355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виталий Бернштейн » Литературные заметки » Текст книги (страница 1)
Литературные заметки
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 01:37

Текст книги "Литературные заметки"


Автор книги: Виталий Бернштейн


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]

Виталий Бернштейн
Литературные заметки

Еще об Илье Эренбурге и других

В газете «Новое русское слово» появилась недавно статья Бориса Парамонова, в которой рассматривается вопрос, не был ли причастен Эренбург к разгрому Еврейского антифашистского комитета. Как известно, в годы Великой отечественной войны этот комитет сделал очень многое для антигитлеровской пропаганды, особенно в США. А после войны его члены по приказу Сталина были арестованы в 1949 г. и расстреляны в 1952 г.

Существуют воспоминания одного израильского журналиста, сидевшего в послевоенных сталинских лагерях и слышавшего там, будто Эренбург выступал главным свидетелем обвинения на процессе Еврейского антифашистского комитета. Однако этим воспоминаниям Борис Парамонов справедливо противопоставляет слова единственного выжившего члена комитета – академика Лины Штерн. Как она утверждала, «на суде не было вообще никаких свидетелей». И это звучит вполне правдоподобно. В сталинские времена закрытые политические процессы происходили иногда не только без свидетелей, но порой и без самих обвиняемых – просто по материалам дела. А вот имелись ли свидетельские показания Эренбурга в деле Еврейского антифашистского комитета – об этом можно будет сказать с уверенностью, только перелистав все тома следствия страницу за страницей. Я не встречал в литературе каких-либо упоминаний, что такая попытка предпринималась.

Перечитав немало у Эренбурга и про Эрнбурга, рискну, однако, высказать кое-какие предположения. Сам Илья Григорьевич добровольно к лубянским «мясникам» со своими показаниями не пошел бы; все-таки был от природы порядочным, интеллегентным человеком. А вот если бы «предложили», боюсь, мог и повторить то, что хотелось услышать следователям.

Представляю, как возмутятся, прочитав сказанное выше, многочисленные поклонники Эренбурга. Поэтому постараюсь привести некоторые обоснования.

В своих воспоминаниях «Люди, годы, жизнь» Эренбург подробно описывает приметы московской жизни после его возвращения из Испании в декабре 1937 г.: «Полночи она [дочь Эренбурга] и Лапин рассказывали нам о событиях; лавина имен, и за каждым одно слово – ‘взяли’... В кругу моих знакомых никто не был уверен в завтрашнем дне; у многих были наготове чемоданчики с двумя сменами теплого белья... Я понимал, что людям приписывают злодеяния, которых они не совершали, да и не могли совершить» (кн. 4, гл. 26). Казалось бы, автор прозрел: система, которой он служил верой и правдой столько лет, обернулась кровавой мясорубкой.

Но на следующей же странице воспоминаний – и от своего имени, и от имени всего замученного народа – Эренбург неожиданно прокламирует следующее: «Я знал, что ни я, ни мои друзья, ни весь наш народ никогда не отступятся от Октября»... И эти далекие от правды, «верноподданые» слова написаны уже в «вегетерианские» шестидесятые годы, когда их отсутствие в тексте не грозило автору ни расстрелом, ни арестом. Что это – полный распад мышления? Но ведь в наблюдательности, умении остро анализировать, когда дело касалось германского фашизма, да и западных демократий, Эренбургу не откажешь. Или это – самообман от отчаяния: страшно признать, что всю жизнь служил злу? Или же, наконец, это – просто циничная уверенность в том, что читатель забывчив и все съест?

Боюсь, Эренбург иногда рассчитывал именно на такую короткую память читателя. Приведу следующий пример. В той же четвертой книге воспоминаний глава 21 посвящена Хемингуэю, встречам с ним Эренбурга в Испании. Впервые они увиделись и познакомились в мадридском отеле «Гейлорд», в номере Михаила Кольцова. Как пишет Эренбург, «я начал ему объясняться в любви», «мы долго смеялись». Эренбург не забывает упомянуть, что у него есть фотография, где в группе участников испанский событий снят он и Хэмингуэй, что другая фотография, на которой они оба, помещена в одной из американских биографических книг о Хэмингуэе. Наконец, пишет: «Незадолго до смерти Хэмингуэй передал мне привет». Казалось бы, искренняя взаимная приязнь налицо.

А теперь послушаем другую сторону. Хэмингуэй, оказывается, тоже оставил письменное свидетельство на сей счет – в романе «По ком звонит колокол», в главе 32. Дело происходит там же, в «Гейлорде»:

– Карков,– окликнул его человек среднего роста, у которого было серое, обрюзглое лицо, мешки под глазами и отвисшая нижняя губа, а голос такой, как будто он хронически страдал несварением желудка. – Слыхали приятную новость?.. Сегодня под Сегевией фашисты целый день дрались со своими. Им пришлось пулеметным и оружейным огнем усмирять восставших. Днем они бомбили свои же части с самолетов.

– Это верно? – спросил Карков.

– Абсолютно верно, – сказал человек, у которого были мешки под глазами. – Сама Долорес сообщила эту новость. Она только что была здесь, такая ликующая и счастливая, какой я никогда ее не видел. Она словно вся светилась от этой новости. Звук ее голоса убеждал в истине того, о чем она говорила. Я напишу об этом в статье для «Известий». Для меня это была одна из величайших минут этой войны, минута, когда я слушал вдохновенный голос, в котором, казалось, сострадание и глубокая правда сливаются воедино. Она вся светится правдой, как подлинная народная святая. Недаром ее зовут la Passionaria.

– Запишите это, – сказал Карков. – Не говорите все это мне. Не тратьте на меня целые абзацы. Идите сейчас же и запишите.

Прошу прощения за длинную цитату. Карков – это Михаил Кольцов. А его собеседник (серое, обрюзглое лицо, мешки под глазами, отвисшая нижняя губа, пишет статьи для «Известий») – это же Эренбург! И на этой, и на других страницах романа Хэмингуэй с явной симпатией изображает сталинского эмиссара, талантливого циника Кольцова. А вот его собеседник под пером Хэмингуэя и внешне, и внутренне выглядит несимпатично. То ли лицемер, настолько привыкший писать напыщенную, штампованную ложь, что и в разговоре со все понимающим Кольцовым не может без этого обойтись, то ли дурак.

Прошу понять меня правильно. Эренбург был человеком большой культуры и несомненного таланта. Его статьи военных лет оставили заметный след в истории борьбы с фашизмом. Но трагедия Эренбурга была в том, что он отдал свой талант в услужение злу. И это была не только его трагедия. Вспомним Горького, который еще в 1918 г. в «Несвоевременных мыслях» описал всю мерзкую сущность большевизма, а в тридцатые годы, вернувшись в СССР, лизоблюдски воспевал «великого Сталина». Вспомним гениального Шостаковича, на старости лет «наступившего» в партию, подписавшего письмо против Солженицина. Вспомним Шолохова, призывавшего в борьбе с инакомыслящими отринуть даже волчьи, советские, но все-таки законы – и просто руководствоваться «революционным правосознанием».

Помню, в первые «оттепельные» годы состоялось обсуждение нашумевшего тогда романа Дудинцева «Не хлебом единым». Выступал и Паустовский. В памяти сохранились его слова: «Я горжусь тем, что ни в одной моей книге нет имени Сталина». Хотя бы так. Действительно, наблюдая творимое вокруг зло, далеко не каждый находит в себе мужество выступить против, положить жизнь за правду. У многих ли писателей хватило такого мужества? Гумилев, Мандельштам... Но если этого мужества нет, то надо хотя бы найти внутренние силы, чтобы не вторить волчьему хору, остаться в стороне. (Хорошо написала когда-то по этому поводу Цветаева: «Отказываюсь выть с волками площадей»).

Почему же и такой программы-минимум Эренбург, да и многие другие выдающиеся деятели культуры тех лет не осилили? Неужели просто ради «чечевичной похлебки»? Увы, они ушли в мир иной, и кто теперь высветит до дна их души...

(опубликовано в газете «Новое русское слово», Нью-Йорк, 8 ноября 1996 г.)

Непричесанный цирюльник

Побывав недавно в России, я имел возможность посмотреть «Сибирского цирюльника». Этот художественный фильм рассказывает о Москве восьмидесятых годов девятнадцатого столетия, о жизни московских юнкеров. Не стоило еще раз возвращаться к фильму, о котором уже много писали, если бы не удивительное, на мой взгляд, обилие допущенных в нем неточностей.

«Сибирский цирюльник» – детище Никиты Михалкова, который выступает в четырех ипостасях: соавтора сценария, постановщика, исполнителя одной из ролей, а также, как сообщается на экране, автора «оригинальной идеи». Что последнее означает, мне не совсем понятно. Но ясно одно – все недоуменные вопросы по поводу фильма следует адресовать Михалкову.

Сильная сторона фильма – подбор актеров на главные роли. Меньшиков, Петренко, известная американская актриса Ормонд – профессионалы в хорошем смысле слова и стараются по мере возможностей, отпущенных им сценарием, создать на экране полнокровные образы. Особо следует отметить Петренко, ярко играющего запойные приключения на масленице своего героя – генерала, который командует юнкерским училищем. Вообще картины масленичного гулянья сделаны красочно, с размахом, относятся к наиболее удавшимся в фильме.

Очевидный недостаток – затянутость фильма, он длится около трех часов. Нет никакой необходимости, например, в сценах, где появляется – спустя двадцать лет после основных событий – сын главной героини, американки Джейн. Его функция – получать письма от матери, в которых та вспоминает минувшие дни. С помощью этого приема автор «оригинальной идеи» старается разъяснить зрителю отдельные, не всегда мотивированные повороты сюжета.

Сын Джейн проходит службу в американской армии. На экране, поверх изображения появляются большие цифры: 1905 – время действия. Над военным лагерем гордо реет американский флаг, на нем 50 звезд. Как известно, количество звезд на американском флаге соответствует числу штатов. Действительно, ныне в составе США 50 штатов. А вот в 1905 году в состав США входили только 46 штатов.

В лагере сын Джейн чуть ли не сутки разгуливает в противогазе, демонстрируя тем самым свою беззаветную любовь к Моцарту. Великий композитор, конечно, заслуживает всяческой любви. Однако о противогазах в те годы еще никто и не слышал. Они появились значительно позже – во время Первой мировой войны, после того, как в боевой обстановке немцы стали применять отравляющие газы.

Юнкер Андрей, возлюбленный Джейн, ревнует к ней командира своего училища. В отместку прямо в театральном зале, посреди представления Андрей бьет генерала смычком по голове, у того с лысины сваливается парик. На следующее утро московские газеты выходят с сообщением о происшедшем. Но между этими двумя эпизодами – в театре и на московских улицах – вклинился еще один: в тюрьме у арестованного Андрея выбривают правую половину головы. Действительно, в те времена так поступали с преступниками, приговоренными к каторжным работам. Но ведь прошло всего несколько часов после ареста, ведь еще не было никакого суда, никакого приговора?

Взволнованная Джейн бежит к воротам тюрьмы. В воротах открывается небольшое оконце, дежурный долго допытывается, кем она приходится арестованному, и в свидании отказывает. Закавыка, однако, в том, что Джейн не говорит по-русски. Но выход найден – ее собеседник говорит по-английски. Может, в те времена у тюремных ворот, действительно, дежурили прекрасно образованные офицеры, знающие иностранные языки? Чтобы проверить это, открываю «Воскресенье» Толстого. Нехлюдов посещал Катюшу Маслову в той же самой Бутырской тюрьме и в те же самые восьмидесятые годы девятнадцатого столетия. Служащих тюрьмы, с которыми Нехлюдов каждый раз имел дело у ворот, Толстой называет «надзирателями». О месте надзирателей в иерархии тюремных должностей говорит следующая цитата из романа: «Фельдфебель строго обратился к надзирателю». Итак, надзиратели ходят под фельдфебелем. Еще те знатоки английского...

Суд приговаривает Андрея к каторжным работам в Сибири. Автору «оригинальной идеи» нужен этот приговор – иначе теряет смысл само название фильма «Сибирский цирюльник». Но вина ревнивца Андрея явно не тянет на подобное наказание. Поэтому в фильме используется следующий сюжетный ход: на суде юнкеру предъявляют обвинение в покушении на великого князя, который тоже присутствовал в театре. А генерал, дескать, пострадал потому, что грудью заслонил великого князя. Мне кажется, Никита Михалков тут явно перепутал эпохи. Это позднее, в сталинские времена, работали таким образом знаменитые тройки, которые при закрытых дверях могли «пришить» обвиняемому, иногда даже в его отсутствие, что угодно, включая покушение на «вождя народов» и его сподвижников. А в восьмидесятых годах девятнадцатого столетия существовал суд присяжных, существовали адвокаты, было общественное мнение. (Вспомним суд над Засулич, стрелявшей в 1878 году в Петербургского градоначальника; присяжные, увы, оправдали ее). Неужели никто из нескольких сотен театральных зрителей, присутствовавших в зале при ударе смычка по генеральской макушке, не осмелился свидетельствовать на суде, что никакого покушения на великого князя не было? Не верю...

Есть ошибки в сценах, показывающих конвоирование заключенных из тюрьмы на вокзал. В фильме их путь пролегает мимо храма Христа Спасителя. Конечно, колонна кандальников выигрышно смотрится на его фоне. Только непонятно, как их туда занесло. Бутырская тюрьма, пункт отправления, – там, где Бутырский вал соединяется с Тверской. Пункт назначения – тогдашний вокзал Нижегородской железной дороги (площадь трех вокзалов). В книге «Москва и москвичи» Гиляровский вспоминает, что путь каторжан между этими точками пролегал по Садовому кольцу. И не было никакой нужды делать огромный крюк к храму Христа Спасителя.

Но в рассматриваемых сценах присутствует и более серьезная погрешность. Весь многокилометровый путь от тюрьмы до вокзала каторжан, закованных в ножные кандалы, заставляют бежать трусцой. А по бокам колонны едут на конях конвойные и хлещут нагайками тех, кто недостаточно проворен. Не могло быть такой жестокости! Толпы, собравшиеся на улицах, не позволили бы. Простых русских людей отличала всегда – а в те времена особенно – доброта, жалостливость к страждущим. Вот как описаны те же самые сцены у Гиляровского: партия арестантов двигалась «сквозь шпалеры народа, усыпавшего даже крыши домов и заборы»; «одиночная беднота с парой калачей или испеченной дома булкой поджидала на Садовой,.. прорвавшись сквозь цепь, совала в руки арестантам свой трудовой кусок». Сходную картину рисует в «Воскресенье» Толстой. Собирая материалы к своему роману, он вместе с каторжанами в жаркий летний день проделал пешком весь путь от Бутырской тюрьмы до вокзала: «Где ни проходила партия, она повсюду обращала на себя смешанное с состраданием и ужасом внимание... Пешеходы останавливались и удивленно, и испуганно смотрели на страшное зрелище. Некоторые подходили и подавали милостыню. Милостыню принимали конвойные». Вот, оказывается, чем на самом деле были заняты конвойные. А не избиением беззащитных кандальников.

Главный герой Андрей показан в фильме с искренней симпатией – образованный, благородный, настоящий будущий офицер. Все товарищи по училищу любят его. Даже капитан, командир его роты, стоя на тротуаре, берет под козырек – «отдает честь», провожая любимого ученика, которого гонят в партии каторжан. Да только совершенно выпадают из образа некоторые поступки Андрея. Один уже упоминался: юнкер бьет своего генерала. Чтобы такое в те времена случилось – даже представить трудно. Не юнкер, а тяжелый психопат. Но и это еще не все. В начале фильма по московской улице шагает колонна юнкеров. На проезжающую по улице карету народовольцы бросают с крыши бомбу – видно, как взлетает в воздух тело слуги, стоявшего на запятках. Юнкера рассеиваются по окружающим дворам, стараясь задержать покушавшихся. Удается это Андрею. В темном проулке он направляет винтовку на застигнутого врасплох террориста. Они молча смотрят друг на друга. А потом Андрей отпускает террориста. Когда через минуту подбежавший командир спрашивает, не заметил ли Андрей чего-нибудь подозрительного, тот отвечает отрицательно. Какова была задача этого эпизода – подчеркнуть гуманизм героя? Но разве это гуманизм – отпустить бандита, который только что убил человека? И таким образом поступает будущий офицер, «слуга царю». Не верю...

В печати неоднократно упоминали, что Никита Михалков – приверженец так называемой «монархической идеи» (еще одна идея...), да и сам, мол, дворянских кровей. Тем более странно, рецензируя «Сибирского цирюльника», защищать от Михалкова возлюбленные им царские времена. Так и кажется, что фильм делали впопыхах, не имея времени, чтобы «причесать» сюжет, психологически мотивировать поступки героев, проверить исторические факты. Михалков – несомненно, хороший артист и постановщик. Но в этот раз что-то не задалось. Вот и вышел «непричесанный цирюльник».

(опубликовано в газете «Новое русское слово», Нью-Йорк, 9 октября 1999 г.)

Что есть поэзия?

Вопрос об особенностях художественного творчества, в частности творчества поэтического, конечно же, неисчерпаем. В этой статье мне хотелось бы поделиться лишь некоторыми размышлениями о принципиальных признаках поэзии, ее отличиях от прозы. То, о чем собираюсь говорить, во многом может показаться общеизвестным. Но иногда и повторить – не грех. Как говорится, повторенье – мать ученья.

Жанры поэзии многообразны. Различают поэзию лирическую, эпическую, философскую, публицистическую, юмористическую, детскую и т.д. Иногда в рамках одного произведения эти жанры сочетаются (например, эпическая поэма «Слово о полку Игореве» с включенным в нее лирическим «Плачем Ярославны»). Разным читателям могут нравиться разные жанры поэзии. Для меня лично высшая форма – поэзия лирическая. О ней и поведу разговор. Не претендуя, однако, на то, что сказанное мною и есть истина в последней инстанции. У кого-то другого о том же предмете вполне может быть иное суждение.

В чем разница между поэзией и прозой, где в художественной литературе располагается грань между ними? Процитирую Пушкина: «Точность и ясность – вот первые достоинства прозы. Она требует мыслей и мыслей – без них блестящие выражения ни к чему не служат. Стихи – другое дело». Пушкин не развил дальше эту формулу, не уточнил, что именно отличает стихи от прозы. Однако о его собственных стихах, конечно же, не скажешь, что в них отсутствуют точность и ясность. Видимо, дело в чем-то другом.

В самых общих словах, задача любого художественного произведения – передать читателю мысли и чувства автора, вызвать соответствующий отклик в читательской душе. В творчестве разных авторов удельный вес мыслей и чувств, их соотношение неодинаковы. Есть авторы, которые делают главный упор на смысловой составляющей произведения, на художественном отображении тех или иных мыслей, идей. У других авторов, напротив, преобладает эмоциональное начало. И те, и другие имеют право на существование. И все же, что касается лирической поэзии, то в ней удельный вес чувств, эмоций особенно велик. Этот признак – обязательное присутствие и даже преобладание эмоционального начала – есть важное отличие лирической поэзии от прозы. Но это отличие не единственное.

На карте разных видов человеческого творчества океан поэзии граничит и с материком прозы, и с воздушным океаном музыки. Настоящая поэзия воздействует на читателя, слушателя не только через смысловые каналы восприятия, но и минуя их – через звуки. Есть даже такое выражение: «музыка стиха». Она достигается прежде всего за счет присутствующих в стихотворной строке ритма и рифм.

Как известно, поэтический ритм – это заданное чередование в строке ударных и безударных слогов. Их комбинация называется стопой и может включать два или три слога. Внутри данной стопы ударный слог располагается всегда в одном и том же месте. В русской поэзии существуют пять основных ритмов: ямб и хорей – стопы двухсложные, а также дактиль, амфибрахий и анапест – стопы трехсложные. Как известно, в ямбе ударение падает на второй слог стопы («мой дядя самых честных правил...»), а в хорее – на первый слог («вьются тучи, мчатся тучи...»). В трехсложном дактиле ударение приходится на первый слог («и в одиноком моем / доме пустом и холодном...» – Блок), тогда как в амфибрахии – на средний слог («глухая пора листопада, / осенних гусей косяки...» – Пастернак ), а в анапесте под ударением находится последний слог («и всю ночь напролет жду гостей дорогих, / шевеля кандалами цепочек дверных...» – Мандельштам).

Что касается рифм, то их существует три вида – в зависимости опять-таки от позиции ударного слога. В так называемой «мужской» рифме ударение стоит на последнем слоге строки («занемог» – «мог») , в «женской» – на предпоследнем («правил» – «заставил»), в «дактилической» – на третьем слоге от конца («за дорогами пыльными, / за холмами могильными» – Блок).

Музыкальность могут придавать стихам и так называемые аллитерации, т.е. многократно повторяющиеся согласные звуки или их сочетания. Классический пример аллитерации – строчки Пушкина: «Кипенье пенистых бокалов и пунша пламень голубой». Как известно, б и п – это фактически два варианта, звонкий и глухой, одного и того же звука. В приведенных строчках этот звук повторяется в шести словах подряд – и строчки приобретают дополнительную музыкальность.

Но и рассмотренная «музыка стиха» (ритмы, рифмы, аллитерации) не исчерпывает всех принципиальных отличий поэзии от прозы. Существует, например, «белый стих», где рифм нет, но поэзия тем не менее может присутствовать (например, «Песня про купца Калашникова»). А с другой стороны, в современной американской поэзии во всю процветает так называемый «верлибр», где отсутствуют не только рифмы, но и ритм. На мой взгляд, в этом случае истинной поэзией уже не пахнет. (Хотя, конечно же, писать «верлибром» неизмеримо легче – не требуется перелопачивать «единого слова ради тысячи тонн словесной руды»). Однако и не всякий текст, написанный с соблюдением ритма и рифм, становится в итоге фактом поэзии; не случайно существует выражение «рифмованная проза». Иначе говоря, есть еще что-то, отличающее поэтический текст от прозы.

Лирическая поэзия имеет своим объектом внутренний мир человека, она призвана отразить мимолетные колебания его души, его смутные, иногда подсознательные ощущения. Дело непростое, слишком тонкая это материя – душа. Хорошо иллюстрируют это и всем известные строчки Тютчева: «Как сердцу высказать себя? / Другому как понять тебя? / Поймет ли он, чем ты живешь? / Мысль изреченная есть ложь». Пытаясь в стихах высветить все закоулки человеческой души, мы можем приблизиться к истине больше или меньше, но никогда это приближение не будет полным, всегда останется некий зазор, некая недосказанность. И эта недосказанность не есть недостаток. Вспомним знаменитую улыбку Моны Лизы на картине Леонардо да Винчи. Ее так и не удается понять до конца – таит ли эта улыбка в себе радость, печаль, раздумье, насмешку? Именно в этом смысле кто-то из поэтов – к сожалению, запамятовал его имя – писал о «божественной невнятице стиха». Поэтому короткое стихотворение, оборвавшееся, когда еще не все сказано, когда читательскому воображению еще предстоит что-то довоссоздать самому, часто оказывает на читателя более сильное эмоциональное воздействие, чем стихотворение длинное, в котором все уже предельно разжевано автором. Многословие губительно для истинной лирической поэзии. (Именно многословием и эмоциональным холодом грешат, например, стихи Бродского, о чем уже подробно писали в своих статьях Солженицин и Коржавин). Но, конечно же, говоря о «невнятице стиха», нельзя забывать и чувства меры. Некоторые поэты такой «невнятицей» просто пытаются прикрыть тот факт, что им нечего сказать. Пример предельной «невнятицы», или уже, точнее, бессмыслицы, – хорошо известная строчка футуриста Крученых: «Дыр, бул, щир».

И еще одно замечание. Любое произведение искусства, если оно истинное, – это, говоря высоким слогом, как бы результат общения автора с Богом. А следовательно, автору не стоит забывать и одну из библейских заповедей: «Не поминай имени Господа всуе». Иначе говоря, чтобы начинать разговор с Богом, повод для написания лирического стихотворения должен быть достаточно серьезным. Если этого нет, ничего истинно художественного не получится. Это не значит, конечно, что темы стихов всегда должны быть космических масштабов. В хорошем лирическом стихотворении можно, например, просто описать листок дерева, покрытый утренними капельками росы. Но при этом, образно говоря, суметь увидеть в такой капельке Солнце. И стихотворение сразу воспарит ввысь, исполнится истинного чувства.

Итак, постараюсь суммировать основные, на мой взгляд, отличия поэзии от прозы.

1) Поэзия, как и проза, оказывает влияние на читателя, слушателя за счет мыслей и чувств. Но дополнительно у поэзии существует еще один канал воздействия – так называемая «музыка стиха» (ритмы, рифмы, аллитерации).

2) Соотношение между чувствами и мыслями в лирической поэзии – по сравнению с прозой – смещено обычно в сторону чувств, т.е. большего эмоционального воздействия на читателя.

3) Если в прозе, как верно отметил Пушкин, главные достоинства – это точность и ясность, то лирическое стихотворение часто отличается некой тайной, недосказанностью. И это придает ему дополнительное очарование.

4) Истинно лирическое стихотворение, даже кажущееся внешне простым, заземленным, непременно содержит в себе нечто высокое, вызывает в душе читателя ощущение полета к небесам.

И в заключение хочу поделиться вкратце своими впечатлениями о современной русской поэзии – как она представлена в московских толстых журналах. Благодаря Интернету теперь можно следить за их содержанием. Так вот, на мой взгляд, их разделы поэзии нынче заполнены в основном тем, что я называю «бормотухой». Иначе говоря, это – словесное жонглирование, рифмованный набор случайных слов, которые можно легко менять местами или подставлять взамен другие. Без всякого ущерба для смысла, поскольку последний отсутствует. Такие стихи не трогают сердца. Хотя, конечно же, это именно мое вкусовое ощущение, у кого-то другого оно может быть иным – о вкусах не спорят.

Часто подобную поэзию называют новаторской, «авангардистской». У военных авангард – это передовой отряд, за которым движутся основные силы. Тогда как в искусстве «авангардизм» – это движение в любую сторону от традиционных форм, используемых данным видом искусства. Ясно, что такое движение не всегда приводит к успеху: справа может открыться новая широкая дорога, а слева – овраг с мусором. Когда-то к такому «авангарду» принадлежали, например, так называемые постимпрессионисты. А теперь я стою в восхищении перед картинами Ван Гога. Другой пример – не так давно умерший американец Уорхолл, который изобразил баночки с консервированным супом, поставив их друг на друга. Шума вокруг этого «творца» было немало. А по мне – типичный «голый король».

В русской поэзии тоже идет постоянное развитие, поиск новых форм самовыражения. Понятно, что Блок писал не так, как Пушкин, а поздний Пастернак – не так, как Блок. Но традиционное присутствие и мысли, и чувства сохраняется у всех этих поэтов – в отличие от многих современных. На сходную тему мое стихотворение (опубликованное в нью-йоркском «Новом журнале», кн. 217, 1999). В нем есть реминисценции стихов Пушкина, Блока, Пастернака – поэтов, столь почитаемых мною... Этим стихотворением и закончу.


 
Ах, как шествуют важно и грузно,
В небеса запрокинув головы,
По страницам поэзии русской
Короли ослепительно голые.
 
 
Что ж, нехитрое это искусство –
На амвон с бубенцами вылезти.
Пустословить без мысли, без чувства,
Перво-наперво позаковыристей.
 
 
Пусть их. Вытерпит все бумага.
Шелуха – легковесна, отсеется.
Но, как прежде, шумит Арагва,
Мгла ночная по холмам стелется...
 
 
Да в некошенном рву стынет тело,
И засохшая кровь под вагонами...
Да все так же февральской метелью
Снег за стеклами пляшет оконными…
 
 
Пир в разгаре. Натужное пенье.
Гул речей, бессвязных и выспренных.
И не слышны – сердца биенья.
Много званных, а мало избранных.
 

(опубликовано в альманахе «Лебедь», № 390, 2004 – Lebed.com)


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю