355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виталий Орехов » Демиургия (сборник) » Текст книги (страница 5)
Демиургия (сборник)
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 09:18

Текст книги "Демиургия (сборник)"


Автор книги: Виталий Орехов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Ваня

Дождь. Последний луч сквозьоблачного солнца и дождь. Дождь не может говорить. А даже если мог – не сказал бы. Ибо и стихии не чужды чувства человеческие. Даже такой сильной, как дождь.

Когда ночью не можешь заснуть – вспоминаешь о тех, кто тебе близок. Как быть тому, у кого никого нет? Кому не о ком вспоминать? Им остается только слушать грозу. Ее и слушал Ваня. Он поехал в Чечню, потому что ему нечего было терять. А жизнь в долг надоела. Как обычно она надоедает. Он не знал, почему именно у него никого не было. Даже здесь, в Чечне молодые парни обычно сходятся, находят общий язык, а он… кто с детдома был один, и здесь себе никого не нашел. Всегда ел и спал один, как и всю свою жизнь. Это не объяснить, но некоторым суждено быть одним. Таким был и Ваня.

Когда он приехал в Чечню, он понял, что значит испытывать сильные эмоции, ему никогда не приходилось делать этого ранее. Эмоцией, которая в первые недели захлестнула его, был страх. Это не тот страх, который испытывали другие ребята, когда впервые услышали выстрелы. Не страх за жизнь, или получить ранение. Наверное, он бы не смог объяснить, чего он боится. Добросовестно выполняя приказы, он, однако, никогда не лез на передовую. Но и за спины никогда не прятался. Странная война. Никогда он не думал, что зачистка горного аула может обернуться потерей трех рот. Для него это война оставалась непонятной. Страшной войной.

В детдоме был у него, в детстве еще, человек, с которым он говорил больше обычного. Не друг, не было у него друзей, а что-то другое. Он был поваром в столовой и дежурил раз в неделю. Сергей Макарыч. Ваня помнил его имя. Но все равно не вспоминал. Умер Сергей Макарыч. Когда они познакомились, Ване было семь, а Сергей Макарычу уже шестьдесят девять лет. Сергей Макарыч тоже был одинок. Советской пенсии хватало на скромную жизнь, но слишком тяжко было по вечерам одному вспоминать жену и неродившегося ребенка. Оттого, наверное, и пошел в детдом работать. К ребятам, многие из которых тоже были одни. Как и Ваня.

– Слышь, малой, на, поешь чутка. Тут с тефтелями. – Ваня сидел в столовой один, вокруг никого не было. Он сам не знал, зачем зашел туда. От скуки, наверное.

– Спасибо. – спокойно и отречённо. Как обычно.

– Как звать-то?

– Ваней.

– Ну давай, Ванюха, шамай. Только никому, мне ж тоже попадет. – Сергей Макарыч почти улыбнулся.

– Хорошо.

Сергей Макарыч отошел. «Неразговорчивый мальчонка, – подумал он, – понятно…». Ваня сам не знал почему, на следующий день опять зашел в столовую. Но тогда дежурила Клара Васильевна.

– Пшел отсюда!

– Извините.

«Надо в четверг, – подумал Ваня, – в четверг…». Но в следующий четверг он не пришел. И через четверг. Только через месяц зашел он в столовую.

– А, Ванюха! Привет, давно не видел! Ну что? Пельмешки будешь?

– Да, спасибо.

Конечно, никаких пельменей не могло быть в детдоме. Сергей Макарыч носил их просто по четвергам. Так, на всякий случай.

– Ну как живешь тут? Не голодаешь?

– Нет, спасибо, Сергей Макарович.

– Ну славно, славно. – Теперь Сергей Макарыч точно улыбнулся. Ваня почему-то тоже раздвинул уголки рта в ответ.

– Вкусно? Я-то не знаю, любишь ты пельмени, или нет…

– Люблю, спасибо.

Они много не говорили. Так, иногда приходил воспитанник Ваня к повару Сергею Макарычу, и говорили они редкие, ненужные слова. Но бывало, Сергей Макарыч рассказывал, редко, тише, чем обычно, когда очень грустно было, или в годовщину какую. Например, смерти брата. Рассказывал немного, самое важное. О войне рассказывал, о том, как страшно было. Что немца не боялся, и умереть не боялся. Но все равно, страшно было, очень страшно. Рассказывал, как плакал, когда взяли Берлин. Все радовались, пили, и ликовала страна Советская, а он плакал. 2 мая 1942 г. умерла его беременная жена. И пожить-то вместе не успели. В 38 расписались. Рассказывал, что война для тех, кому терять нечего, вроде Гитлера или Сталина. А людям есть что терять. Каждому человеку.

Вспомнил Ваня Сергея Макарыча и пожелал ему земли пуховой. Умер Сергей Макарыч. А на следующий год вышел Ваня из детдома. Два года армии. Срочная служба. Также тихо, без друзей. Бывалоче, тоже, сержант посмотрит на Ваню, сплюнет, и пойдет дальше. Нелюдимым он был.

После дембеля пошел на маляра. Учиться просто было. И работать просто. Так просто, что он запил. И денег стало сразу не хватать. Пить в одиночестве глупо, но никто никогда Ване об этом не говорил. И работа перестала получаться. И наступили 90—е.

Однажды, когда шел дождь, ограбили Ваню. Так ограбили, что он месяц в больнице пролежал. И решил тогда, что уйдет, как Сергей Макарыч, уйдет на войну.

После выписки еще чего-то месяца два по Москве суетился. Ни с кем не прощался: не с кем, и пошел на войну. Тогда воевать никто не хотел, людям было, что терять. Денег не было, а терять что – было. У Вани не было ни того, ни другого. Когда пришел к военкому, документы подал, спросил его военком только:

– Сынок, уверен?

– Сирота я. Да.

И записан был в 58—ую Кавказскую. Уже тогда в Чечне неспокойно было. Выбили федеральные войска. Уже артиллерия что есть мочи била по Грозному. А Ваня боялся. Не знал чего, но боялся страшно, аж кровь стыла. Стрелял – боялся, нес караул —боялся. Даже ночью в полевой палатке боялся. И никто бы не заметил, если бы Ваня не сказал однажды рядовому, что рядом лежал.

– Страшно.

– Да, брат, всем страшно. Давай спать.

В эту дождливую ночь солдаты уже храпели. Сторонний человек даже бы сказал, что в палатке уютно. Конечно, это не так. И конечно, не для Вани, он вообще не знал, что значит уют.

Когда только из армии дембельнулся, с девушками пытался отношения наладить. Да как-то все не получалось. И опять никто не мог сказать, почему. И он девчонкам нравился, и они ему, а так все не получалось. Как-то и говорить, вроде, не о чем было. Девчонкам скучно становилось, и они его бросали. Одна даже, как бросила его, назвала тихо «дебил». Ваня слышал, но ничего не сказал в ответ. Так и бросил он попытки личную жизнь наладить. И все как-то забыли о существовании Вани. Кроме одного человека.

Это в июне, уже в Чечне было. Старлей приказал занять Джагуршийскую высоту. А там две деревни были, с боевиками. Одну сразу взяли, почти без потерь. А со второй так не получилось. И для снайперского обстрела неудобная позиция была. Вроде кое-как, потеряли полроты, но на подступы подошли. Начали переговоры. Безуспешно. Опять выстрелы. Опять переговоры. Полковник поставил ультиматум: вертолетный обстрел через 30 минут, если боевики не оставят позиции. Прошло 25. А в деревне помимо боевиков были мирные жители. Они оказались заложниками, многие из них поддерживали боевиков. Полковнику было на это насрать. И девочка там была, лет восьми, ее Ваня еще до выстрелов увидел. Через пять минут ее ожидала верная гибель.

Выстрелы продолжались. Время шло. Ваня вдруг почувствовал такой страх, который был сильнее всех его страхов раньше. Он встал, и прямо под пулями пошел в аул. Никто этого не ожидал: ни боевики, ни сослуживцы. А Ваня шел, подошел к дому с девочкой, вошел в него, взял раненную девочку на руки, и ни слова не говоря пошел с ней обратно. Ваню тоже ранили, один раз наши, другой – боевики. Но он дошел и отдал девочку старлею. Упал. Он уже не видел, как две «Акулы» срезали деревню пулеметным огнем. Получил нагоняй от старлея, этим делом и окончилось. Даже на губу не сел. Старлей ведь тоже все понял. Потом два месяца в лазарете и снова в строй. От отпуска отказался.

Ни единой награды у него не было. Не за что. Полно таких же ребят, как и он, которые тоже служат не за ордена и медали.

Дождь прекратился. Где-то вдали квакнула лягушка и тоже замолчала. Уснула.

На следующий день отбивали Гвадахский квартал Грозного. Сложно бой шел, потери превосходили допустимые. Ваня стрелял как мог, тоже двоих, вроде, застрелил. Потом вдруг стало страшнее, чем обычно. Через мгновение боль где-то в центре головы сковала тело. Ваня упал. Выстрелы почему-то прекратились. Перед ним, в грязном квартале Грозненской улицы стояли Сергей Макарыч и маленькая чеченская девочка. Сергей Макарыч держал ее за руку.

– Вы же умерли, Сергей Макарович.

– Умер, Ваня, умер. Пойдем со мной.

– А я жива, – сказала по-русски девочка, – и уже скоро снова пойду в школу. Стану врачом и цветы на твою могилку класть буду.

– А ты знаешь где?

– Знаю. Буду знать. Спасибо тебе, Ваня. Ты не зря жил. Ты больше не будешь одинок.

– Пойдем, Ваня, пора, – сказал Сергей Макарыч.

– Прощай Ваня.

– Прощай. И… Будь счастлива. – Впервые кому-то пожелал Ваня.

– Буду.

Пошел дождь.

Полковник

– Офицер, встань.

Выстрел. Еще один. В воздух. Короткая очередь. В воздух.

– Офицер, встань. Мы нашли удостоверение. Вставай.

Щелк затвора АК.

Полковник Семенов встает с 14 ряда кинотеатра. Место 17. Рядом место пустое.

– Я офицер.

– Звание!

– Полковник Семенов.

– Ты один?

– Так точно.

– Врешь?

– Никак нет.

– Отлична.

Конечно, это было не сложно – найти офицерское удостоверение в документах. Оно отличилось от паспортов и водительских прав. Документы террористы собрали сразу, как все началось. Еще до того, как женщин увели.

Подходят. Двое. На одном маска, у другого лицо скрыто темными очками и бородой.

– Ты офицер?

– Я.

Удар прикладом по голове. Слегка. Главное – сохранять спокойствие. На первом ряду дети.

– Ты будешь нас представитель. Будешь говорить, что мы скажем, будешь говорить, что они скажут. Общаться будем только с тобой. Иди!

Слава Богу, жена заболела. Слава Богу… Благослови грипп, Господи.

Ведут. Перед первым рядом трое с АКМ. Еще по двое в проходах. Едрить, как ж они столько людей перевезли… Не знаю, сколько в вестибюле. Больно ударили. Заходим в какую-то комнату. Какая-то женщина лежит без сознания. Нет, убита. Вот главный.

– Я Сумбек Хасанов. Скажешь так. Чтобы освободить всех заложников, пусть дают 10 миллионов долларов и освободят наших братьев из всех тюрем и лагерей. Все понял?

– Да.

– Убежишь, мы убьем 10 человек. Солжешь – 5. Все понял?

– Да.

– Ты офицер российской армии. Страдай за свою страну, как мы страдали. Иди.

Семенов выходит из кинотеатра с поднятыми руками. К нему сразу подходит заместитель премьера Михайлов, официальный переговорщик. Руки так же подняты.

– Заложников захватил Сумбек Хасанов. Им нужно 10 миллионов и освобождение всех мусульман из тюрем и лагерей России. Теперь я должен возвращаться.

– Вы можете пригнуться, мы обеспечим Вашу безопасность.

– Нет.

Разворачивается, идет назад. Михайлов смотрит под ноги. На мокром асфальте кусок ткани. Осторожно наступает ногой. Идет назад.

– Ты все сказал?

– Да. Они сказали, что им необходимо время.

– Мы дадим время. Иди скажи, что у них 32 часа. Мы воины Аллаха, мы умрем за него, если придется. Рашид!

Из-за двери выходит террорист в маске. Хасанов взводит курок ПМ и стреляет ему в голову.

– Так из нас каждый готов погибнуть в священной войне. Я отец этих людей, я отвечаю за них перед Аллахом. Иди и скажи. 32 часа.

Михайлов за автобусом осторожно снимает ботинок, отдает бойцу «Альфа». Это носовой платок. На нем написано «17 ак».

– Полковник.

– Они говорят, что есть 32 часа, потом они расстреляют всех заложников и уничтожат себя.

– Скажи, что мы готовы выплатить 20 миллионов долларов и предоставить самолет в аэропорту с экипажем, с условием, что они отпустят экипаж после приземления куда угодно, если они освободят всех заложников.

Разворачивается. Идет к террористам.

– Они предлагают 20 миллионов долларов и самолет.

– А освободить братьев?

– Нет.

– Скажи, что деньги – не главное. Пусть освободят братьев.

– Они говорят, что главное – выпустить из тюрем.

– Мы не можем на это пойти.

– Я так не могу им сказать.

– Скажи, пусть отпустят детей в знак согласия к сотрудничеству.

Во время разговора Семенов руками показывает, так, чтобы не было видно со спины, что на первом ряду – дети.

– Они просят отпустить детей, в знак согласия к сотрудничеству.

– Нет! Пусть подтвердят, что отпустят братьев. Пусть скажет это премьер. Иначе мы сейчас застрелим двоих.

– Нужно время. Премьер Иванов уже выехал.

Выстрел. Второй.

– Скажи, пусть торопятся. Осталось 20 часов.

К Семенову подходит Михайлов.

– Скажи, что мы согласны. Пусть отпустят детей.

– Они согласны и требуют отпустить детей.

– Пусть сначала покажут это в СМИ. И в зарубежных.

– Они говорят, сначала надо отпустить детей. Тогда они отпустят заложников.

– Это я ставлю условия, а не неверные псы! Пусть покажут в СМИ. В течение 40 минут.

– В течение 40 минут Вы должны сделать заявление в СМИ, что отпустите заключенных.

– Прошло 42 минуты, полковник. Почему телеканалы молчат?

Хасанов нервничает. Он бьет прикладом ПМ по столу.

– Они нам лгут! Эти псы нам лгут!

– Я могу пойти спросить.

Полковник последний раз выходит к Михайлову. Показывает жестами, что перед первым рядом – трое террористов. Михайлов предлагает Семенову лечь.

– Я офицер российской армии. Они убьют 10 человек, если я не вернусь. Честь имею.

– Холодно сегодня…

– Да, что-то впервые, сколько помню, в ноябре снег такой.

– Ничего, пойдем.

– Да пойдем, Сергей Васильевич. Вы гвоздички-то купили?

– Да, вот, под пальто, чтоб не замерзли.

– Ага, да, я вот тоже взял. Смотрите, там уже собрались наши.

– Как там, чистенько?

– Да, вроде ухаживают… Министерство Обороны взяло заботу.

– Да, я вот Мариночкиных детишек, кстати, учиться устроил. Вы же беспокоились в прошлый раз. Хорошие такие ребята, старшенький так на папу похож. Сейчас в Финансовой Академии на бесплатном. Там у меня ректор Финашки в друзьях.

– А вот и Миша.

– Здравствуй, Миша. Спасибо тебе.

Падает слеза.

1969—2013

Полковник российской армии

герой России

Михаил Антонович Семенов.

Упокой, Господи, души героев…

Родина будет помнить всегда.

Мы будем помнить.

Всегда.

Музыкальная

Марта Иффэ вышла из своей ланчии на тротуар напротив Карлского императорского театра. Меховое манто слегка прикрывало ее плечи, белокурые волосы развевались на ветру, сильно подведенные глаза смотрели безразлично, как сквозь сон, на Гроссштрассе. Водитель услужливо предложил сигарету в мундштуке, но она отказалась.

– Не сегодня, Фриц. Я пойду погуляю. Стой здесь, тот, кто должен был меня встретить, не придет.

– Да, мадам.

Марта накинула манто на плечи, посмотрела на переулки, в которых рабочие переносили какие-то грузы, но смотрела невидящим взглядом. Серые глаза ее не задерживались ни на одной фигуре. Она шла дальше, по направлению к старому городу. В заветных лучах заходящего солнца ее вечернее платье блистало как Млечный путь. Старо как мир утверждение, что вечернее платье лучше всего выглядит ночью. Оно создано для заходящего солнца. О чем думала Марта? Она думала о прошествии моментов, о той весне в лунном сиянии, в толпе людей, о лицах, о белой фате, о бокалах, о другой женщине. Больше всего о лунном сиянии. Идя вдоль по дороге, Иффэ слышала уличный шум, но не прислушивалась к нему. Она слышала, как началась партия альтов. Звук доносился из большего зала императорского театра. Это было все, что она слышала. Музыка старалась вырваться из зала, хотела накрыть собой весь мир, как это было раньше, когда Марта была маленькой девочкой, а ноты были универсальными. Сейчас для нее все изменилось, и вторая партия сольной скрипки только подчеркивала это. Марте начинало казаться, что скрипка – это она. Она спорит с альтами, которые на фоне ее мелодичности, ее печали казались однообразным творением машинного композитора. Альты били почти что марш, но играли на три четверти. Венская сила скрипки утихала, пока окончательно не умерла, перейдя на второй план, а альты играли так же, как и прежде, они торжествовали, они покорили скрипку. И вот скрипка поет так же, как и альты, полностью вторит им. Марта чувствовала, что и она должна подчиниться, как все. Но разве можно подчинить скрипку? Ее сила не в умении отличать свет от тьмы, и не в умении подчеркивать это. Скрипка очень печальна, и она знает это. Это то, что убивает ее и делает бессмертной. Марта очень долго смотрела на окна большого зала театра.

Она начинала злиться, и ее чувства были понятны. Он не пришел. И больше не придет никогда. Злость не была чем-то осязаемым, чем-то, что можно почувствовать, как игра на клавесине она просто раздражала внутреннюю гармонию, так давно не видевшую потрясений. Это вызывало напряжение. То напряжение, что люди не показывают другим. То расстройство, что ведет к отчаянию безмолвия. Но Марта не такая. Ее скрипка звучит иначе. Она может кричать в тишине и это будет самое чистое, что может случиться в тишине, самое надежное и самое верное. Единственное, что может приказывать ее скрипке – она сама. И Марта знала это. Она прекрасно понимала, что звучание клавесина сильно, но недостаточно, чтобы разрушить полифонию стабильности. Душу Марты. Скрипка больше не казалась одной из альтов. Скрипка теперь определяла, как играть альтам, и этот совместный консонанс заглушал клавесин. Так было всегда. Только одна скрипка может вести за собой сонм бездушных альтов. И Марта знала это. Первая симфония подходила к кульминации, оркестр надрывался изо всех сил, каденс сломал сопротивление. Аплодисменты.

Марта закрыла глаза, но тут же открыла. Она знала, что если она будет долго стоять с закрытыми глазами, она увидит лицо Франца. Она увидит, как он заботился о ней, увидит его цветы, увидит, почти почувствуют его мечты, надежды, его чаяния. Она не хотела этого. Меньше всего она хотела знать, что такое истинная любовь сейчас. Солнце скрывалось в ожидании ночи. Гроссштрассе столь вытянута с Запада на восток, что кажется, будто она идет до горизонта – творение архитектуры эластичного модерна.

Проходя мимо ювелирного магазина, она остановилась напротив витрины и увидела себя в отражении в зеркале. Она даже не подправила прическу, она знала, что выглядит идеально. Из булочной напротив доносился запах теста, который Бекерманн готовил на утро. Пьяный запах окружил Марту, она забылась. Ей захотелось оказаться голой в своей шелковой постели и курить. Она вспомнила, что отказалась от мундштука Фрица и тут же пожалела об этом. Шансы закурить скоро были минимальными. В целом, нулевыми. Ей показалось, что она голодна. Она зашла в ресторан. Села у окна и смотрела в окно, пока к ней не подошел официант и не принес ей меню и винную карту. Несмотря на то, что ей еще несколько мгновений назад хотелось есть, она ничего не заказала, только Дон Переньен, один бокал. Странно был видеть, как молодая дама, в сияющем вечернем платье, в бриллиантах, стоимость которых покрыла бы половину цены всего ресторана, заказывает бокал не самого лучшего вина. Однако хозяин понимал, что перед ним Иффэ, и принес бокал сам, он хотел спросить, не желает ли она еще чего-нибудь, но воздержался. Ее взгляд и так говорил достаточно. Марта привыкла, что ее оглядывали, она знала, что это так. И так будет всегда.

Представляя, кого она любила, и с кем была счастлива, кому говорила, что они принадлежат только ей, она постепенно пьянела. Одного бокала было достаточно, чтобы перестать чувствовать внутреннюю борьбу, дать свободу своему нутру, которое страдало от этого чувства, когда другой человек, которого любил, говорит другой то, что говорить не должен. Некоторые называет это ревностью, но это неверное слово. После бокала Дон Переньена Марта чувствовала это. Больше похоже на звук клавесина. Она попросила кельнера счет, оплатила и вышла. Вино ударило в голову, но охлажденный воздух столичной ночи, звуки моторов и крики рабочих ночных смен мгновенно внесли трезвость в реальный мир, что опять сиял в ночи кристаллами света и звука. Она не хотела возвращаться к Фрицу, она знала, это старый шофер не самый лучший собеседник, а ей хотелось общества. Но ехать к кому-нибудь было бы бессмысленно, уже поздно, а дома поговорить не с кем. С другой стороны, идя вдоль по Гросштрассе можно было отвлечься.

Голубая ночь опускалась на город. Первый муж Марты торговал валютой еще со времен первого краха и интересовался женой не больше, чем курсом гульдена к марке. Второй был владельцем шахт, нуворишей последней волны, носил безвкусный галстук и спал со всем женским составом варьете. Потом был он. Первый, с кем Марта говорила о ребенке, и с кем улыбалась так, как улыбалась ее мать, а не как улыбаются актрисы кино. Она смеялась с ним по-настоящему. «На крыше мира» – так называлась его любимая песня, которую он постоянно насвистывал. Для Марты, которая все детство провела в окружении музыки Кара Мио, свист его стал самым ценным. Он знал это, подлец, и пользовался этим. Он играл Шопена, и смотрел на звезды, а Марта смотрела на него.

Марта открыла глаза. Нет. Не важно. Она шла дальше, но слышала Шопена внутри. Кто-то играл на беззвучном рояле ее души. И она знала, кто на нем играл. Бессмысленная память не умела вырезать то, что хотелось, из воспоминаний, она, даже не хотя думать о нем, слышала его игру. Переливы и трели. Вот, что заставляло ее улыбаться. И даже сейчас, идя по уходящей на Запад Гроссштрассе, вспомнив его музыку, она улыбнулась.

Поехать за океан? А безопасно ли там? Глупые, игнорирующие реальности риторические вопросы успокоения загорались и гасли в ее голове. Несмотря на идеологию, образ мысли, положение дел в философии, вероисповедания все были равны. Не было прецедента глупости в этом мире большего, чем уверенность в своей безопасности. Марта верила, что любовь – универсальная ценность мира, бесконечный банк ликвидности, что альфой и омегой уравнивает всех. Сейчас она знала только, что солнце село за горизонт и на небе горела полярная звезда, восходя над Воротной башней.

Дыхание ветра заставило ее глубже закутаться в манто, закрыть плечи, грудь, почти скрыть платье и перестать думать о холоде. Ночь в этой части города была временем цыганской музыки. Ярко, почти как русские платки, нищие бродяги, гадалки, воры и дешевые таксисты пели. «Ты мой воздух, ты мой ветер». Рома, Марта не могла не слышать голос вечной юности и беззаботности. Купюру в 50 марок она бросила в сторону оркестра. Бородатый старик, игравшей на скрипке, совсем не такой, чье пение доносилось из окон императорского театра, улыбнулся странной даме в черной шубе.

Марта казалась одержимой безразличием. Сколько себя она помнила, она была безразлична ко всему. К боли, к войне, к революции, к валюте, деньгами, любви, сексу, вечности и мгновению. Единственное, что она знала и чувствовала в этой вселенной, – была музыка. И он. Черт, он ворвался в ее мир ножом в полотнище и разрушил почти невозмутимую стабильность ее жизни. Сердце не сбивалось ли с ритма? Не ставила ли она себя, впервые в жизни, ниже кого-то? Не крутила ли себе перед зеркалом у виска? Теперь злость поглощала ее. Хотелось сжечь громом все ничтожество его существования, хотелось завалить его его же подарками. Объявить войну его жизни, а заодно и своим чувствам. Хотелось оглохнуть навсегда. Эта гражданская война была бы вечным расставанием со смыслом жизни.

Она не желала смерти или победы. Ей нужна была возможность участвовать в разрушении, возможность стать частью силы, единственной силы в этом мире, сильнее, чем искусство складывать ноты. Уничтожение, разрушение, сжигание. Вот чего ей сейчас хотелось. Это была бы самая короткая, но самая разрушительная война в мире.

Когда взошла луна, над окутанной светом фонарей Гроссштрасе, стали собираться тучи. Марта подумала о дожде. Но дождя не было. А он бы не помешал, смыть потоком вечной, бесконечно струящейся с неба воды все, что окружало ее душу. За шумом капель легко услышать самое ценное. Все гениальные произведения, Травиата, Девятая, Реквием, были написаны во время дождя. И Марта была уверена, что только захлебывающаяся душа композитора, душа, которая не может вздохнуть из-за нот, что переполняют ее, может написать что-то, что трогает другую душу.

Колокол над ратушей возвестил о полночи. На улицах становилось пустынно и тихо. Спокойствие тишины окружало Марту плотным сукном, и ей нравилось это.

Остаться? Остаться жить – вот и все. Мир бы не выжил без Марты. Чистота улицы только доказывала это. А ее тишина кричала об этом во все горло. Нельзя нарушать баланс вселенной.

Надо было возвращаться. Фриц ждал Иффэ у машины, говоря о чем-то с другими шоферами. Концерт давно закончился, но таксисты курсировали по главной улице столицы, останавливаясь то здесь, то там.

– Фриц. Поехали домой.

– Да, мадам.

– Дома Марта взяла патефон, поставила его в ванной на столике, завела, набрала воды, пены, добавила розового масла. Самой большой проблемой стал выбор пластинки. Но она поставила Шопена. Коллекционное издание, с росписью директора Венской оперы. Музыка заиграла, Марта легла в ванну и закрыла глаза. Звуки наполнили ее, а вселенная перестала существовать. Марта Иффэ заснула.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю