Текст книги "Мертвые повелевают"
Автор книги: Висенте Бласко
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 19 страниц)
На одном из поворотов он едва не упал: во время прыжка у него подогнулись колени. Все ожидали, что он вот-вот растянется на земле, но он продолжал танцевать, и видно было, какое усилие он делает над собой, приняв решение скорее погибнуть, но не признаться в своей слабости.
Глаза его уже закрылись от головокружения, когда он почувствовал, что кто-то тронул его, по обычаю, за плечо, чтобы он уступил свою партнершу.
Это был Кузнец, который пускался в пляс впервые за весь вечер. Прыжки его были встречены одобрительным шепотом. Все им восхищались, испытывая в то же время стадную трусость, свойственную запуганной толпе.
Верро, видя всеобщее одобрение, усилил судорожные телодвижения, преследуя свою даму, становясь у нее на пути, опутывая ее сложной сетью своих движений, а Маргалида все кружилась, опустив глаза и стараясь не встречаться взглядом со своим грозным кавалером.
Время от времени Кузнец, откинувшись назад и заложив руки за спину, чтобы показать свою силу, прыгал так высоко, как будто земля была упругой, а в его ноги вставлены стальные пружины. Эти прыжки, внушая Хайме отвращение, наводили его на мысль о побегах из тюрьмы и о подлых нападениях с ножом из-за угла.
Минуты шли, а этот человек, казалось, не уставал. Некоторые пары уже удалились, в других танцор успел смениться несколько раз, а Кузнец продолжал свою дикую пляску, по-прежнему храня мрачный и презрительный вид и словно вовсе не поддаваясь утомлению.
Сам Хайме с известной завистью признавал силу за страшным кузнецом. Какое животное!
Вдруг он увидел, что тот шарит за поясом и протягивает руку к земле, не прекращая своих поворотов и прыжков. Над землей показалось облачко дыма, и сквозь его белую спираль мелькнули две бледные вспышки, озаренные лучами заходящего солнца. Вслед за этим прогремели два выстрела.
Женщины, взвизгнув от внезапного испуга, стали жаться друг к дружке; мужчины с минуту были в нерешительности, но сразу же успокоились и разразились восторженными возгласами и рукоплесканиями.
Отлично! Кузнец разрядил пистолет у ног своей партнерши – высшая любезность храбреца, самый большой почет, на который могла рассчитывать любая девушка на острове.
Маргалида же – как-никак женщина – продолжала танцевать: на нее, истинную ивитянку, взрыв пороха не произвел особого впечатления. Она взглядом поблагодарила Кузнеца за его отвагу, позволившую ему бросить вызов гражданской гвардии, скрывавшейся, может быть, поблизости; затем она посмотрела на подруг, дрожавших от зависти при виде того, что ей был оказан такой знак внимания.
Даже сам Пеп, к великому негодованию Хайме, казалось был горд пистолетными выстрелами, прозвучавшими у ног его дочери.
Фебрер был единственным, кого не привел в восторг галантный подвиг верро.
Проклятый арестант! Хайме не сознавал отчетливо причины своей ярости, но избавиться от нее не мог. С этим типом он еще столкнется!
IV
Пришла зима. Бывали дни, когда море бешено билось о цепь островов и утесов, прорезанную узкими проливами и рукавами. В этих морских коридорах вода, прежде спокойная и такого прозрачного синего цвета, что сквозь нее просвечивало песчаное дно, темнела и, крутясь, билась о берега и скалы, которые то исчезали, то вновь появлялись среди пенных валов. Между островами Очищения и Повешенных, где есть проход для больших судов, кораблям приходилось проскальзывать, борясь со слепой яростью течения и грозными, шумными ударами волн. Суда с Ивисы и Форментеры поднимали паруса и уходили под защиту островков. Извилины этого прибрежного лабиринта позволяли морякам, плававшим в Питиузском архипелаге, идти от одного острова к другому различными путями, учитывая направление ветра. В то время как с одной стороны архипелага море бушевало, с другой оно было неподвижным и вязким, словно густое масло. В проливах, волны громоздились друг на друга, образуя неистовые водовороты, но достаточно было переложить руль, изменить направление, чтобы судно оказалось под защитой островка, покачиваясь на райской поверхности спокойных, прозрачных вод, где виднелось дно, поросшее странными растениями, между которыми сновали рыбы, искрившиеся серебром и отливавшие пурпуром.
Почти каждый день небо было в тучах, а море – свинцовым. Пик Ведра, вздымающий свой конический шпиль, на фоне этой бурной мглы казался еще огромнее, еще внушительнее. Море низвергалось водопадами, врываясь в углубления пещер с грохотом, напоминавшим пушечные выстрелы. На недосягаемой высоте с уступа на уступ прыгали лесные козы, и только когда в потемневшей синеве слышались раскаты грома и огненные змеи, извиваясь, стремились вниз на водопой к огромной чаше моря, робкие животные с пугливым блеянием убегали и скрывались в скалистых впадинах, покрытых зарослями можжевельника. Фебрер не раз в ненастные дни отправлялся на рыбную ловлю с дядюшкой Вентолера. Старому моряку море было хорошо знакомо. Иногда по утрам, когда Хайме лежал в постели и смотрел, как сквозь щели пробивается бледный и рассеянный свет пасмурного дня, ему приходилось вскакивать на голос товарища, который "пел мессу", сопровождая латинские цитаты швырянием камней в стену башни, "Вставайте! Хороший день для ловли. Наловим вдоволь!" И если Фебрер с некоторой тревогой поглядывал на грозное море, старик пояснял, что по ту сторону Ведры, под защитой утеса, они застанут спокойные воды.
Иногда же, когда утро бывало восхитительно прекрасным, Фебрер напрасно ждал призывных возгласов старика. Проходили часы. Вслед за розовым отблеском зари в щелях появлялись золотые полосы солнечного света. Но тщетно: время шло, а ни мессы, ни ударов камней не было слышно. Дядюшка Вентолера не показывался. Стоило Хайме отворить окно, и взорам открывалось чистое, светлое небо, озаренное мягким блеском зимнего солнца, и темно-синее неспокойное море, катившее свои волны без пены и рокота под напором свежего ветра.
Зимние дожди окутывали остров серой пеленой, сквозь которую едва выделялись неясные очертания ближних гор. На вершинах сосны плакали всеми своими зелеными иглами; толстый слой перегноя разбухал, как губка, и ноги, погружаясь в него, оставляли за собой жидкий след.
На голых возвышенностях прибрежных скал дождь скапливался в ложбинах, образуя шумные ручьи, низвергавшиеся с утеса на утес. Широко разросшиеся смоковницы трепетали, как огромные разорванные дождевые зонты, пропуская воду, стекавшую на просторную площадку, осененную их кроной. Лишенные листвы миндальные деревья дрожали, как черные скелеты, глубокие овраги наполнялись ревущей водой, бесцельно сбегавшей к морю. Дороги, вымощенные синим булыжником и пролегавшие между высокими холмами из дикого камня, превращались в порожистые реки. Остров, большую часть года запыленный и томившийся жаждой, казалось не мог поглотить даже всеми своими порами этот избыток дождевой влаги, подобно тому как больной не способен проглотить сильнодействующее и трудно усваиваемое лекарство, которое, к тому же, запоздало.
В эти дни сплошных ливней Фебрер сидел, как узник, в башне. Нельзя было ни выйти на лодке в море, ни побродить с ружьем по полям острова. Дома оставались запертыми, их белые квадратные стены были загрязнены дождевыми потоками, и о жизни говорили только струйки голубого дыма, -вырывавшиеся из труб.
Обреченный на безделье, владелец башни Пирата перечитывал немногие книги, купленные им во время поездок в город, или задумчиво курил, припоминая прошлое, от которого ему захотелось убежать. Знать бы, что теперь творится на Майорке! Что говорят его друзья?
Покорившись этой вынужденной неподвижности, в часы, когда нельзя было отвлечься физическими упражнениями, он вызывал в памяти прежнюю жизнь, с каждым днем становившуюся все более далекой и туманной. Она казалась ему чьим-то посторонним существованием, чем-то таким, что он наблюдал вблизи и отлично знал, но что относилось к чужой жизни. Неужто Хайме Фебрер, исколесивший всю Европу и вкусивший часы победы и тщеславия, был тот самый человек, который живет теперь в башне на берегу моря, опростившийся, бородатый и почти одичавший, носит альпаргаты и крестьянскую шляпу и больше привык к шуму волн и крику чаек, чем к людскому обществу?..
Несколько недель тому назад он получил второе письмо от своего приятеля, контрабандиста Тони Клапеса. Оно также было написано в одном из кафе на Борне; в четырех наспех нацарапанных строчках Тони слал ему свой дружеский привет. Этот грубоватый, добродушный приятель не забывал его; он даже как будто не обижался на то, что его предыдущее письмо осталось без ответа. Он писал о капитане Пабло. Тот все сердится на Фебрера, но продолжает умело распутывать его дела. Контрабандист был уверен в Вальсе: он самый хитрый из чуэтов и благороднее, чем кто-либо из них. Он, конечно, спасет>остатки состояния Хайме, и тот сможет спокойно и счастливо прожить до конца своих дней на Майорке. От капитана он еще получит известие. Вальс не любит говорить до тех пор, пока все не закончено.
Фебрер, узнав об этих надеждах, пожал плечами. Эх, да что там! Все кончено!.. Но в печальные зимние дни его обычная покорность восставала против этой жизни – существования одинокого моллюска, укрывшегося в каменном мешке. Неужели он будет так жить всегда?.. Разве не страшная глупость забиться в этот угол, когда есть еще молодость и силы, чтобы бороться за жизнь?
Да, это страшно глупо. Остров, давший ему романтическое убежище, был прекрасен первые месяцы, когда светило солнце, зеленели деревья и местные нравы пленяли его душу своеобразной новизной. Но вот наступило ненастье, одиночество стало невыносимым, и деревенская жизнь предстала перед ним во всей своей варварской грубости. Эти крестьяне в синей суконной одежде, щеголявшие цветными поясами и галстуками, с цветами за ухом, показались ему вначале забавными глиняными фигурками, специально созданными для украшения полей, хористами томной и слащавой пасторальной оперетты. Но теперь он узнал их глубже; это были такие же люди, как и все остальные, при этом дикари, и, коснувшись их, цивилизация оставила по себе лишь легкий след и не затронула ни одной резкой черты их наследственной грубости. Когда на них смотришь издали, то на короткое время они способны очаровать прелестью новизны; но теперь он освоился с их обычаями, почти сравнялся с этими людьми, и его, словно раба, тяготило низменное существование, приходившее чуть ли не на каждом шагу в столкновение с его прежними идеями и предрассудками. Нужно вырваться из этой среды, но куда и как? Он беден. Весь его капитал состоит из нескольких десятков дуро, которые он захватил, когда бежал с Майорки. Эту сумму, кстати, он сохранил благодаря Пепу, упорно не желавшему брать с него какую-либо плату. Итак, он вынужден оставаться здесь, пригвожденный к башне, как к кресту, без надежд, без желаний и пытаясь полностью подавить в себе мысль, чтобы обрести безмятежность растительной жизни, – нечто вроде прозябания можжевельников и тамарисков, растущих на скалистых выступах мыса, или существования ракушек, навеки прирастающих к подводным утесам.
После длительных размышлений он примирился со своей судьбой. Он не будет ни думать, ни желать. Кроме того, никогда не покидающая нас надежда рисовала ему смутную возможность чего-то необычайного, что придет в положенный час и вырвет его из этого окружения. Но пока все это не пришло как тягостно одиночество!..
Пеп и его домочадцы составляли для Фебрера его единственную семью, но безотчетно, повинуясь, быть может, смутному инстинкту, эти люди все больше и больше отдалялись от него. Хайме замыкался в своем уединенном убежище, и они с каждым днем все реже вспоминали о сеньоре.
Уже давно Маргалида не появлялась в башне. Она как будто избегала всякого повода к такой прогулке и уклонялась даже от встреч с Фебрером. Она стала другой, словно пробудилась к новой жизни. Невинная и доверчивая улыбка юности сменилась у нее сдержанностью, как у женщины, которая знает об опасностях, ожидающих ее на пути, а потому ступает медленно и осторожно.
С тех пор как за ней стали ухаживать и юноши приходили повидать ее дважды в неделю в соответствии с традиционным фестейжем, она как будто осознала эти большие и неожиданные опасности, о которых раньше не догадывалась, и держалась подле матери, стараясь не оставаться наедине с мужчиной и краснея, если кто-нибудь из молодых людей встречался с ней взглядом.
В этом ухаживании, столь обычном для нравов острова, не было ничего особенного, и, тем не менее, оно глухо раздражало Фебрера, словно он видел в нем покушение на убийство или грабеж. Нашествие в Кан-Майорки влюбленных молодых хвастунов он расценивал почти как личное оскорбление. Он смотрел на хутор Пепа как на свой собственный дом, но раз туда вторгались посторонние и их хорошо принимали, то ему оставалось лишь удалиться.
Кроме того, он испытывал тайную досаду оттого, что не был больше, как в первые дни, единственным предметом внимания со стороны семьи. Пеп с женой продолжали считать его своим сеньором; Маргалида с братом питали к нему глубокое почтение, как к могущественному существу, явившемуся из дальних стран сюда потому, что Ивиса –это лучшее место на земле. Вместе с тем в их глазах, казалось, отражались теперь другие заботы. Посещение дома таким количеством атлотов и вызванные этим перемены в укладе жизни невольно ослабили их предупредительность по отношению к Фебреру. Всех их беспокоило будущее. Кто же в конце концов добьется чести стать мужем Маргалиды?.. В зимние вечера Фебрер, запершись у себя в башне, смотрел на слабый свет, мерцавший внизу, – огонек Кан-Майорки. Это не были вечера фестейжа; семья, вероятно, собиралась одна у очага, но он упорно придерживался своего затворничества. Нет, он не спустится туда. В своей досаде он сетовал даже на непогоду: ему порой казалось, будто зимние холода повинны в той перемене, которая постепенно наступала в его отношениях с крестьянским семейством. О, прекрасные летние ночи, когда все засиживались до позднего часа и смотрели, как трепещут звезды на темном небе за черным краем навеса над крыльцом!.. Фебрер усаживался под уютным кровом со всей семьей и дядюшкой Вентолера, который приходил в надежде на угощение. Его никогда не отпускали домой, не угостив ломтем арбуза, наполнявшего рот старика сладкой кровью своего розового мяса, или стаканом ароматной фиголы, настоянной на душистых горных травах. Маргалида, устремив глаза в таинственный мир звезд, пела ивисские романсы; голосок у нее был детский, но для Фебрера он звучал свежее и радостнее ветерка, вносившего легкий трепет в голубой сумрак ночи. Пеп с видом заправского путешественника рассказывал о своих поразительных приключениях в те годы, когда он был солдатом на королевской службе в далеких и почти фантастических странах – Каталонии и Валенсии.
Собака, свернувшись у ног хозяина, казалось слушала его рассказы, устремив на него свои кроткие, добрые глаза, в глубине которых отражалась звездочка. Иногда она вдруг вскакивала, повинуясь какому-то нервному порыву, и, под громкий хруст ломаемых растений, одним прыжком исчезала в темноте. Пепу была понятна причина такой внезапной и немой тревоги. Ничего особенного: просто пробегал какой-нибудь зверек, заблудившийся впотьмах заяц или кролик, а собака почуяла его своим тонким охотничьим нюхом. Иногда она медленно садилась и начинала рычать зло и настороженно. Кто-то проходил мимо: мелькала чья-то тень, какой-то человек спешил куда-то с торопливостью ивитянина, привыкшего быстро перемахивать с одного конца острова на другой. Если тень здоровалась, ей отвечали. Если же она проходила молча, то притворялись, что ее не видят, точно так же, как неизвестный прохожий как будто не замечал ни дома, ни людей, сидевших у входа под навесом.
На Ивисе был старинный обычай: с наступлением ночи не приветствовать друг друга в чистом поле. Тени встречались на дороге и, не роняя ни слова, старались разойтись, чтобы не столкнуться лицом к лицу, не выдать и не узнать знакомых черт. Каждый шел по своим делам: кто повидать невесту или пригласить врача, а кто убить противника на другом конце острова, чтобы вернуться оттуда бегом и потом иметь возможность заявить, что в этот самый час он был в кругу друзей. У каждого ночного путника были свои причины остаться неузнанным. Тени опасались теней. На пожелание доброй ночи или просьбу дать огня для сигары, случалось, отвечали пистолетным выстрелом.
Иногда мимо дома никто не проходил, и, тем не менее, собака вытягивала шею и выла в черную пустоту. Издалека, казалось, ей отвечали завывания человеческого голоса. Это были протяжные дикие крики, нарушавшие таинственную тишину, подобие воинственного клича: "А-у-у-у!" А еще дальше слышался другой, заглушенный расстоянием, не менее дикий зов: "А-у-у-у!"
Крестьянин приказывал псу замолчать. В этих криках нет ничего странного. Просто атлоты аукаются в темноте и по звуку этих окриков пытаются, быть может, узнать друг друга и соединиться, а то и подраться, тогда крик служит вызовом. Ночные проказы молодежи! Пусть себе! Ничего с ними не поделаешь!
И Пеп продолжал повествовать о своих необычайных странствиях, чувствуя на себе изумленный взгляд жены, слушавшей в тысячный раз об этих вечно новых для нее чудесах.
Дядюшка Вентолера, не желая отставать, принимался за рассказы о пиратах и храбрых ивисских моряках; он ссылался при этом на своего отца, который был юнгой на шебеке капитана Рикера и шел вслед за доблестным командиром на абордаж фрегата "Фелксидад" под флагом грозного корсара Папы. Вдохновляясь этими героическими воспоминаниями, он напевал дребезжащим старческим голосом куплеты, в которых моряки ивитяне славили свою победу; куплеты были для большей торжественности сложены по-кастильски, и дядюшка Вентолера безбожно коверкал слова:
Где же ты, отважный Папа?
Ты, такой храбрец, – и вдруг,
Перетрусив перед смертью,
Вздумал спрятаться в рундук!..
И, шамкая беззубым ртом, старый моряк продолжал воспевать подвиги минувших лет, как если бы они совершились вчера и он видел все это собственными глазами, словно над этой воинственной землей, которую окутала теперь ночная мгла, снова должны вспыхнуть сигнальные огни дозорных вышек, возвещая о вражеской высадке.
Иногда же, с горящими от жадности глазами, он рассказывал о несметных сокровищах, зарытых, а потом и замурованных в прибрежных пещерах маврами, римлянами и другими рыжими моряками, которых он называл "морманнами". Его предки знали об этом немало. Жаль, что они умерли, не обмолвясь ни словом! И он передавал правдивую историю форментерского подземелья, где норманны хранили добычу, захваченную во время пиратских набегов на Испанию и Италию: золотые статуи святых, церковные чаши, цепи, драгоценности, благородные камни и целые Груды монет. Страшный дракон, разумеется вышколенный рыжими хозяевами, лежал на страже в глубине пещеры, навалившись на сокровища брюхом. Всякий, кто неосторожно спускался туда, попадал к нему в зубы. Рыжие моряки умерли уже много веков тому назад, подох и дракон, но сокровище, должно быть, хранится еще где-то на Форментере. Эх, кто-то на него нападет!.. И сельские слушатели дрожали от возбуждения, ничуть не сомневаясь в существовании сказочных богатств уже из одного почтения к преклонным годам рассказчика.
Для Фебрера эти мирные ночные беседы уже не повторятся! Он избегал спускаться под вечер в Кан-Майорки, опасаясь помешать своим присутствием семейным разговорам о претендентах на руку Маргалиды.
В вечера фестейжа затворник испытывал особые приступы досады: не отдавая себе отчета в своих действиях, он подходил к дверям башни и жадно смотрел на дом Пепа. Тот же огонек мерцал, как обычно, но ему слышались в ночной тишине какие-то новые шорохи, дальние отзвуки песен, голос Маргалиды. Наверно, там сейчас и отвратительный кузнец, и бедняга Певец, и все эти дикие, грубые атлоты в своих несуразных нарядах. Боже правый! И как только могли ему раньше нравиться эти мужики?.. После всего того, что ему удалось повидать в жизни!
На следующий день, когда Капелланчик приносил в башню обед, дон Хайме расспрашивал его обо всем случившемся накануне.
Слушая мальчика, Фебрер представлял себе сцену смотрин во всех подробностях. С наступлением темноты семья ужинала на скорую руку, чтобы успеть подготовиться к предстоящей церемонии. Маргалида в своей комнате снимала висевшую под потолком праздничную юбку и надевала ее; затем повязывала на грудь красно-зеленый платок, а на голову другой, поменьше; вплетала в косу длинные ленты и, обвив вокруг шеи золотые цепочки, садилась на абригайс, постланный на одном из стульев, стоявших в кухне. Отец курил свою трубку, набитую потой; мать плела в углу корзинки из камыша; Капелланчик выбегал из дома под широкий навес, где собирались в полном молчании ухаживающие за его сестрой атлоты. Одни, жившие по соседству, ждали здесь уже целый час; другие, запыленные и забрызганные грязью, приходили сюда, проделав пешком две мили. В дождливые вечера они отряхивали под навесом мантии с грубыми капюшонами, унаследованные от предков, или женские плащи, в которые они кутались, отдавая дань современной элегантности.
Припомнив наскоро порядок, которого следует придерживаться в разговоре с девушкой, соперники толпой входили в кухню, потому что зимой под навесом было холодно. Слышался стук в дверь.
– Кто там? Входи! – кричал Пеп, словно не подозревая о присутствии молодых людей и готовясь увидеть неожиданного посетителя.
Атлоты входили скромно, здороваясь со всей семьей: "Добрый вечер! Добрый вечер!" Затем они, как школьники, усаживались рядком на скамье или оставались на ногах, и все смотрели на Маргалиду. Рядом с ней стоял пустой стул, а когда его не было, то очередной претендент опускался на корточки, по-мавритански, и в течение трех минут шепотом разговаривал с девушкой под враждебными взглядами соперников. Если кто-нибудь пытался затянуть непродолжительную беседу, то это вызывало покашливание, разъяренные взгляды и грозные предостережения вполголоса. Атлот отходил, и его место занимал другой. Капелланчик смеялся над этими сценами и вместе с тем видел в непримиримой настойчивости ухаживающих нечто весьма лестное для Маргалиды и всей семьи.
Обручение его сестры будет не таким, как у других девушек. Добивавшиеся ее руки казались Пепету бешеными собаками, которые нелегко откажутся от добычи. По его мнению, дело пахло порохом, и он утверждал это со счастливой и гордой улыбкой, обнажавшей на его смуглом лице белые зубы волчонка. Никто из претендентов как будто еще не занял первого места. За два месяца, истекшие с начала сватовства, Маргалида только и делала, что слушала, улыбалась и отвечала так, что кружила всем головы. Да, сестре его есть чем гордиться. По воскресеньям, идя к мессе, она выступала впереди родителей, окруженная всеми поклонниками. То была целая армия – дон Хайме встречал их не раз.
Подруги, видя ее приближение во главе этой поистине королевской свиты, бледнели от зависти. Все ее буквально осаждали, борясь за то, чтобы вырвать у нее хотя бы слово, а она отвечала любому из них поразительно скромно, поддерживала между ними полнейшее равенство, стараясь предотвратить смертельные схватки, которые могли внезапно вспыхнуть среди этой воинственной, вооруженной и несдержанной молодежи.
– Ну, а Кузнец? – спрашивал дон Хайме. Проклятый верро! Его имя сеньор произносил с явным усилием, но воспоминание об этом молодце давно уже не покидало его.
Мальчик отрицательно качал головой. Кузнец тоже почти не опередил своих соперников, и Капелланчик, казалось, не слишком горевал об этом.
Его восторженное чувство к верро несколько поостыло. Любовь придает мужчине отвагу, и все атлоты, ухаживающие за Маргалидой, сталкиваясь с ним как с соперником, уже не боялись его и позволяли себе даже не обращать внимания на эту страшную личность. Однажды вечером он пришел с гитарой, собираясь занять музыкой большую часть времени, принадлежавшего другим. Когда очередь дошла до него, он уселся рядом с Маргалидой, настроил инструмент и стал петь ей песни, популярные на материке, которым он научился во время пребывания в "Ницце". Но предварительно он вытащил из-за пояса двуствольный пистолет и, взведя курки, положил его себе на бедро, чтобы сразу же схватить и выстрелить в первого, кто его прервет. Ответом было полное молчание и равнодушные взгляды. Пел он сколько душе было угодно и, наконец, спрятал пистолет с победоносным видом. Но как только все вышли в окутанное мраком поле и атлоты, разбредясь в разные стороны, стали прощаться друг с другом насмешливым ауканьем, два точно брошенных из темноты камня свалили задиру на землю, и несколько дней он не ходил на смотрины, чтобы не показываться с забинтованной головой. Он даже не попытался узнать, кто на него нападал. Соперников было много, и, кроме того, приходилось считаться с их отцами, дядюшками и братьями, составлявшими чуть ли не четверть всех жителей острова и готовыми вступиться за честь семьи, чтобы беспощадно отомстить ему с оружием в руках.
– Я думаю, – заявил Пепет, – что Кузнец вовсе уж не такой храбрый, как говорят. А вы как полагаете, дон Хайме?
С приближением ночи, когда Маргалида успевала наговориться со своими поклонниками, отец, дремавший в углу, начинал внезапно громко зевать. Казалось, этот сельский житель угадывал время даже во сне. Половина десятого! Спать! Доброй ночи! После этого пожелания молодежь уходила; в темноте постепенно затихали шаги и смех.
Рассказывая об этих сборищах, где приходилось встречаться с отважными людьми, носящими оружие, Пепет снова вспоминал о дедовском ноже. Когда же дон Хайме поговорит с отцом, чтобы тот дал ему эту семейную драгоценность?.. Если сеньор решил отложить этот разговор, то ему следует вспомнить свое обещание и подарить другой нож. Что делать такому малому, как он, Пепет, без верного товарища? Нигде и не покажешься!
– Успокойся, – отвечал Фебрер, – на днях я пойду в город. Можешь рассчитывать на подарок.
И однажды утром Хайме отправился в Ивису, охваченный желанием изменить привычное существование, набраться новых, более разнообразных впечатлений за пределами непритязательной деревенской жизни. Ему, объездившему всю Европу, Ивиса показалась большим городом. Выстроившиеся в ряд дома, тротуары из красного кирпича, балконы с матерчатыми навесами, – все это приводило его в восхищение, как простодушного дикаря, попавшего из глубины материка в прибрежную факторию. Он останавливался перед окнами некоторых магазинов, разглядывая выставленные там предметы с таким же наслаждением, с каким в прежнее время любовался роскошными витринами на парижских бульварах или на Риджент-стрит,
Ювелирная лавка какого-то чуэта надолго привлекла его внимание. Он восторгался дутыми золотыми цепочками, сделанными специально для крестьянок, и филигранными пуговицами с камнем посредине, искренне считая эти предметы самыми совершенными и поразительными произведениями человеческого искусства. Что, если ему войти в эту лавку и купить дюжину таких пуговиц? Какой сюрприз для атлоты из Кан-Майорки, если он их подарит ей на отделку для рукавов! Она, конечно, примет это от него, степенного сеньора, на которого взирает с дочерним почтением. Не досадно ли такое почтение! Будь проклята эта степенность, которая сковывает его и давит, словно тяжелое бремя! Однако наследнику Фебреров, потомку богатейших купцов и отважных моряков, пришлось отказаться от своего намерения, когда он подумал о том, сколько денег у него за поясом. На такую покупку их, несомненно, не хватит.
В другой лавке он купил нож для Пепета, самый большой и тяжелый из всех, что там нашлись, – оружие явно нелепое, но способное заставить мальчика забыть о ноже знаменитого предка.
В полдень, утомившись бесцельными прогулками по Приморскому кварталу и крутым переулкам старинной Реаль Фуэрса, Фебрер вошел в небольшую гостиницу, единственную в городе, расположенную рядом с портом. Там он застал несколько обычных посетителей. В передней комнате сидели парни, одетые по-крестьянски, но в военных шапках – солдаты местного гарнизона, исполнявшие обязанности денщиков; дальше, в столовой, – младшие офицеры егерского батальона, молодые лейтенанты, курившие со скучающим видом и глядевшие в окна, словно пленники моря, на безбрежный лазурный простор. За столом они жаловались на свою печальную юность, бесполезно прикованную к этим скалам. Они говорили о Майорке как о восхитительном месте; вспоминали и о провинциях Полуострова, откуда многие из них были родом, как о райских садах, куда они жаждали вернуться. Женщины!.. От страстного желания и тоски у них дрожали голоса и в глазах загорались безумные огоньки. Как несносная тюремная цепь, их тяготила строгая чистота ивисских нравов, отчужденность островитян, относившихся с подозрением ко всем пришельцам. Здесь с любовью не шутят и времени не теряют: или неприязненное равнодушие, или честное сватовство, чтобы сыграть свадьбу как можно скорее. Слова и улыбки ведут прямо к женитьбе; с девушками можно общаться только для того, чтобы говорить о семье. И эта молодежь, шумная, веселая, с избытком жизненных сил, испытывала танталовы муки при упоминании о самых красивых девушках города, которыми можно было только любоваться издали, хотя жизнь на таком ограниченном пространстве постоянно приводила к встречам. Все их помыслы сводились к тому, чтобы получить отпуск и пожить несколько дней на Майорке или на Полуострове, подальше от этого добродетельного и угрюмого острова, где чужеземца допускали только на роль мужа, – отправиться на поиски других земель, где было легко дать волю своим желаниям, необузданным, как у школьника или арестанта.
Женщины! Эта молодежь только о них и говорила, и Фебрер, сидевший за большим столом гостиницы, сочувствовал в душе их словам и сетованиям. Женщины! Неодолимое влечение, приковывающее нас к ним, – вот единственное, что остается незыблемым среди душевных потрясений, изменяющих течение жизни, что способно устоять среди других поверженных в прах иллюзий, развеянных бурей. Фебрер испытывал ту же тоску, что и эти военные, то же ощущение человека, заключенного в тюрьму со строгой изоляцией, где вместо рвов было море. И теперь столица острова с ее сеньоритами, замкнувшимися в своем суровом, монашеском уединении, показалась ему нестерпимо скучным городком. Он стал думать о деревне как о крае свободы, где девушки, подобно первобытным женщинам, простодушны и естественны в своих чувствах, сдерживаемых лишь инстинктом самосохранения.