще уцелели!

А государству, социалистическому хозяйству – убыток.

Песцовый промысел тоже на рельсы ставим. Собачку вот придумали новую – не знаю, что выйдет, а так думаю: добьемся же своего. Песцовому звероводству фундамент закладаем: видали кормленков? Тоже образцовую государственную песцовую ферму устроить проектец есть: для примеру. Ловушки надо придумать такие, чтобы никакой зверь добычи травить не мог. Капканы свои теперь, не заграничные, – должно на всех хватить. Вот только не наладились еще настоящие делать: не держит ничего пружина. Вы там об этом доложите, в центрах-то. Пускай проверят да покрепше сталь дают.

Еще скажу: рыбная ловля. Спору нет: по этой части последние годы толково взялись. Такую культуру астраханцы показали – тут и не снилось никому. Однако есть возражение. Тоже вы в центре, в Свердловском, к примеру, Комитете Севера поговорите насчет этого. Дело такое: мели тут кругом. Есть, конечно, зерла, да их не больше десяти процентов, а то всё салмы. Юг как начнет дуть – вся вода уйдет, на семь верст ходит народ от берега.

А рыбницы у нас теперь моторные. Стук от них по воде идет далеко, рыбу распугивает. И еще – нефть пускают. Была бы глубь – ничего, а с мелкого места вся рыба уходит. Раньше я так полагал: оппортунизм это, оппортунисты про вред моторок выдумали, чтоб, значит, по старому способу рыбу ловить. Однако сам теперь задумываюсь: может, и так.

Самоеды – у них свои приметы. Они знают, в каком году здесь рыбе не быть, в каком – быть. Рыба, говорят, бывает здесь три года подряд. Потом два года отдыхает. В прошлом годе, как сюда приехал, я и подумал: оттого и нет второе лето рыбы, что время ей отдыхать. А самоеды мне говорят: гляди, будущий год придет, рыба опять уйдет. Она, говорят, стукалок этих никак не терпит. По-ихнему и вышло: весной пришла рыба, и вот как вымело. Тут меня сомненье и взяло: а может, в самом деле местные такие условия. Надо бы поверку сделать, опыты, как говорится, поставить. Ясно, сразу нельзя, чтоб все хорошо. Но добьемся, не может быть, чтоб не добились.

* * *

Когда выходил я из лавки, был уже вечер. Собеседник мой выскочил на крыльцо и еще крикнул мне вдогонку:

– А оснастка рыбницам нужна не астраханская, непременно норвежская. Потому ветров постоянных здесь нет, переменные здесь ветра. Вы в Комитете Севера об этом тоже поговорите.

И я опять подумал:

«Таких побольше – добьются».

* * *

Я застал Валентина за чаем с хозяином.

Кочетов, как все портные, склонен к философии и цветистым выражениям. Безостановочную речь свою он то и дело перемежал двумя никчемными и каждый раз неожиданными словечками: «вообще напежить».

– Я двадцать три года, – говорил Кочетов, – двадцать три года, вообще напежить, служил у крупного эксплуататора, у американского капиталиста Зингера. Делец был – куда там нашим купцам: размах. Ну, однако, таких делов, вообще напежить, как нынешние, не мог. Подумать надо: ведь целину подымать. А какую, позвольте вас спросить, целину? Целину жизни, больших, вообще напежить, тысячелетий пласты. А целина та вечной мерзлотой скована, и в той вечной, вообще напежить, мерзлоте люди со всей своей жизнью вмерзли, подобно как ископаемый допотопный зверь мамонт.

В старинных книгах чего только не брехали на самоедцев. Не интересовались? Прежде ндравилось мне, я и на память затвердил. Писалось: «летние месяцы живут в море, а на сухо не живут того для: того же месяца понеже тело от них, вообще напежить, трескается и они тот месяц в воде лежат, а на берег не могут вылезти». Слыхали такое, а? Да ни один самоедец и плавать-то не умеет, купаться их палками не загонишь. Моется самоедец один-единственный раз в жизни: когда на свет родится, мать его водицей али снегом ополоснет – вот тебе и все, вообще напежить, купанье. Мыло в интегральной лавочке берут, покупают мыло, и очень даже любят. А зачем, думаете? Глаза лечить! Глаза у них у всех больные: дым в чумах и грязища. Так они глаза мылом трут: щиплет, вообще напежить, он и доволен, самоедец-то. Малые дети, а чтоб сказать – несознательные, этого нет. Вполне к развитию способный народ, все работники про это вам подтвердят.

Я спросил у Кочетова о госторговском работнике с ржаными волосами.

– Дельный человек, ничего не скажешь, и честный, о копеечку не споткнется. 06-думчивый, вообще напежить, человек: все про жизнь думает, как здесь ее лучше устроить. Партейный.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю